В Персии

   В конце войны на Каспии ковер-самолет, когда-то заказанный Ларисой, доставил ее в Персию. 30 апреля 1920 года был взят город Баку. 1 мая на празднике С. М. Киров сказал о Ларисе: «Она у нас особая… Как нежный мотылек, плавает среди моряков и вдохновляет их на боевые подвиги!» С. Г. Орджоникидзе в своей речи тоже остановился на единственной женщине, сражавшейся на флоте: «Если бы Азербайджан имел такую женщину, как Лариса Михайловна, – поверьте, восточные женщины давно побросали бы свои чадры и надели их на своих мужчин».
   В Персию, в Энзели (город на южном побережье Каспийского моря) англичане и белые увели из Баку весь военный и транспортный флот. Отвоеванную нефть доставить в Россию было не на чем.
   Восемнадцатого мая эскадра кораблей и десантный отряд моряков неожиданно появились у Энзели, застав врасплох английское командование, которое не смогло оказать должного сопротивления. Раскольников разъяснил англичанам, что пришел за имуществом, принадлежащим Советской республике, и получив его, немедленно уйдет.
   Лариса Рейснер («Фронт»): «Так близко от нас эта чудесная страна, этот необычайно родственный народ. Стоит отвернуться от моря, оставить слева его совершенно эмалевый проблеск, лежащий голубым челом между двух песчаных холмов на ковре из пены, стоит оставить за собой бухту Энзели с ее японскими крылатыми лодочками и ядовитой водой, – и в полях, полных сырости и роскоши, уже дышит, уже открывается Персия».
   Мечтал приехать в Персию и собрать коллекцию персидских миниатюр Николай Гумилёв. Мечта исполнилась для Ларисы. Возможно, какую-нибудь персидскую миниатюру в его вкусе она для него и купила. В Петербург она рвалась уже давно.
   К сожалению, не удалось Рейснерам забежать к родственникам, жившим в Баку. Брат Михаила Андреевича – Вадим, его жена и дочь Зоя не дождались их за накрытым столом. Но другая, из серии долгожданных, встреча состоялась. Друг по журналу «Рудин» Сергей Кремков, мобилизованный в артиллерийское училище в 1916 году, воевал и оказался в Баку.
   «Когда я получил Ваше письмо из Баку, – я засмеялся: как Вы хотите все обратить в шутку… Не забывайте, не забывайте, что такого чувства Вы не встречали и более не встретите. Великое безумие скрыто в нем и великая радость – в его жгучем страдании. Всё вздор, всё – пепел, пыль. Оно одно не проходит… то, что связывает меня с Вами, смеется над временем и пространством. Кто знает, может быть, настанет время, когда мне, наконец, разрешено будет умереть за Вас!» О любви Сергей Кремков говорил во всех своих постоянных, но редко доходящих письмах. Они ждали Ларису и в будущем, но после 1924 года их в ее архиве – нет.
   Баку в годы Гражданской войны и позже приютил в своем университете, в своих редакциях газет и журналов немало мастеров русской культуры: Вячеслава Иванова, Велемира Хлебникова, Сергея Городецкого. Хлебников весной 1921 года совершит поездку в Энзели, в Иран, «где голубые призраки гор Персии», сады, восточные улицы и море совершенно покорили поэта. «Я – сотрудник русского еженедельника „Красный Иран“ на пустынном берегу Персии», – писал он.
   Яков Григорьевич Блюмкин (убийца немецкого посла Мирбаха), на которого Лариса Рейснер и Осип Мандельштам ходили когда-то жаловаться Дзержинскому за его «хочу и расстреляю», этот левый эсер высадился вместе с Волжско-Каспийской флотилией в Иране. Десант превратился в персидскую Красную армию. Во главе с Мирзой Кучек-Ханом на короткий срок возникла «Персидская Социалистическая Республика».
   Блюмкин, наизусть знавший все стихи Гумилёва, стал одним из героев его стихотворения «Мои читатели». Расстрелян Я. Блюмкин в 1929 году за верность Л. Троцкому.

Начало автобиографического романа

   О, поэты, поэты, единственные настоящие любовники женщин.
М. Цветаева

   Одна из главок книги «Фронт», написанная летом 1919-го, начинается с эпиграфа, в который вынесена строка из стихотворения Н. Гумилёва, но без указания автора: «Где вышиты золотом осы, цветы и драконы». В этой маленькой главке описана буддийская икона: «Вот одна из них: на фоне, темно-зеленом, как чувственная и торжествующая южная весна, сияет розовый полукруг зари, и под сенью его, скрестив изысканно тонкие члены, восседает утреннее божество. В одной руке пурпурный колокольчик, в другой – песочные часы, но не одинокие часы Дюреровой Меланхолии, по крупинкам меряющие отчаяние, но часы пробуждения и вечной жизни… Необычайны глаза этой азиатской Авроры. Слегка косые, под агатовыми бровями, с утренней звездой между ними. Глаза мудрые, холодные, устремленные в себя, несмотря на сладостную улыбку. У ног ее лежит земля, темная, покрытая лесами, с одной светлой, проснувшейся, озаренной поляной посередине».
   Азиатская Аврора, видимо, остро напомнила о Гумилёве, а может быть, Лариса с ним и не расставалась в душе, ведь везде, где могла, она читала его стихи. Не случайно в «Оптимистической трагедии» командир корабля читает строфу из гумилёвских «Капитанов».
   По настоянию Ларисы «Капитаны» были перепечатаны в «Военморе». Журнал редактировал М. А. Рейснер с августа по ноябрь 1919 года, то есть пока был начальником политотдела. В декабре реввоенсемейство уедет в Москву.
   Несмотря на перегруженность работой, физическую усталость, с августа 1919-го Лариса начинает писать автобиографический роман, сначала названный «Реквиемом» (позже – «Рудин»). Этот ее порыв похож на тот, что подвиг ее написать прощальное письмо Гумилёву осенью 1917 года. Тогда для жизни Ларисы Михайловны возникла серьезная угроза, и сейчас, после падения Царицына, когда почти замкнулось вражеское кольцо, она спешила записать свои встречи с любимым поэтом, запечатлеть атмосферу дореволюционного Петербурга.
   Начинает она со встречи с Александром Грином, которого делает художником, влюбленным в софистов, и с «Бродячей собаки», где Гумилёв обратил внимание на красивую девушку, читающую «бездарные», по его мнению, стихи. В 17-й главе книги почти полностью приведен отрывок о встрече в «Бродячей собаке» с Николаем Гумилёвым. Вспомним только одну фразу: «О, кто смел думать о том, что самая земля, по которой ступает это бесчеловечное искусство, должна расточиться, погибнуть и сгореть».
   И все же она любила гумилёвскую «бесчеловечную» поэзию, понимала, что «всякий поэт, так или иначе, слуга идей или стихий». Эту точную «формулу поэта» дала Марина Цветаева, которая смогла понять (и написать о своем понимании) Николая Гумилёва, как никто. Даже Ахматова гневалась, что настоящий Гумилёв не оценен. Марина Цветаева пишет только об одном стихотворении «Мужик».
 
В гордую нашу столицу
Входит он – Боже, спаси! —
Обворожает Царицу
Необозримой Руси…
 
   «Вот, в двух словах, в четырех строках все о Распутине, Царице, всей той туче. Что в этом четверостишии? Любовь? Нет. Ненависть? Нет. Суд? Нет. Оправдание? Нет. Судьба. Шаг судьбы… И судьба, и чара, и кара… Не мэтр был Гумилёв, а мастер: боговдохновенный».
   Боговдохновенность, пророчество поэзии Лариса Рейснер чувствовала врожденно.
   Один из импульсов для начала работы над автобиографическим романом дал Ларисе Михайловне, возможно, Дмитрий Усов, который работал вместе с ней в политотделе флотилии с июня 1919-го по май 1920 года. В 1928-м, будучи в Государственном архиве художественных наук (ГАХН), он вместе с П. И. Цветаевой принял архив Ларисы Рейснер от ее отца и готовил трехтомное собрание ее сочинений со своими комментариями. Архив Ларисы Рейснер после расформирования ГАХН был передан в отдел рукописей Библиотеки имени Ленина вместе с наработанными материалами Д. Усова. Судя по ним, он не раз беседовал с Ларисой Михайловной. Но о их беседе о Гумилёве, естественно, никаких записей к концу 1920-х годов не осталось. И все-таки эта беседа дошла до нашего времени.
   С Дмитрием Усовым в 1928 году встретился Иннокентий Оксенов, ленинградский писатель, к тому времени написавший маленькую книжечку о Ларисе Рейснер и собиравший материалы для более подробной. Он записал встречу с Д. Усовым в дневник, сохранившийся, несмотря на блокаду, во время которой, в 1942 году, Оксенов умер. С дочерью И. Оксенова встречался уже в 1970-е годы военный моряк, журналист, поэт, кронштадтец Владимир Кондрияненко, от него информация о дневнике дошла до меня.
   Именно Дмитрий Усов мог посоветовать Ларисе писать воспоминания немедленно, понимая ценность свидетелей уходящей эпохи и астраханскую обстановку. Усов четко обозначил время начала создания «Реквиема» – сентябрь 1919-го. А его разговор с Ларисой о Гумилёве состоялся 26 сентября 1919 года:
   «Гумилёв – поэт-конквистадор, он хочет всё взять, овладеть каждой вещью, изнасиловать каждую женщину. Он „сделал“ Ахматову, он ее учил ритмам, поставил на недосягаемую высоту, разломал, и из каждой ее раны потоком хлынуло творчество. И вместе с тем он – черный гусар, ярый монархист».
   Д. Усов, имея в виду то, что Лариса облегчила в Астрахани участь многим политзаключенным, спросил, что сделала бы она, если бы Гумилёву грозил расстрел.
   «– Топить я бы его не стала, но палец о палец не ударила бы для его освобождения».
   Так за два года до расстрела Николая Гумилёва о его гибели уже говорили. Думаю, что Лариса не смогла бы спасти Гумилёва, так как уже написан «Гондла» и предрешен финал. Лариса уйдет из жизни вслед Николаю Гумилёву, как Лера – вслед Гондле.
   Д. Усов подробно рассказывал обо всех лекциях, прочитанных Л. Рейснер в Астрахани, память у него цепкая. Но о том, ходил ли он вместе с Ларисой в боевые походы, не упоминал. Может быть, и ходил, иначе откуда же у него сведения, что Лариса Рейснер оказывала Федору Раскольникову в этих походах большую помощь, иногда принимая на себя командование, причем крыла матросов отборным матом.
   В декабре 1919 года, приехав в Москву, Лариса посещает свой любимый Музей изобразительных искусств и включает это в роман: «Ариадна пошла туда, где на двух конях, литых из чугуна, возвышались статуи кондотьеров. В черных латах, с ногами, вытянутыми вдоль железных ребер коней, с оружием в руке и с лицами, лишенными всего человеческого, с лицами, проламывающими века волей, силой, – они были так знакомы и понятны. Эти рыцарские доспехи, плотно облегающие грудь и бедра, эти широкие пояса на кольчатых рубашках и, наконец, головы, свободно выглядывающие из плотных воротников, казались кожаными черными одеждами, которые так любит гражданская война и которые она украшает только красной звездой. Значит, они все те же и теперь, в этой небывалой борьбе за господство над новым миром, все еще живы и молоды древние орлиные были…»
   Далее Лариса начинает предполагать, кто из кондотьеров и где мог бы пригодиться в Гражданской войне. Одного всадника, немолодого – «само мужество, пресыщенное почестями и добычей», – нужно послать на Южный фронт, другого – за Урал: «В снегах под Омском и при переправе через Тобол он бы не дрогнул». Третий – «откинутый лоб – это слабость и порок, сентиментальность и меланхолия, при железной челюсти и налитых губах – партизан, без вчера и без завтра, на все способный и ничем не ограниченный. У нас бы он пошел на юг, глубоко в тыл Деникину как прежде за Флоренцию против Пизы, за Ломбардию против Тосканы. И всюду за его дикой конницей, за крадеными драгоценностями, прекрасными женщинами…». Здесь обрыв в записи.
   Пока Лариса писала роман, всплыла какая-то ее вина перед Михаилом Лозинским, другом Гумилёва. И вот 24 марта 1920 года она пишет ему письмо:
   «Многоуважаемый Михаил Леонидыч!
   …Ведь вот уже 3 года, как не стало всего прежнего, библиотек, вечеров в «Аполлоне», длинных и прелестных споров, Бог знает, о чем, – о поэзии, творчестве или душе, и я сама много раз рисковала жизнью ради полного и жесточайшего разрушения нашей прежней среды и, может быть, вместе с прежним обществом временно и прежней культуры. А теперь вот это письмо – точно куда-то в прошлое: его к Вам доставит уэллсовская машина времени.
   Так вот, Мих. Леонидыч. Однажды в очень тяжелую и мертвую минуту, когда вся моя двадцатилетняя жизнь рушилась, ну словом, было мне плохо-плохо, я придумала сказку о том, что есть еще выход, что я смогу вырваться, уехать далеко на Восток, забыть стихи, книги, улицы и людей, каждый день и час тащивших меня ко дну. Случайно получилась действительно возможность совершить большое путешествие – и тогда, не дожидаясь окончательного решения, я поехала к Вам проститься. Зачем я сочинила тогда эту запутанную и неправдоподобную сказку – я, право, не знаю. Как бы то ни было, но вечер, проведенный тогда у Вас, до такой степени укрепил иллюзию, так меня успокоил, освободил, что я совсем счастливой шла через белый Крестовский домой… Утром и обман и самообман – все это распалось и мне до сих пор невыносимо вспомнить об этих часах полного отчаянья. Почему я не пошла тогда же утром к Вам или Вашей милой жене и не рассказала всего полудетского горя. Может быть, все пошло бы иначе, и лучше, и человечнее… Ну хорошо, вот мне уже и легче стало, все-таки Вы теперь не будете думать обо мне дурно.
   Раз уже я решилась совсем неприлично писать на четырех страницах о себе – договорю еще немного. Жизнь была ко мне очень доброй. Совсем сломленной и ничего не стоящей я упала в самую стремнину революции. Вы, может быть, слышали о том, что я замужем за Раскольнико-вым – мой муж воин и революционер. Я всегда его сопровождала – и в трехлетних походах, и в том потоке людей, который, непрерывно выбиваясь снизу, омывает все и всех своей молодой варварской силой. И странно, не создавая себе никаких иллюзий, зная и видя все дурное, что есть в социальном наводнении, я узнала братское мужество и высшую справедливость и то особенное волнение, которое сопровождает творчество, всякое непреложное движение к лучшему. И счастье.
   Не знаю, там, в Петербурге, слишком велик голод и упадок сил, чтобы почувствовать то нежное движение к новому, которое уже дышит и живет здесь, на окраинах. Войну мы кончаем. Что будет дальше? Не знаю, но, по-моему, то величественное и спокойное восхождение Солнца Духа, тот новый век Ренессанса, о котором мы все когда-то мечтали. В окно мне видна серебряная дельта и среди песков удобренные виноградники. Я свято и безмерно верую.
   Крепко жму Вашу руку и привет Вашей жене. Простите за это письмо».
   Если Михаил Лозинский получил это письмо, вполне вероятно, что он показал его Николаю Гумилёву. Солнце Духа – гумилёвский образ. Это письмо могло бы предвосхитить приезд Ларисы, познакомить с ней, изменившейся.
   Федора Раскольникова в июне 1920-го назначают командующим Балтийским флотом. Ближайшие соратники отправились вместе с ним на Балтику.
   «Пересев, – пишет М. Кириллов, – на 12-футовом рейде с корабля „Курск“ на любимую яхту „Межень“, мы прошли на ней мимо Астрахани, Черного Яра, Каменного Яра, Царицына, Быковых хуторов, Саратова, Вольска, до самого Нижнего Новгорода. В местах, где мы сражались, все выходили на верхнюю палубу, снимали фуражки и мысленно прощались с погибшими.
   Совершенно другой нам казалась Волга… щемящее чувство охватывало нас, как будто мы прощались с Волгой навсегда. В Нижнем Новгороде нас встретил Председатель Нижегородского Губисполкома. В. М. Молотов – большой друг комфлота».

Глава 26
В ПЕТРОПОЛЕ

   Солнце Духа благостно и грозно Разлилось по нашим небесам.
Н. Гумилёв

   Три года Гражданской войны 740 тысяч петербуржцев (из 2,3 миллиона в 1917-м) ежечасно пытались выжить. В городе остановились заводы, прекратилась торговля, не было хлеба, топлива, электричества, замерла обыденная жизнь, только иногда «хвостились» очереди к дверям, где выдавали скудные пайки. В очерке «Петербург в блокаде» Виктор Шкловский писал:
   «Питер живет и мрет просто и не драматично. Кто узнает, как голодали мы, сколько жертв стоила революция, сколько усилий брал у нее каждый шаг. Зимой замерзли почти все уборные. Да, сперва замерзла вся вода, нечем было мыться. Мы все, весь почти Питер, носили воду наверх и нечистоты вниз. Город занавозился, по дворам, по подворотням, чуть ли не по крышам. Люди много мочились в этом году, бесстыдно, бесстыднее, чем я могу написать, днем на Невском, где угодно. Была сломанность и безнадежность. Чтобы жить, нужно было биться, биться каждый день, за градус тепла стоять в очереди, за чистоту разъедать руки в золе.
   Потом на город напала вошь; вошь нападает от тоски… Чем мы топили? Я сжег свою мебель, книжные полки и книги, книги без числа и меры. Это был праздник всесожжения. Разбирали и жгли деревянные дома. Большие дома пожирали мелкие. Как выбитые зубы торчали отдельные здания».
   Николай Оцуп дополняет:
   «После девяти часов вечера нельзя было выходить на улицу, когда треск мотора ночью за окном заставлял в ужасе прислушиваться: за кем приехали? Когда падаль не надо было убирать – ее тут же на улице разрывали на куски исхудавшие собаки и растаскивали по частям еще более исхудавшие люди.
   И все же в эти годы было что-то просветлявшее нас… Умирающий Петербург был для нас печален и прекрасен, как лицо любимого человека на одре. Но после августа 1921 года в Петербурге стало трудно дышать. В Петербурге невозможно было оставаться – тяжко-больной город умер с последним дыханием Блока и Гумилёва.
 
Я тайно в сердце сохраняю
Тот неземной и страшный свет,
В который город был одет…
Как будто наше отрешенье
От сна, от хлеба, от всего,
Душе давало ощущенье
И созерцанья торжество…»
 
   В эти годы спасали культуру, в эти первые послереволюционные годы надеялись на ее обновление, создавали самые разные журналы, газеты, альманахи: «Вестник литературы», «Книга и революция», «Красная новь», «Записки мечтателей», альманахи «Серапионовы братья», «Петербургский сборник», «Гостиница для путешествующих в прекрасном». Совершались гигантские скачки в новое, наверное, во всех сферах искусства. В 1918–1919 годах открывается много новых учебных и научных институтов: Институт истории искусств, Институт живого слова, Вольная философская ассоциация, Физтех, Институт киноинженеров, Бехтеревский институт мозга и др. М. Горькому удается организовать Комитет по охране памятников искусства и старины, Комитет по улучшению быта ученых – КУБУ. Горький шутил, что КУБУ следовало переименовать в КБСИ – Комитет бодрости среди интеллигентов.
   Девятнадцатого ноября 1919 года открывается любимое детище Горького – Дом искусств, чтобы дать пристанище писателям, художникам. «И редкий писатель, ткнув пальцем в то или другое окно, не скажет: „Здесь я жил и писал мой том первый“» (Ольга Форш «Сумасшедший корабль»). «Здесь были боги», – добавляет Нина Берберова.

«Единственная в России духовная культура»

   В те дни я, как и многие, стала более духовным, чем физическим существом.
И. Одоевцева

   В Петрограде прямо с вокзала Ларису Рейснер и Михаила Кириллова отправили в больницу с приступом тяжелейшей тропической малярии. Писательница Вера Инбер рассказывала, как после очередного жестокого приступа болезни Лариса Михайловна жаловалась ей, что малярия «съедает всю зелень, выросшую в ее душе».
   Из Энзели Лариса привезла еще «страстную любовь к востоку, тропический загар» (Л. Никулин).
   В хронике «Красной газеты» был отмечен приезд Раскольникова – 13 июля. С ним приехал и вагон с продовольствием, который организовала Лариса для писателей Петрограда. В больнице она пробыла, видимо, до 18 июля, потому что 19 июля уже присутствовала на открытии Второго конгресса Коминтерна в Зимнем дворце. Среди выступавших был Карл Радек. Тогда ли они и познакомились с Ларисой или до лета 1923-го не обращали друг на друга внимания? Неизвестно.
   Конгресс ознаменовался грандиозным представлением «Мистерии освобожденного труда» на ступенях Биржи, с участием более двух тысяч человек. Авторы его – художник Юрий Анненков и режиссер Сергей Радлов. Это театральное действо отражено в очерке Ларисы Рейснер «О Петербурге», опубликованном уже 24 июля в «Красной газете». В книге «Фронт» этот очерк дан в сокращении.
   «Вернуться в Петербург после трех лет революционной войны почти страшно: что с ним сталось, с этим городом революций и единственной в России духовной культуры?
   На военные окраины Республики доходили печальные слухи: холод, голод. Питер вымер, обнищал, это мертвый город, оживающий только для отпора белым, ползущим к нему то от форта Красная Горка, то от Нарвы и Ревеля, то со стороны Польши. И что же? Он не только не умер, Петербург, но к строгости своих проспектов, к роскоши соразмерных пространств, охваченных гранитом, зеленью садов и поясами каналов, прибавил еще спартанскую скромность, пустынность, простоту – тысячи неуловимых примет, свидетельствующих об отдыхе и перерождении города.
   …Сады, не стесненные людьми, безумно и счастливо зарастают, глохнут. Синеет Нева. Острова превратились в зеленый рай, где вместе отдыхают деревья, травы, старинные, наконец, растворенные решетки оград, и тысячи больных детей, и тысячи измученных илотов труда.
   Что же это в самом деле? Запустение, смерть? Эта молодая свежесть северного лета среди домов, сломанных на топливо? Эти развалины на людных когда-то улицах, два-три случайных пешехода на пустынных площадях и каналы, затянутые плесенью и ленью, и осевшие на илистое дно баржи? Неужели Петербургу действительно суждено превратиться в тихий русский Брюгге, город 18 века, очаровательный и бездыханный? Неужели смерть? Нет.
   Есть последняя слабость, есть головокружительное изнеможение выздоравливающего, есть молчаливый отдых огромной гранитной сцены, с которой только что, рушась и громыхая, ушла целая эпоха и куда еще робко и неуверенно вступает новая мировая сила».
   В те же дни, когда писался очерк, Лариса пишет письмо Л. Д. Троцкому: «Дорогой друг, пишу Вам из несуществующего города, со дна моря, которое залило Петербург забвением и тишиной. Вы не представляете себе молчания, господствующего вокруг меня. Предместья уничтожаются, целые улицы обращены в прах… Вот пять лет, и руины севера совершенно подобны развалинам Азии». Дальше в письме идут те же строки, что и в очерке. Но рассказ о поэтическом вечере в Доме литераторов остался только в полном тексте очерка, опубликованном в «Красной газете».
   Лариса описывает, как в день, «отмеченный праздником Интернационала» и представлением на Бирже, она побывала в Доме литераторов, услышала, как Ирина Одоевцева читает свою, уже ставшую известной, балладу «Толченое стекло» (солдат продавал на рынке соль, подмешивая в нее стеклянную крошку, покупатели умирают, а солдата ночью мучит раскаяние, но поздно – он умирает и предстает на Божеский суд). Баллады Ирина Одоевцева писала и потому, что ее учитель Николай Гумилёв терпеть не мог «девических» стихов. Это было первое выступление Одоевцевой с эстрады. Вместе с ученицей пришел Гумилёв. Виделись ли они с Ларисой?
   Первую после разлуки случайную встречу Ларисы Рейснер и Николая Гумилёва описал И. Оксенов, первый ее биограф. По его словам, Лариса после больницы сидела в Летнем саду, где к ней подошел Николай Степанович, идущий на Моховую во «Всемирную литературу». Но беседы у них, как пишет Оксенов, не получилось. Николай Степанович знал о фронтовых подвигах Ларисы и вспомнил свое пророчество в «Гондле»:
 
Я сама, как Валкирия, буду
Перед строем летать на коне.
 
   Ирина Одоевцева утверждала, что Лариса избегала встреч с Гумилёвым.
   Но вернемся к фрагменту очерка «О Петербурге», который не вошел в позднейшие издания:
   «…все мертвое и все живое Петербурга заговорило внятно и почти одновременно. Первое в форме крошечной комедии, второе – на немом языке мистерии. На тихой улочке и в очень тихом доме, под окнами которого изредка бежит трамвай, закутанный во все красное, – собрались люди духа, интеллигенты, на свой особый, замкнутый праздник культурного времяпрепровождения. Много литературных старушек, всем своим существом отрицающих жизнь, с тем невыносимым и раздражающим смирением, которым в свое время христиане доводили до бешенства несчастных язычников. Несколько профессорских сюртуков, христианнейшего толка, и еще много лиц, совсем оторвавшихся от жизни, ослепленных и сгоревших. Не только старые, но и молодые, не только елейные, но и славные языческие физиономии, все равно давно потерявшие и прогулявшие свое место в православном раю. Несколько добрейших испытанных грешников. Но тоже, тоже помеченных пассивным сопротивлением „гнусной действительности“ и подтянутых невольным постом. О, тут собрался цвет Петербурга. Из какой биржевки времен Керенского и июльских дней взята злостная фигура солдата, торгующего битым стеклом и распарывающего безнаказанно голые животы петербургских обывателей? Добрый человек, впрочем, ближайший родственник тех большевиков, которые до сих пор (по иностранным газетам) питаются мясом христианских детей, ходят на четвереньках голыми и растят пушистый хвост. Они же в свое время продали Россию немцам за сто рублей и ведро сивухи. Итак, долой спекулянтов. Но почему ни одна стильная и добродетельная поэтесса не догадалась пригвоздить к позорному столбу своих товарок по профессии, бесстыдно торгующих духом, с азартом, со смаком спекулирующих – кто грязными подделками поэзии, кто подержанными книгами, поношенными идеями, ворованными откровениями и идеалами? Отчего ее муза не закричит о бесчисленных спекуляциях Богом и богами, Христом и загробной жизнью, все заборы Москвы и Петрограда оклеивших своими кощунственными и холодно-лживыми бумажками? Что делать с поэтами и богоискателями, подмешивающими битое стекло к науке и искусству, отравляющими не брюхо своих ближних, но тончайшие извилины мозга, беззащитные, едва проснувшиеся от рабской спячки души; что делать с битым стеклом имажинистов и солитиянцев, со злостными осколками политической клеветы, завернутыми в обложку хорошего стиха, что делать со всем этим интеллигентским ядом, всюду посеянным точно для травли крыс?..