Встреча с Уэллсом
   Недалеко от Ортопедического института, на Кронверкском проспекте, 23, с 1914 по 1921 год жил М. Горький. Лариса Михайловна не раз бывала у него. Виктор Шкловский вспоминал:
   «Ход к Горькому был по черной лестнице. Потом двери в теплую кухню, за ней холодные комнаты. Столовая с переносной печью. Топили разломанными ящиками.
   За столом сидит Горький. Во главе стола – Мария Федоровна, женщина уже не молодая, очень красивая. Перед ней чайник, самовар. Остальные люди меняются. Я тут бывал часто. Приходила Лариса Рейснер с восторженными рассказами. Она потом говорила, что Мария Федоровна в ответ на ее восторги накрывала ее, как чайник, теплым футляром».
   В своей книге «Жили-были» Шкловский щедр на живые детали, и одна из них довольно ярко характеризует Ларису:
   «Помню, как-то Маяковский пришел в „ Привал комедиантов“ с Лилей Брик. Она ушла с ним. Потом Маяковский вернулся, торопясь.
   – Она забыла сумочку, – сказал он, отыскав маленькую черную сумочку на стуле. Через столик сидела Лариса Михайловна Рейснер, молодая, красивая. Она посмотрела на Маяковского печально.
   – Вы вот нашли свою сумочку и будете теперь ее таскать за человеком всю жизнь.
   – Я, Лариса Михайловна, – ответил поэт, – эту сумочку могу в зубах носить. В любви обиды нет».
   В конце сентября 1920 года на квартире у Горького остановился приехавший из Англии Герберт Уэллс с двумя сыновьями (которые вскоре уже играли в футбол со сверстниками во дворе Тенишевского училища).
   В ДИСКе 30 сентября в 17 часов в честь Уэллса был дан банкет. О нем написали многие его участники, в том числе и М. Слонимский: «Длинные столы в большом зале были накрыты чистыми скатертями Елисеева. На столах не только хлеб и колбаса, но даже палочка давно не виданного шоколада. Горело электричество, топилась печь. М. Горький и Уэллс сидели друг против друга. За столом большая группа журналистов из закрытых буржуазных газет. Одни из них, рассказывая о жизни, просили помощи, но намеками… „Мы лишены права говорить членораздельно“. Апогеем было выступление Амфитеатрова. По обилию сочиненных книг он был равен только Боборыкину… и был невероятных объемов сам».
   Рассказ М. Лозинского о речи Амфитеатрова записала в дневник А. И. Оношкович-Яцына:
   «Амфитеатров сказал чудную речь, которую Горький даже предпочел не переводить для Уэллса на английский, что-то вроде следующего:
   «Вы попали в лапы доминирующей партии и не увидите настоящую жизнь, весь ужас нашего положения, а только бутафорию. Вот сейчас – мы сидим здесь с вами, едим съедобную пищу, все мы прилично одеты, но снимите наши пиджаки – и вы увидите грязное белье, в лучшем случае рваное или совсем истлевшее у большинства»… А сам Уэллс говорил о нашем дурном правительстве, что М. И. Бенкендорф дипломатично пропустила, переведя «более чем странный опыт» как «великий опыт»».
   Лариса Михайловна была на банкете, о чем свидетельствует ее письмо к Герберту Уэллсу, оборванное на желании объяснить поведение Амфитеатрова:
   «Глубокоуважаемый т. Уэллс! Заранее прошу извинить за это письмо, но Ваш приезд в Россию глубоко волнует многих из нас – есть что-то торжественное и победное в том, что Уэллс живет в наших полуразрушенных городах, видит наши развалины и муки и дух творчества, над ними пребывающий.
   …И почему-то нам страшно, как подсудимым, которым Вы должны вынести от лица мужей Англии оправдательный или обвинительный приговор.Вы – Уэллс, Вы не должны, не можете ошибиться. Все мы твердо верим зоркости Ваших глаз, тонкости Вашего социального слуха – ведь это Вы под современной государственностью угадали схемы грозных утопий, предсказали великий упадок буржуазной общественности и под асфальтом лиц угадали глухую и беспощадную борьбу Морлоков и Эльфов, происходящую и сейчас в кромешном мраке подвалов и рабочих предместий. И все предсказанное Вами сбылось и сбывается. На молодое социалистическое человечество уже обрушились марсиане со своей блокадой, со своей технической силой… Выстроена, наконец, машина времени, поглощающая в огне революции десятилетия и века медленного исторического прозябания. Совершилось, наконец, самое чудное из чудес, о котором мы грезили детьми и плакали на рубеже возмужалости. – Спящий проснулся. К сожалению, Вы не увидите русских окраин, не увидите, вероятно, фронта гражданской войны и всего, что связано с этим героического и тяжелого, но печальнее всего то, что в обеих столицах Вы встречены были остатками русской интеллигенции, и что эта…»
   Уэллс ответил книгой «Россия во мгле»:
   «Мы пробыли в России 15 дней; большую часть из них в Петрограде, по которому мы бродили совершенно свободно и самостоятельно и где нам показали почти все, что мы хотели посмотреть. В этой непостижимой России, воюющей, холодной, голодной, испытывающей бесконечные лишения, осуществляется литературное начинание, немыслимое сейчас в богатой Англии и богатой Америке… В умирающей с голоду России сотни людей работают над переводами; книги, переведенные ими, печатаются и смогут дать новой России такое знакомство с мировой литературой, какое недоступно ни одному другому народу».

Рейснер и Гумилёв в Союзе поэтов

   Только тогда и там, в Петербурге, чувствовалась эта горячая, живая связь слушателей с поэтами, эта любовь, овации, бесконечные вызовы. Поэтов охватывало ощущение счастья от благодарного восхищения слушателей.
И. Одоевцева

   Объединяло людей искусство. В Союз поэтов принимали по качеству стихов, иногда в порядке аванса на будущее, но независимо от политических убеждений. Однако существовала конфронтация литературных пристрастий. Поэты разделились на два лагеря, одни поддерживали Блока, другие – Гумилёва.
   Третьего сентября 1920 года Союз поэтов обрел собственное помещение: Литейный, дом 30 (дом Мурузи), квартира 7.
   Оказывается, были заседания, на которых присутствовала Лариса Михайловна. Николай Степанович, естественно, бывал здесь постоянно. Свидетельствует Елизавета Полонская, поэтесса, единственная «сестра» «Серапионовых братьев»:
   «Рождественский сообщил мне, что я принята в Союз Поэтов кандидатом и что меня приглашают на следующее собрание, где я, как принято, должна прочитать стихи… Помню холодную полутемную столовую, где вокруг обеденного стола сидели поэты. Было темновато, и я не видела, кто сидит во главе стола – по-видимому, там были Блок и Сологуб. Какая-то женщина принесла поднос со стаканами чая без блюдечек, около каждого стакана лежало по две монпансьешки. Я спросила шепотом у Бермана, откуда чай. Он также шепотом ответил: „От советской власти“. После чаепития Сологуб, Блок и Кузмин ушли. Председательствовать остался Гумилёв, – я узнала его резкий и насмешливый голос. Когда очередь дошла до меня, он предложил мне прочесть новое стихотворение. Не задумываясь, я прочла только что написанное, – довольно наивное, но по тому времени, может быть, показавшееся многим кощунственным. Начиналось оно так:
 
Я не могу терпеть младенца Иисуса
С толпой его слепых, убогих и калек.
Прибежище старух, оплот ханжи и труса,
На плоском образе влачащего свой век.
 
   Почти всем выступавшим поэтам аплодировали, даже самым слабым. Но когда я прочла эти стихи, наступило грозное молчание. Я почувствовала, что все находившиеся в комнате возмущены и шокированы. Мой сосед, который привел меня сюда, под каким-то предлогом поторопился выйти в переднюю. Гумилёв встал и демонстративно вышел. Вдруг с противоположного конца стола встала какая-то очень красивая молодая женщина, размашистым шагом подошла ко мне, по-мужски подав и тряхнув мне руку, сказала: «Я вас понимаю, товарищ. Стихи очень хорошие». Я вышла вслед за нею и увидела, что на улице ее ждала машина. Это была Лариса Рейснер…»
   Елизавета Полонская к тому времени была уже сложившимся человек, ей исполнилось 30 лет. До революции за сочувствие революционерам ее выслали в эмиграцию, и в 1910-х годах она окончила медицинский факультет в Сорбонне. В ее воспоминаниях «Начало двадцатых годов» можно встретить и яркие бытовые подробности того времени, и малоизвестные события.
   Так, она рассказала о дуэли между Виктором Шкловским и молодым нэпманом, который ухаживал за одной из поклонниц Шкловского. Он читал в ДИСКе и во «Всемирной литературе» теорию прозы. «Нэпманов презирали, но они оказались необходимыми – их пришлось впустить в свое общество. Впрочем, они вышли из него же».
   Дуэль, на которой Елизавета Полонская присутствовала как врач, происходила на Черной речке рано утром. Обошлось небольшим ранением нэпмана. Поклонница Шкловского, восхищенная смелостью нэпмана, вышла за него замуж. Похоже, во все времена Черная речка привлекала дуэлянтов.

Мазурка с командармом

   Но часто бывать в Союзе поэтов, где она могла видеться с Гумилёвым, у Рейснер не было ни времени, ни сил из-за бешеного темпа работы в политотделе. Пришлось писать пьесы на злобу дня для спектаклей.
   Восьмого ноября 1920 года открылся театр «Вольная комедия» (ныне Театр миниатюр). Он был в ведении Комиссариата театров и зрелищ и политуправления Балтфлота. Театр открылся антирелигиозной пьесой М. А. Рейснера «Небесная механика» и его же «Вселенской биржей». Пьесы писали А. Луначарский, позже Ф. Раскольников, Л. Никулин, М. Левберг и многие другие. Лев Никулин вспоминает, что действие пьесы Ларисы Рейснер происходило в городе, который должны оставить красные: «Очень остро и смело был написан диалог между героиней, женой коммуниста, и ее родителями, которые уговаривали дочь остаться ждать белых, она же хотела следовать за мужем. Лариса Михайловна диктовала пьесу машинистке, даме „из бывших“, как тогда выражались. Дама покорно стучала на машинке, но лицо ее выражало явный протест против доводов, которые приводила жена коммуниста».
   Лариса Михайловна и сама владела машинкой. Однажды, когда отключили электричество, ей пришлось почти в темноте печатать поручительство за арестованного моряка для Дзержинского при свете спичек. Письмо подействовало, моряка отпустили. «Ее чувство товарищества было достойно уважения» (Л. Никулин).
   Двадцатого октября 1920 года в Риге был подписан мирный договор с Польшей. На переговорах присутствовала Лариса Рейснер. Накануне отъезда у нее начался жесточайший приступ тропической малярии, о чем рассказал Л. Никулин: «Я случайно оказался в ее комнате, когда она с температурой выше 40 градусов, похожая на восковую статую, почти без сознания лежала на диване. Она настолько не похожа была на прелестную молодую женщину, которую мы знали, что у каждого, кто ее видел, мелькнула мысль о смерти. Но смерть пришла только через пять с небольшим лет. На следующий день мы с изумлением увидели Ларису Михайловну, собирающуюся в дорогу. Она была еще очень слаба и бледна, но таков уж был несокрушимый дух этой женщины, сознание чувства долга литератора, журналиста, что она в тот же вечер уехала и была единственным представителем питерской прессы. Лариса Рейснер во всех деталях рисовала заседания конференции и, конечно, как женщина не умолчала о том, какое произвела впечатление она, советская журналистка, в вечернем платье. „Мы с командармом нашим Егоровым – он был военным экспертом на конференции – прошлись в мазурке, и какой эффект! Их дамы побледнели от злости, особенно эти пани, графини“».
   После поездки в «Известиях» появились очерки Л. Рейснер: 12 ноября – «Путевые заметки», 14 ноября – «26 октября в Риге». Статью «Как отваливается пушистый хвост» про латышское учредительное собрание не напечатали по политическим соображениям, ради сохранения добрых отношений со страной, с которой только что были налажены дипломатические связи. То, что написано Ларисой Рейснер про «страну порядка, мира и законности», можно отнести и к сегодняшнему нашему миру с гримасами частного бизнеса.
   «В Риге нет пролетариата. Всё остальное – мелкая буржуазия и интеллигенция, каторжным трудом подпирающая дутые ценности рынка и сомнительный авторитет спекулирующего правительства. Венец же плутократического мирка – густая, свежевыпавшая въедливая сыпь биржевиков, коммерсантов и просто крупных мошенников всякого рода. Эти и хозяйничают. Рига набита беглой интеллигенцией. Безработная. Обнищалая. Взбешенная приниженным и нищенским положением, – эта „соль земли русской“ – благодарный материал для всякого рода темных дельцов» («Путевые заметки»).
   Сопровождал Ларису Михайловну в прогулках по Риге Андрей Федорович Ротштейн, журналист, историк, сын дипломата. Он родился и воспитывался в Англии, стал, как и его отец, английским коммунистом (в 1960-х годах будет вице-президентом Общества англо-советской дружбы). В 1920 году он впервые посетил Советскую Россию, в поезде Москва – Рига его познакомили с «известной писательницей».
   «Я совсем не был готов, входя в купе, к красоте Ларисы Рейснер, от которой дух захватывало, – вспоминал А. Ф. Ротштейн, – и еще менее был подготовлен к чарующему каскаду ее веселой речи, полету ее мысли, прозрачной прелести ее литературного русского языка (какого я никогда не слышал прежде) и при всем этом – ее страстной преданности коммунизму.
   Не прошло и нескольких минут, как она забросала меня вопросами о перспективах революции в Англии, о настроениях английских рабочих, об их мощном выступлении за два месяца до этого, когда повсюду создавались Советы, о том, что представляет собой Оксфорд и его студенты, что делает наша компартия. Новая война против Советской республики была приостановлена угрозой всеобщей стачки.
   Никогда еще вопросы эти не задавались мне человеком столь утонченной и изысканной культуры. Казалось, будто он принадлежит к совершенно иному миру. Читая сегодня ее очерки «Фронт», я возвращаюсь на мгновение в прошлое, к этому жесткому вагону по пути в Себеж; к столовой в рижской гостинице, где разместилась советская делегация, где мы встречались после дневных трудов Ларисы Михайловны; к долгим прогулкам по средневековым улицам Риги; к антрактам в рижских кино и Национальной Опере, где мы слушали «Пиковую даму» (по-латышски).
   Она была лишь тремя годами старше меня, но и теперь, через 45 лет, мне трудно осознать, какая бездна революционного опыта была у нее в сравнении со мной. И в то же время всегда чувствовался в ней настоящий товарищ, нисколько не гордящийся своим опытом. И если я не влюбился в нее по уши, то не потому, что она не ослепляла меня своим блистательным умом, своей красотой и музыкой своего голоса, но только потому, что она казалась мне, молодому революционеру, истинным идеалом старшей сестры, – чей вкус при выборе шляп можно было критиковать во время хождения по магазинам, с кем можно было горячо спорить о манере себя вести и кому можно было пообещать прислать из Лондона подарок, о котором она попросила (ее любимые духи «Убиган-Роза Франции»), – и вместе с тем постоянно учиться у нее непоколебимой решимости, мужеству, сознательной преданности делу коммунизма… Она была довольна, когда я попросил ее написать статью из ее боевого опыта для нашего нового ежемесячника «Communist Review» «Героические моряки русской революции» (напечатана в первом номере, в мае 1921).
   Я и сейчас еще чувствую ледяное сжатие в сердце, как тогда, когда я сорок лет назад прочел о ее смерти.
   Я буду до конца дней считать себя счастливым, что знал ее».
   А. Ф. Ротштейн первым уехал из Риги. Лариса Михайловна осталась лечиться, пока телеграмма Раскольникова не вызвала, наконец, ее обратно. «Я устала до звона в ушах, до слез от этого города, чужого, живущего в прошлом веке, – пишет Лариса Михайловна в письме Ротштейну в день отъезда из Риги, – в каждой капельке нервов бродит своя творческая искра, требуя воплощения во времени. Пока прощайте, мой спорщик, и пусть хороший ветер и впредь свищет вокруг Вашей упрямой головы без шляпы. Интересно, где Вас настигло Огромное, совершившееся на юге России, и чьи руки Вы могли пожать в этот величайший день. С товарищеским приветом. Карточку мою и мужа вышлю из Петрограда».
   Пятнадцатого ноября 1920 года был завершен разгром белых войск в Крыму и взят Севастополь. Это «Огромное» стоило жизни трем миллионам человек. Плюс 50 тысяч в Финляндии в 1918 году, 1 миллион 110 тысяч – в балтийских странах в 1918-м, 600 тысяч – в Польше в 1920 году.
   Красный террор унес: в 1917–1923 годах 160 тысяч академиков, профессоров, писателей, художников; 170 тысяч чиновников, офицеров, промышленников, 50 тысяч полицейских и жандармов, 340 тысяч представителей духовенства, 1 миллион 200 тысяч крестьян и рабочих. И это было только начало: террор 1928–1932 годов унес 2 миллиона; первый голод 1921–1922 годов – 6 миллионов; второй голод 1930–1933 годов – 7 миллионов; раскулачивание – 750 тысяч; репрессии 1933–1937 годов – 1 миллион 60 тысяч; «ежовщина» 1937–1938 годов – 625 тысяч, в том числе членов ВКП(б) – 340 тысяч, из рядов Красной армии – 30 тысяч. В предвоенные и послевоенные годы от репрессий погибли 2 миллиона 700 тысяч; умерли в лагерях 10 миллионов человек.
   В очерке «25 октября в Риге» Лариса Рейснер пишет о наших военнопленных, томящихся в латышских тюрьмах уже год, о том, как в этот праздник к ним приезжал наш посол, с которым, видимо, была и Лариса Рейснер.

Бал-маскарад в ДИСКе

   Мы пришли ее в наш круг не потому, что она занимает блестящее положение, а несмотря на то, что она его занимает.
О. Мандельштам
(в записи Е. Тагер)

   В конце октября в свой Петрополь приехал Осип Мандельштам. Из дневниковой записи Блока от 22 октября 1920 года: «Вечер в клубе поэтов на Литейной, 21 октября…Верховодит Гумилёв – довольно интересно и искусно… Гвоздь вечера – И. Мандельштам (так у Блока, видимо, от Иосиф. – Г. П.),который приехал, побывав во врангелевской тюрьме. Он очень вырос».
   По словам Всеволода Рождественского, Лариса Михайловна очень хотела привлечь О. Мандельштама, М. Кузмина и его, Рождественского, к работе на Балтийском флоте. И пригласила их к себе в Адмиралтейство.
   Описания этих приемов у мемуаристов очень разные. Георгий Иванов в «Перебургских зимах» пишет:
   «Пышные залы Адмиралтейства ярко освещены, жарко натоплены. От непривычки к такому теплу и блеску (1920 г., зима) гости неловко топчутся на сияющем паркете, неловко разбирают с разносимых щеголеватыми балтфлотцами подносов душистый чай и сандвичи с икрой.
   Это Лариса Рейснер дает прием своим старым богемным знакомым. …Что ж, если забыть «особые обстоятельства», то прием как прием: кавалеры шаркают, дамы щебечут, хозяйка мило улыбается направо и налево.
   Некоторых она берет под руку и ведет в небольшой темно-красный салон, где пьют уже не чай, а ликеры. Это для избранных. Удовольствие выпить рюмку бенедектина несколько отравляется необходимостью делать это в обществе мамаши Рейснер, папаши Рейснер и красивого нагловато-любезного молодого человека – «самого» Раскольникова».
   Вс. Рождественский, О. Мандельштам, М. Кузмин пришли в гости «почитать стихи, выпить чашечку кофе». Рождественский вспоминал:
   «Застенчивый, рассеянный и несколько близорукий M. А. Кузмин едва поспевал за нашим провожатым. Огромнейшая комната. Посередине стол дубовый без скатерти. На столе картошка, вобла; в углу комнаты за машинкой секретарша. Перед дверью Ларисы робость и неловкость овладели нами, до того церемониально было доложено о нашем прибытии. Лариса была очень оживлена, смеялась, много рассказывала о своих военных впечатлениях.
   – Я сегодня свободна, целый вечер свободна.
   От кофе мы опьянели, и опять возвратилась юность, вернее, продолжалась… Разговор коснулся предстоящего бала-маскарада в Доме искусств.
   – Я непременно буду, – сказала она. – Какой же мне выбрать костюм? Пусть каждый посоветует по старой дружбе.
   И тут черт дернул меня за язык.
   – А я вижу вас в платье с кринолином из балета «Карнавал». Помните белое, с голубым?
   Вальсы Шумана и чудесные костюмы Бакста пронеслись в воображении Ларисы. Чуть дрогнули ее тонкие ноздри, а в зрачках пробежала зеленоватая искорка.
   – Только, – добавил я притворно равнодушным голосом, – это платье слишком известно всему городу. Оно подлинная драгоценность. Лишь через начальственный труп Экскузовича можно добыть это платье».
   Близилось Рождество. Где взять елку? Лариса Михайловна обратилась к начальнику Елагинского военно-морского училища. Курсанты уходили на каникулы с парковыми елочками. Начальник медленно прошелся вдоль выстроившихся курсантов, сказал что-то о рыцарстве, взглядом задержался на особенно прелестной, пышной, с высокой светло-зеленой макушкой елочке, и курсант подарил ее «Снегурочке». Рассказал об этом друг курсанта, тогда подросток, воспитывавшийся в детдоме, расположенном в особняке Кшесинской, ленинградский писатель Лев Рубинштейн в книге «На рассвете и на закате». Кстати, редкий был детдом, в нем жили воспитанницы Екатерининского института благородных девиц (раньше они жили в здании на Фонтанке, рядом с Шереметевским дворцом).
   Льву Рубинштейну судьба посылала какие-то совершенно невероятные встречи в нестандартных обстоятельствах. Избитого мародерами маленького Лёву подобрали прохожие, мужчина принес его на руках домой. Вымыли, уложили на диван, женщина, несмотря на крайне голодные годы, напоила его каким-то подобием бульона. Ночью Лёва сбежал от них в свой детдом, не желая доставлять столько хлопот. Лицо и фигура мужчины запомнились. А женщина через десять лет узнала Лёву, когда он попал к ней в дом с товарищем. Оказалось, спасли его Александр Блок и Любовь Дмитриевна. «Я взглянул на то место стены, у которого тогда лежал, где тогда висел портрет цыганки…»
   История с елочкой имела продолжение. Когда Лариса появилась возле училища, приехав на извозчике, «"Ай да Снегурочка!" – сказал один из курсантов, и рот его сделался огурцом.
   – Такую бы на елку пригласить!
   – Не про вашу честь, – хлопнул его по плечу дружок.
   – А интересно, кто она? Из бывших. Небогато одета, но вполне приятно. Наверное, кузина, или как там у них, бывших, говорят?..
   Дня через два уже в самый день праздника у нас все же была елочка. Купили на рынке. В гости пришла какая-то женщина, я еще не знал об этом и как ни в чем не бывало отправился в кабинет моего опекуна. Вместе с Марией Михайловной и ее братом Сашей сидела та самая красивая дама и рассказывала о том, как по дороге с Елагиного острова милиция конфисковала подарок курсантов. Мы с Сашей переглянулись, и это было как общий вздох: нашу елочку!»
   Тридцатого декабря 1920 года Лариса Михайловна вместе с Михаилом Кирилловым, который тоже работал в политотделе в Кронштадте, уехала в Москву (как и год назад, совпало). В Большом театре началась дискуссия о профсоюзах после закрытия 8-го Всероссийского съезда Советов. «Мы устроились удачно – в помещении оркестра, откуда все выступающие были великолепно видны. Слушали Троцкого, Бухарина, Зиновьева, Ленина. После выступления Владимира Ильича раздался шквал аплодисментов… Лариса Михайловна сказала: „Да-а-а, Лев Давыдович – блестящий оратор, но сегодня он потерпел одно из своих крупных поражений за свою жизнь!“» (из рукописи воспоминаний М. Кириллова).
   Наконец состоялся бал в ДИСКе. Это произошло 14 (возможно, 15) января. Тогда, как и сейчас, отмечали еще и старый Новый год. К балу готовились, его ждали. Гражданская война окончилась, все устали предельно, требовалась разрядка. На балу ожидался «весь литературный и театральный Петроград» (Н. Тихонов). У директора государственных театров добились разрешения взять костюмы из Мариинской оперы. С помощью продовольственного отдела Петрокоммуны достали угощение. «Главтоп» обеспечил отопление всего дома. Елисеевский слуга Ефим привез на санках огромную корзину с нарядами из костюмерных мастерских, Экскузович отпустил то, что поплоше, пришлось переделывать, приводить в надлежащий вид. Из Ботанического сада и Таврической оранжереи раздобыли цветы, в кладовых Елисеева нашли всевозможные драпировки, всюду, где только можно, разместили электрические лампочки. Художники представили целую галерею дружеских шаржей. Стена одной из гостиных была занята карикатурами на врагов Республики. И здесь, конечно, на известном плакате Дени красноармейский штык раздирал толстое пузо «Мирового капитала» в цилиндре и роговых очках.
   Ада Оношкович-Яцына раздобыла настоящий японский костюм: «…две хризантемы на голове, лиловое кимоно, вышитое белыми цаплями и розовыми цикламенами, лиловые чулки и деревянные скамеечки вместо туфель». К ней подошел серый капуцин, подвязанный веревкой, – Михаил Лозинский.
   Ирина Одоевцева была в длинном с глубоким вырезом золотисто-парчовом бальном платье матери. Она вспоминала в книге «На берегах Невы»:
   «На голове вместо банта райская птица широко раскинула крылья. На руках лайковые перчатки до плеча, в руках веер из слоновой кости… Олечка Арбенина и Юрочка Юр-кун, пастушки и пастушок… Мандельштам почему-то решил, что появится немецким романтиком.
   – Не понимаю, – говорил Гумилёв, пожимая плечами, – что это Златозуб суетится. Я просто надену мой фрак.
   – Ты во фраке, ни дать, ни взять, – коронованная особа, – говорит Лозинский».
   В маскарадной толпе мелькали гости деревенского ларинского бала из «Евгения Онегина», днепровские русалки, стрелецкие жены и дети из «Хованщины», офицеры игорного дома из «Пиковой дамы», севильские табачницы, угрюмые крестоносцы «Раймонды» и даже «мыши» из балета «Щелкунчик». В белом зале играл оркестр. В буфете раздавали желтоватое и алое мороженое – роскошь по тогдашним временам.