— Говоришь, иллюзия бегства в запредельное? Может, оно и так, — проворчал Тунгри. — Да только начинают всегда воевать за святыни, а кончается всё делёжкой барахла. Ни одного исключения не помню!
   — И что удивляться. Как смекнут, что за горизонтом не угонишься, так сразу и начинают делить что поближе. Что с них взять, с людишек-то! Надоело мне копаться в их заварушках!
   — Да и мне тоже! Хотя и здесь интересного немало. Видел, как сильная рыба вырывается из водоворота? У судьбы сильного человека свой рисунок, у войны — свой. При наложении такие фигуры получаются…
   — Что ж, посмотрим!… Подводные скалы, говоришь? А ну, покажи. — Красная грива нырнула под воду, и белёсый струящийся клубок последовал за ним.
* * *
   За несколько дней до входа в Лаганву императорских войск офицеры городского гарнизона Ордикеафа, арестовав правителя и верхушку городского собрания, открыли ворота стоящим у стен отрядам Данвигарта. Это был последний крупный тактический успех сатрапа, немало упрочивший его позиции. Потеря богатого и хорошо укреплённого Ордикеафа чувствительно ослабляла силы городской коалиции. Данвигарт же, напротив, получил в лице городского гарнизона сильное подкрепление и надёжную оборонную позицию в случае отступления. Впрочем, когда стало ясно, что придётся иметь дело с войсками метрополии, о том, чтобы отсидеться за городскими стенами, мечтать уже не приходилось. Здесь могла спасти только решительная победа. Но уверенности в ней не было. Несколько дней мятежный сатрап бездействовал, почти безвылазно пребывая в своей ставке. Часами проводя время на ложе, устланном драгоценными мехами, он, запуская руку в шелковистые волосы одной из многочисленных наложниц, мучительно обдумывал ситуацию, ожидая услышать подсказку богов. Искушение бросить всё и бежать из Лантрифа на Ордимолу с чем есть было велико. Но когда ему сообщили, что Лантриф блокирован императорской эскадрой под командованием Талдвинка, Данвигарт понял, что решающей битвы не избежать. О том, чтобы прорвать морскую блокаду, не могло быть и речи. Хорошо, что известие о блокаде застало его ещё в ставке, а не по дороге в Лантриф. А когда вскоре стало известно о поджоге кораблей в порту, он даже почувствовал странное облегчение: теперь ни при каких обстоятельствах ему не придётся связываться с морем.
   Данвигарт боялся моря. Особенно ночного. Он боялся чёрной, поблёскивающей в свете луны, бездонной водной стихии, воплощением которой был Талдвинк. Лишь однажды видел Данвигарт адмирала во время боя. Но с тех пор страшное видение неотступно преследовало его, являясь со всей физической остротой и ясностью деталей. Ему слышался треск ломающихся корабельных досок, беспомощное скольжение ног по вздыбленной палубе и свинцовые объятья холодной воды. А дальше — что-то неразличимое, поднимающееся из тёмной глубины в ответ на судорожные барахтанья. Невидимые зубы отхватывают ноги. Боли почти нет, но сердце выскакивает из груди от ужаса и отчаяния. Открытый в судорожном крике рот захлёбывается горькой жижей, мутная водяная завеса, колеблясь, смыкается над головой, и последнее, что различает глаз там, наверху, — это Талдвинк, его невозмутимый равнодушно-презрительный взгляд, провожающий его, Данвигарта, уход в небытие с высоты палубы флагманского корабля.
   Много раз отгонял он это жуткое видение, но оно неизменно возвращалось, расцвечиваясь новыми болезненными подробностями. Нет! Только не море! Что же оставалось? Бежать в Энмуртан было глупо. Данвигарт прекрасно знал цену дружбы тамошних заправил. Они любили его богатого и сильного. А попади он к ним, спасаясь от Андикиаста, — они тут же преподнесут императорскому полководцу его голову на золотом блюде — лишь бы их самих не тронули. Тактика увиливания от боя и изматывания противника в данном положении тоже выручить не могла. Территория провинции была не столь велика, Андикиаст не так прост, чтобы позволить втянуть себя в такие игры, варварские силы для таких манёвров вообще не подходили, и ресурсов для долгой войны не было. Всё это могло кончиться лишь предательством ближайших офицеров, пленением и позорной выдачей победителю. Оставалось одно — пока большая часть провинции ещё была под его контролем, собирать силы и готовиться к генеральному сражению. И Данвигарт начал готовиться.
   Переместив ставку в наиболее удобное место одного из центральных районов провинции, он принялся стягивать туда верные ему войска, сняв после долгих колебаний осаду непокорных городов. Войско собиралось немалое, но время работало против него, и Андикиаст, понимая это, не спешил приближаться. Он методично освобождал район за районом, постепенно отрезая мятежника с севера от главных дорог и связи с подчинёнными ему городами. В то же время стратег вёл активные переговоры с силами городской коалиции. Всё это не сулило Данвигарту ничего хорошего, и он начал метаться, совершая непоследовательные и противоречивые действия. Он то заигрывал с подчинённым ему населением, надеясь заслужить его лояльность, то устраивал зверские и бессмысленные расправы с нарушителями его сумасбродных и невыполнимых указов.
   В последние дни особую ярость сатрапа вызвали известия из Ордикеафа. Стоящие в городе войска с удручающей быстротой теряли боеспособность. Гвардейцы, которым было доверено схоронить от варваров богатые погреба ордикеафских виноторговцев, стали опустошать их с ними за компанию. Деньги, провиант, оружие и военное снаряжение из города, на которые рассчитывала ставка, почти не поступали в район расположения основных сил. Начать повальные конфискации, или, проще говоря, грабежи не позволяли гарантии, данные офицерам-предателям, сдавшим город. А по-хорошему жители ничего не отдавали. Более того, солдаты сами распродавали оружие направо и налево, предаваясь беспробудному пьянству и разврату. И это за считанные дни до генерального сражения! И когда в ставке вновь встретили полупустой обоз с полусгнившим провиантом под охраной полупьяных гвардейцев, терпение сатрапа лопнуло окончательно. Удар тяжёлого медного гонга заставил разбежаться испуганных наложниц — в ставке ближайшее окружение Данвигарта собиралось на совет.
* * *
   Гембра и Ламисса вошли в Ордикеаф вместе с толпой беженцев, таких же полуголодных и оборванных, как и они. В городе царила неразбериха, но не шумная и суматошная, как в Гуссалиме, а какая-то вялая. Никому ни до чего не было дела. То ли оцепенение в ожидании бурных и грозных событий, то ли усталость от тягостной неопределённости и смутного безвластья и безвременья сделали жителей некогда весёлого и богатого города неразговорчивыми и угрюмо апатичными.
   Держась подальше от шляющихся по улицам орав пьяной солдатни и оглашающих окрестности нестройным громогласным пением кабаков, Гембра и Ламисса стали, не теряя времени, разыскивать дом Калвантвиса из рода Линберктов — богатого владельца ремесленных мастерских и члена городского совета, которому везли они свой драгоценный заказ из далёкой Амтасы.
   Переживания по поводу нищенского вида оказались напрасны. Говорить было не с кем. Все двери и окна большого дома Калвантвиса, как и калитка, ведущая в сад, были наглухо заколочены. Соседи рассказали, что ещё в самом начале смуты хозяин, вместе со всей семьёй и прислугой, оставив дом, успел уехать к родственникам в Бранал, увезя с собой всё ценное имущество. И когда он вернётся, если вообще вернётся — одни боги знают, да и то наверняка не точно.
   — Рассудительный мужчина, — заключила Гембра, — не то, что мы. Ламисса ничего не отвечала. Последние силы оставили её. Да и что тут можно было сказать. Не испытывая ни малейшего желания ни обдумывать, ни обсуждать дальнейшие планы, они понуро направились к центральной площади, где возле большого водоёма, к неудовольствию местных нищих, коротали ночь бездомные беженцы. Прижавшись друг к другу и забывшись беспробудным, от чрезмерной усталости сном, они не подозревали, что судьба уже готовит им новый страшный сюрприз.

Глава 7

   Сфагам не торопился входить в тёмный зев огромного мраморного портала. Пережитое недавно приключение, встряхнувшее его сознание до самой изнанки, не шло из головы, мешая сосредоточиться на окружающем. Он поднял голову. Портал раскинул перед взором мириады скульптурных изображений — больших и маленьких, заключённых в клейма и ниши и вырывающихся из стены навстречу взгляду. Каменные фигуры покрывали и мощные пилоны, и нависающий гигантским полукругом тимпан. Кого тут только не было! Древние боги, герои легенд, чудовища, мудрецы и пророки, духи и демоны, звери и птицы, завораживающие узоры и таинственные жреческие символы стародавних времён. Некоторые сюжеты были знакомы, некоторые — нет. Но не это было самым удивительным. Стоило ненадолго отвести взгляд от той или иной сцены и потом вернуться снова, как глаз уже не находил прежних образов. Всё оказывалось другим. «Самая лучшая игра, чтобы заставить человека забыть, что он уже не снаружи, но ещё и не внутри», — отметил Сфагам, радуясь, что способность спокойно размышлять и наблюдать свои ощущения, наконец, к нему вернулась. Теперь можно было войти внутрь.
   Исходящий неясно откуда свет едва проникал в широкую гулкую галерею, свод которой терялся во тьме. В ту же тьму к неразличимому своду устремлялись гладкие и стройные малахитовые колонны. Дойдя до середины галереи, Сфагам почувствовал чье-то незримое присутствие. Он остановился, внимательно оглядываясь по сторонам. Со стороны ниш, едва видневшихся у стен за колоннами, послышались гулкие тяжёлые шаги. Они приближались одновременно с двух сторон; грохочущие звуки становились всё громче и вот уже на узкой полоске света посредине галереи, появились две огромные фигуры. Это были бронзовые воины, каждый высотой в полтора человеческих роста, при полной боевой амуниции. Их лица, изваянные с неожиданной портретной точностью, не выражали никаких эмоций. Некоторое время они неподвижно стояли напротив Сфагама, а затем одновременно повернулись и зашагали вперёд, держась немного впереди по сторонам от него.
   Грохот железных шагов оглашал гулкие пространства залов, коридоров и галерей, звенящим эхом уносясь под высокие своды. Но звуки эти, врываясь в мир сгустившейся за многие века тишины, не в силах были её развеять. Тишина будто стискивала разносящийся звук, заставляя эхо глохнуть и растворяться среди стен, колонн и лестниц.
   Они миновали коралловый зал, где из гладкого зеркального пола вырастали причудливые соцветия переливающихся дивными красками коралловых деревьев. Этот зал был повторением точно такого же в императорском дворце в Каноре. Прошли они и узкий выгнутый мост с низкими перилами из драгоценного палисандра, под которым раскидывался необъятный зодиакальный парк. С высоты он напоминал застывшую гладь ночного озера, в котором отражается звёздное небо. И лишь при пристальном вглядывании было заметно, что мерцающие огоньки звёзд соединены между собой тонкой паутиной линий, рисующих символы созвездий — дракона, грифона, льва, орла, скорпиона и других зверей и птиц. Но долго разглядывать это захватывающее дух зрелище не пришлось — украшенные богатым лепным орнаментом стены вновь обступили идущих, и высокие своды сомкнулись над их головами.
   Нарушаемая грохотом шагов тишина, казалось, хранила память обо всех проглоченных ею много веков назад звуках. И в любую секунду она могла исторгнуть их. И тогда эти пустынные пространства гулких залов взорвались бы лавиной голосов и образов. Эта пустота затаившихся звуков не была тем всеотрицающим НИЧТО, как там, возле ворот. Она таила в себе все возможные звуки и образы, которые способно было постичь сознание. И все они только и ждали момента, чтобы вырваться наружу.
   Тронный зал был огромен. Высокие светильники на тонких витых ножках, бликуя полированной бронзой, наполняли его мягким рассеянным светом. Бархатная ковровая дорожка между рядами светильников, стелясь по узорчатому полу, вела к выложенной белым мрамором полосе. Там, за полосой, где не было на полу никаких узоров, на высоком девятиступенчатом пьедестале мерцал золотом и слоновой костью трон самого императора Регерта. Трон был пуст. Ещё издали Сфагам заметил, что фигуры на выступающих подлокотниках трона повторяют изображения голов, образующих главные ворота. Одна была чёрной, другая белой.
   Бронзовые воины остановились на некотором расстоянии от черты и застыли, обратившись к трону и склонив головы. Сфагам не успел сделать и нескольких шагов вперёд, как перед ним завертелся смерч уже знакомого светового ветра. Прорисовавшийся в его середине Канкнурт, взметнув полы своего ослепительно синего кафтана, воздел руки вверх и что-то прокричал громким, но глухим и невнятным голосом. Сфагам смог различить только имя Регерта. Умолкнув, гонитель бесов застыл с поднятыми руками. Через несколько мгновений перед троном стало сгущаться лёгкое, светящееся голубоватым светом облачко. Оно становилось всё ярче, и границы его явственно приобретали форму ромба, из углов которого истекали потоки рассеянных лучей, а внутри уже явственно проступали очертания фигуры императора-мага. Прикрытое серебристой вуалью светового облака, лицо его, тем не менее, было хорошо различимо. Сфагам отметил, что Регерт не был похож ни на одно из своих многочисленных изображений, которые можно было во множестве наблюдать в книжных миниатюрах и настенных изображениях во дворцах и храмах. Другими были даже не столько черты смугловатого стариковского лица с острыми скулами и большими чёрными глазами, сколько его выражение. В облике императора не было той суровой, часто напыщенной величественности, которой неизменно наделяли его образ художники. Настоящий Регерт был скорее весёлым или даже насмешливым, чем грозным. Во всяком случае, таким он предстал в этот момент. На голове императора не было даже неизменно присутствующей на всех изображениях короны. Её место занимала небольшая чёрная с золотым ободком шапочка, расшитая рубинами и жемчугом, из под которой выбивались длинные седые пряди.
   Канкнурт поклонился и исчез в смерче светового ветра. Сфагам сделал несколько шагов к трону и, остановившись у черты, опустившись на одно колено, поклонился императору, как того требовал общепринятый обычай приветствия монархам. Регерт ответил лёгким кивком и знаком руки позволил гостю подняться и приблизиться. Сфагам перешёл белую полосу и остановился в нескольких шагах у трона. Вынув из сумки книгу, он положил её к мраморному подножью трона.
   — Малое возвращается к большому, и эта капля должна влиться в реку, — С этими словами Сфагам отступил на прежнее место.
   — Мне известно твоё имя и история твоей жизни, — донёсся сверху голос императора. — И всё же, кто ты?
   — Я тот, кто задаёт вопросы.
   — А я, выходит, тот, кто на них отвечает? — большой рот Регерта растянулся в усмешке. — Что же ты хочешь от меня услышать? Если бы ты сам не мог ответить на свои вопросы, то ты не прошёл бы через мои ворота.
   — Это было нелегко.
   — Нелегко? Что может быть проще! Вот видишь, одной рукой я держусь за чёрную голову, а другой — за белую. И не раздумываю где я — справа, или слева. Я просто держу их в своих руках. И не я у них, а они у меня. Вот и всё. И вопросы меня не мучают. Ха-ха!… На самом деле, все люди проходят через мои ворота и проносят через них все плоды своих земных трудов. Но, к счастью для себя, они этого, обычно не замечают. А когда начинают замечать — тут уж ничего не поделаешь, начинают беспокоиться. Иногда даже бегут ко мне. Как ты, например.
   — Если в мире есть равновесие, то, лишаясь покоя блаженного неведения, человек должен получить ключ к познанию, а всякая боль должна указывать и рецепт исцеления.
   — Верно. Но ТВОЙ ключ не лежит под сиденьем МОЕГО трона. А рецепт исцеления открывается тогда, когда ум затуманен болью и не лезет со своими рассуждениями. Только ты сам можешь ответить на свои вопросы. И не ко мне ты пришёл за ответами, а к самому себе. Я могу лишь предложить тебе прогулку по моему миру, где твои вопросы обретают зримую форму. Ведь не для того же я всё это строил, чтобы спрятать золото от наследников. Ха-ха! Дурачьё!… Здесь у меня кое-что поважнее и поинтереснее. И не зря ты сюда пришёл. Надеюсь, мы сможем продолжить нашу беседу. Немного позже.
   Границы светового ромба задрожали, и заключённая в них фигура Регерта стала таять и растворяться в голубой дымке. Вскоре исчезла и она. Скользнув взглядом вниз от опустевшего трона, Сфагам увидел, что вместо книги на нижней ступеньке пьедестала лежит большое яблоко. Сердце Сфагама дрогнуло. Это яблоко он мгновенно узнал бы среди тысяч других.
   В памяти тут же всплыла навсегда запечатлённая картина того далёкого дня, хмурого и ветреного, когда он покинул родительский дом, отправляясь в Братство. В тот день с утра моросил мелкий дождь, и море было неспокойно. Свинцовые валики пенистых волн с шумом накатывались на берег, оставляя на нём клубки чёрно-зелёных водорослей. Море всегда было видно с их улицы, и Сфагам смотрел на него, сидя на краю готовящейся к отбытию повозки. Прощание уже закончилось; отец и мать молча стояли поодаль возле калитки, а возница всё продолжал возиться с лошадьми — что-то искал или поправлял. Потом отец мягко тронул мать за плечо и, стараясь не глядеть в сторону повозки, скрылся за калиткой. Но мать продолжала неподвижно стоять, ободряя сына улыбкой, но наполненные грустью глаза выдавали её. Наконец, возница щёлкнул кнутом, и повозка неуклюже тронулась по размытой дождём дороге. Ещё некоторое время мать всё так же недвижно стояла, не отрывая глаз от удаляющейся повозки, но затем вдруг бросилась за ней и, догнав, сунула в руки сыну большое красное, с зелёновато-золотистым боком яблоко. Сфагам долго не сводил глаз с одиноко стоящей посреди улицы фигуры матери, зная, что она тоже видит сейчас только его. И лишь когда повозка стала сворачивать на главную улицу, их взгляды разъединились. Но за те полмгновенья, когда фигура матери исчезала за поворотом, Сфагам успел заметить, что она, думая, что он уже её не видит, перестала сдерживать слёзы и, прижав к лицу платок, повернулась к дому.
   Сфагам так и не съел это яблоко. Ни сразу, ни потом. Всю дорогу он держал его в руках, и оно, нагревшись от тепла его рук, казалось, стало само испускать тепло. Оно стало живым, с ним можно было разговаривать — оно знало всё, что происходило в родительском доме. Стоило мысленно обратиться к нему, и голоса отца и матери начинали звучать внутри даже с большей ясностью, чем окружающие звуки. Яблоко могло поведать обо всём — передать шум утреннего прибоя и шёпот листвы старого платана, растущего возле их калитки, передать неторопливый разговор соседей и рассказать о проделках мальчишек, с которыми Сфагам часто играл на улице или у моря. Держа в руках яблоко, он всегда мог оказаться там, у домашнего стола или на узкой тропинке залитого солнцем сада, где весной деревья одевались в ослепительный сказочный наряд цветения, а осенью среди забрызганной солнечными зайчиками травы можно было собирать упавшие сливы, персики и яблоки. Много, много яблок… Настоящая жизнь была там, а всё окружающее казалось сном, случайным видением, чем-то неподлинным и необязательным.
   Прибыв в Братство, Сфагам положил яблоко на полочку возле кувшина с водой в своей келье и каждый вечер после утомительных занятий осторожно брал его в руки и долго, долго разговаривал с ним. По правилам Братства каждому монаху, независимо от возраста и положения на лестнице совершенства отводилась отдельная келья. Сверстники Сфагама — мальчики-неофиты — немало от этого страдали, тяжело перенося уединение и стремясь быть поближе друг к другу. Сфагам их не понимал. Присутствие рядом с ним и с яблоком кого-то постороннего было бы для него невыносимым. Но им это было непонятно.
   Яблоко не портилось на удивление долго. Даже наставник, зайдя как-то в келью Сфагама, с трудом поверил, что оно привезено ещё из дома. Всей своей внутренней силой Сфагам оберегал яблоко, иногда умоляя его продержаться подольше, иногда волевым натиском отгоняя от него силы тлена. Но когда, в конце концов, яблоко всё же сгнило, это было самым сильным переживанием в жизни семилетнего мальчика. Аккуратно завернув остатки яблока в кусочек льняной ткани, Сфагам закопал их в дальнем конце обширного сада-парка, где монахи проводили время в трудах, занятиях и беседах. Много раз приходил он к заветному месту и подолгу стоял в странном оцепенении, словно прислушиваясь к голосам из уже недосягаемо далёкого мира. Но теперь всё поменялось — окружающее стало подлинной реальностью, а жизнь в родительском доме скрылось под вуалью призрачности. Связующая нить оборвалась, и он не мог больше видеть и слышать то, что происходит дома — душе его, с этого времени, был закрыт доступ к незримому присутствию там. Оставались только воспоминания. Воспоминания, приобретшие теперь болезненную остроту. Нестерпимо хотелось отыскать в этой текучей и межеумочной реальности хоть какую-нибудь щель, лазейку, через которую можно было бы вернуться назад и прожить каждый миг ещё раз. Подставить лицо тёплому ветру с вечернего моря, провести рукой по золотым солнечным зайчикам на белой стене дома, глянуть на своё отражение в уличном колодце, держась за руку отца пройтись по порту, где всегда можно было увидеть что-нибудь диковинное. А потом рассказать об этом ребятам с улицы — они ведь так любили слушать его рассказы…
   Когда Сфагам, не выдержав, рассказал о своих мыслях наставнику, тот, выслушав всё, как обычно, с вниманием и участием, сказал, что щель в реальности — это не что иное, как дорога в тонкий мир. «Ты счастлив, ибо уже теперь знаешь, зачем тебе туда идти. Это облегчит дорогу».
   После этого разговора Сфагам переключил всю свою недюжинную, как вскоре выяснилось, внутреннюю силу на достижение успеха в занятиях. Теперь у него была цель. Будучи ребёнком, Сфагам не мог ещё ясно сформулировать её в словах, но суть заключалась в том, что он твёрдо вознамерился превратить свою внутреннюю жизнь в реальность и пребывать в ней неизбывно. И ещё, может быть, соединив свою волю, фантазию и видения души с силами тонкого мира, потеснить и хоть немного исправить эту глупую, грубую и злобно отчуждённую реальность, самонадеянно и нагло притязающую на единственность и неразрывность. Но это — если получится. Главное — избавиться от неё. Цель казалась вполне достижимой. Упорство Сфагама в занятиях не знало границ и удивляло учителей. Уроки давались Сфагаму сравнительно легко ещё и потому, что он никогда никому не завидовал. Успехи его товарищей не вызывали у него ничего, кроме искреннего восхищения. От души радуясь успехам других, он уже тем самым нащупывал путь к их достижению. Но главная побуждающая сила коренилась глубже. Одна только мысль, что его заветная цель не будет достигнута, кидала Сфагама в объятья ужаса и тоски.
   С годами, научившись защищаться от реальности презреньем и изощрённой иронией, он научился также не думать о цели — наставники были правы, говоря, что, идя по дороге, надо думать о самой дороге, а не о том, что тебя ждёт в конце её. Иначе слишком часто будешь спотыкаться, а когда дойдёшь, то цель может оказаться не той, да и ты сам будешь уже не тот, что в начале пути. Но, изгнав из сознания болезненно беспокоящий образ цели, Сфагам сохранил ей верность в своём сердце и никогда не забывал о ней, неуклонно поднимаясь по ступеням мастерства.
   Он осторожно взял яблоко с холодной мраморной плиты. Внимательный взгляд узнавал на нём каждое мельчайшее пятнышко. Сейчас, держа в руках заветное яблоко, Сфагам почувствовал странную уверенность. Быстро осмотревшись, он решительно направился к одной из многочисленных дверей в тронном зале, которые до того были совершенно незаметны.
* * *
   Порывы ночнго осеннего ветра уже по-настоящему трепали кроны деревьев, закручивая хороводы сорванных листьев. Тревожный шум ветвей временами становился почти оглушительным и перекрывал настойчивый шелест дождя, грозившего погасить дымный костёр. Олкрин то и дело вскакивал и возился возле огня, то так, то этак перекладывая отсыревший хворост. Добившись, наконец, надёжного пламени, он по привычке бросил взгляд на учителя, неизменно сидевшего, вот уже который день, всё в той же оцепенело неподвижной позе. Произошедшая в образе учителя перемена заставила Олкрина вздрогнуть. Всегда закрытые глаза Сфагама теперь были открыты, и их неподвижный взгляд был устремлён вперёд. В сочетании со скульптурной неподвижностью всей фигуры и лица это живое и в то же время неживое состояние глаз выглядело пугающе противоестественным.
   Олкрин в растерянности приблизился. Глаза учителя смотрели сквозь него, не реагируя ни на свет, ни на едкий дым костра, то и дело направляемый ветром прямо в лицо. Вблизи было видно, как капли дождя падают с давно промокших волос и разбиваются на мельчайшие частицы водяного бисера, ударяясь о нечувствительную поверхность неподвижного лица. Олкрин осторожно снял мокрый лист, попавший в волосы учителя. Что ещё он мог сделать? Вглядевшись в расширенные зрачки Сфагама, он будто бы различил в них смутное движение нездешних отражений. Ему увиделись неясные очертания маленькой комнаты, и в ней что-то происходило, но что именно — разобрать было невозможно.