В «Садах Аллаха» ему долго не давался образ пери, небесной девы, принявшей вид смертной женщины. Тщетно Физали, обдумывая поэму, перебирал в памяти множество красавиц разных стран, с которыми он встречался за свою долгую жизнь. Одни думали только о постели и кухонном очаге. Другие, наоборот, так упрямо рвались на небо, точно их туда пустят заживо. Третьим вообще было лень о чем бы то ни было думать. И вот появилась садовница Джан, смело копавшаяся в навозе и смотревшая на небо огромными чудесными глазами… Камышовая палочка поэта каждое утро бегала по большим шелковистым листам, Небесная дева из готового расплыться призрака становилась сестрой Джан.
Сама же садовница, чтобы заглянуть в рукопись «Садов Аллаха», по-прежнему носила цветы в рабочую комнату поэта, когда он сидел в беседке или совсем уходил из усадьбы. С нежной гордостью узнавала свои черты. Думала о том, что, благодаря Физали, ее глаза не погаснут и после смерти. Поэты ведь долговечнее народов, — так говорил когда-то учитель-мулла, и он прав… Пройдет много, много лет, все на земле изменится, а стихи Физали, быть может, останутся, и она, Джан, будет жить в них века.
Возможно, что Джафар еще долго пас бы лошадей и овец поэта, а Джан ухаживала за его цветами. Возможно, что Физали так бы и умер, не узнав, кто же была его прекрасная садовница. Может быть, одинокий старик даже завещал бы ей и Джафару свою усадьбу, в которой пастух и пропавшая принцесса мирно дожили бы до конца своих дней.
Все почти возможно на нашей земле, но ничего этого не случилось из-за любимой книги Джан «Хезар Эфсане». Вы не забыли, конечно, что, уходя из отцовского дворца, принцесса захватила ее с собой вместе с сафьяновыми туфлями, флаконом индийских духов и другими вещами, без которых в пути никак не обойтись. Став садовницей, Джан долгое время не решалась вынимать книгу из мешка. Твердо помнила, что она крестьянка и, значит, читать не умеет. И так уже рисковала немало, заглядывая чуть не каждый день в рукопись «Садов Аллаха»…
Но скорее пьяница удержится от вина, чем книголюб от чтения, и Джан понемногу начала перечитывать свои сказки. Выносила книгу, завернув ее в рваную тряпку, забиралась в самую гущу кустов, осторожно перелистывала страницы, чтобы они не шелестели. Будь она и дальше так же осторожна, наш рассказ дошел бы до благополучного конца, подобно утихомирившейся реке, но однажды под вечер Джан, зная, что Физали ушел в деревню, вместо того чтобы спрятаться в кустах, уселась со своей книгой в беседке. Читала, пока не услышала близкий голос садовника, который звал ее поливать цветы. Джан поспешно спрятала сказки под циновку, провозилась с поливкой до темноты, порядком устала, таская тяжелые лейки, и совершенно забыла про книгу.
Утром Физали, как обычно, расположился работать в беседке. Случайно передвинул циновку и, к своему изумлению, увидел под ней какую-то книгу в прекрасном сафьяновом переплете. «Хезар Эфсане»… По почерку видно, что писал багдадский каллиграф-художник. Цены ей нет, этой рукописи… Что за чудеса, откуда же она?.. Поэт перелистывает книгу. Перед заглавным листом вплетен еще лист — сначала не заметил его. Знакомый почерк Гарун аль-Рашида:
«Халиф — эмиру Акбару. Читай почаще сии рассказы, и пусть твое сердце не знает уныния».
А это что?.. Это… Нет… Не может быть… Внизу еще надпись рукой эмира — и его почерк давно знает Физали:
«Милой дочери Джан в день, когда ей исполнилось пятнадцать лет»,
Старый поэт не может дышать. Не хватает воздуха. Сердце готово остановиться. Так вот кто она, его садовница!.. Дочь эмира Акбара, пропавшая принцесса Джан, которую ищут по всему халифату. Мешок золота обещан тому, кто найдет ее живой или мертвой. И как ему самому раньше не пришло в голову?!. Хотя кто же мог подумать, что эта загорелая работница, так хорошо вскапывающая клумбы… И мало ли Джан в халифате — в одной Бакубе, наверное, с десяток. Но стихи Абу-Нуваса, но ее букеты, но ее поклоны… Надо же было подумать как следует… А теперь что делать?.. Он укрыл принцессу, убежавшую из отцовского дома с пастухом. Гнев эмира будет страшен. Попросит у халифа голову сообщника. Да и станет ли просить?.. Сам расправится!
Едва слышный топот босых ног. Запыхавшаяся садовница вбегает в беседку. Увидев красную книгу в руках поэта, бледнеет. Черные глаза умоляюще смотрят на взволнованного старика. Заметил или не заметил?.. Он тяжело поднимается с циновки. Прикладывает руку ко лбу и сердцу.
— Ваше Высочество…
Юная женщина в отчаянии падает на колени. Рыдает.
— Отец мой!.. Дочь эмира умерла… нет ее… Я жена пастуха Джафара, твоя верная служанка… Умоляю тебя — не выдавай нас… иначе… Иначе мне не жить!.. Я сама!..
Загорелые плечи вздрагивают. Черные волосы растрепались. Джан ловит руки поэта. Целует полы его халата. Снова смертная тоска в огромных заплаканных глазах.
Физали сам едва удерживает слезы. Чем она виновата, бедная? Его душу наполняет щемящая жалость.
— Не надо, моя хорошая… Не надо, дочка… Физали никого не предавал и не предаст… Успокойся, встань. Так вот… Слушай, Джан, я готов забыть то, что сейчас узнал… — ее лицо радостно вспыхивает. — Подожди, не во мне дело… Я готов забыть, но рано или поздно узнают другие. О пропавшей принцессе говорят на всех базарах. Твой отец не верит, что ты умерла…
Ее губы вздрагивают.
— Скоро поверит…
— Нет, Джан, ты должна жить, и ты будешь жить, но надо подумать, как же нам быть. Тебя ищут…
Опять плачет Джан, плачет горько, неудержимо. Поэт в раздумье гладит ее растрепавшиеся полосы.
— Ну, перестань, дочка, перестань… Пойди умойся, отдохни. Скажи садовнику, что ты больна, а вечером придешь ко мне вместе с Джафаром. Поговорим…
В эту ночь немало оливкового масла выгорело в стенной лампе Физали. В его рабочей комнате была полутьма. Люстры зажигать поэт не велел. Отпустив негритянку спать, он усадил Джафара и Джан на диван, подложил под локоть подушку и приготовился слушать.
Несколько часов продолжался рассказ молодых супругов. Не скрыли ничего. Только об отравлении евнухов Джан умолчала. Думала, не поверит поэт, что она здесь ни при чем. Когда дошла до смерти няни, опять разрыдалась, и снова Физали ее утешал. Рассказала и о том, как, добравшись до Тигра, они решили отправиться в Бакубу. Голос Джан прерывался.
— Няня так жалела, что нам нельзя к тебе, потому, что ты ее узнаешь. А когда ее не стало… когда ее не стало, мы вспомнили…
Чтобы обойти людные места, беглецы переправились выше Самарры на левый берег Тигра. Еще четыре дня шли напрямик через пустынные степи. Однажды ночью думали, что вот-вот конец… Где-то совсем близко рыкали львы. Пришлось оставить им на съедение ишака, который вез бурдюки с водой и провизию. Утром, к счастью, вышли в долину Диалы. С людьми старались поменьше встречаться. Чтобы не обращать на себя внимания, Джан не закрывала лица, но в деревни не заходили, шли проселками, ночевали в кустах. Обошли и Бакубу — на рассвете старуха, пасшая козу, показала издали, где усадьба…
Физали молча слушал исповедь своих необыкновенных слуг. Хотелось взять палочку и тут же все записать, но он знал, что это напугает Джан и еще больше Джафара. Записывал мысленно.
Восток стал розоветь, когда садовница и пастух ушли наконец в свою хибарку. Хозяин позволил им работать, как и раньше. Время пока терпит. Через несколько дней скажет…
Физали потушил лампу. Несмотря на бессонную ночь, спать не хотелось. Чтобы освежиться, вышел на террасу. Между дальних гор ярко горела Венера — звезда любви. Старик присел на ступеньку. Взволнованно думал: «Да… мы высиживаем стихи, как наседка цыплят, а великая поэтесса-жизнь пишет свои поэмы без помарок. Вот и эта сказка о принцессе и пастухе… Только бы довести ее до благополучного конца, а то ведь и им смерть, и мне… Не донес, значит, промолчал. Да, не донес и не донесу. Перейдет мое имя в века, как обо мне говорят, или нет — судить не мне, а предателем меня не назовут… Жаль только, что я всего-навсего Физали, а не Гарун аль-Рашид». Аль-Рашид — Правосудный… правосудие… Мысль едва мерцает, подобно огню далекого маяка, но она есть, она родилась. Еще мгновение, и она разгорится ярким пламенем. Только халиф — да ниспошлет ему Аллах долгие дни, — только халиф может спасти Джафара и Джан. Может спасти, должен спасти и спасет — недаром же блаженной памяти отец его Аль-Мансур[30] дал сыну имя правосудного. Может, должен, но захочет ли?
Физали колеблется. Он давно и близко знает халифа. Думает порой, что повелитель только любит казаться добрым и милостивым. Хочет прослыть таким в веках, а на самом деле он жесток, очень жесток. Все об этом молчат, но иные дела Гарун аль-Рашида говорят сами за себя — злые, несправедливые дела…
Может спасти, а может и погубить, но другого выхода нет… Одна надежда, что Аллах не допустит гибели.
Голоса муэдзина не слышно в усадьбе, но время молитвы пришло. Физали творит намаз и успокоенный идет спать. Он знает, что нужно делать. Остается обдумать подробности.
К удивлению негритянки, хозяин поднялся только к обеду. Старая служанка спросила, здоров ли он, но Физали с аппетитом съел ее плов, съел зеленый горошек с маслом и чашку за чашкой пил кофе. Не раз замечал за собой, что в тревожные дни своей жизни он и ест, и пьет больше, чем обыкновенно. Вечером велел зажечь люстру и обе лампы, заперся в рабочей комнате и долго писал. На следующее утро, едва взошло солнце, унес бумаги в беседку и работал почти до полудня. Вернулся в дом, улыбаясь и довольно поглаживая бороду. Негритянка, отлично знавшая хозяина, тоже ухмылялась. Ждала диргема. Получила целых два. В это утро поэт окончил последнюю страницу «Садов Аллаха».
Вечером он опять велел позвать пастуха и его жену. Пришлось послать за ними садовника — негритянка уже храпела у себя в каморке.
Джафар и Джан вошли в рабочую комнату с замиранием сердца. Думали, что решается их судьба, но оказалось совсем не то.
Физали захотел прочесть им только что законченную поэму. Собирался позвать одну Джан, но нельзя было обидеть мужа. К удивлению чтеца, и юноша слушал с восторженным вниманием. Попросил даже перечесть гимн восходящему солнцу, которым начиналась поэма. У взволнованной Джан лились радостные слезы. Она вскочила с дивана и, подбежав к поэту, опустилась перед ним на колени.
— Отец мой, я с детства люблю твои стихи. Позволь мне еще раз поцеловать руку, которая их писала…
Опять до поздней ночи светилось окно в комнате Физали, но никто не видел, что хозяин и слуги, сидя на диване, пили кофе, который сварила Джан, пользуясь сном негритянки.
Физали и босоногая гостья без конца говорили о поэзии. Джафар улыбался и довольно поглядывал на умную женушку. Джан осмелела. Призналась, что не раз заглядывала в рукопись «Садов Аллаха». Прочла наизусть гимн солнцу, читала Абу-Нуваса, Ибн-Мю-назира, Абана Лахыкоя. Читала старинных поэтов из сборника «Моалакки»[31]. На прощание Физали обнял ее и нежно поцеловал в лоб.
Утро было близко, но снова старик долго не мог заснуть. Взволнованные думы неслись, как облака в бурю: «Она должна жить… Должна… Должна… Редко расцветает такой цветок на земле… Либо правосудие — пустое слово, либо Правосудный спасет ее»…
В эту ночь Физали окончательно укрепился в своем решении. Он поедет к халифу просить за Джафара и Джан. Поедет во что бы то ни стало, даже если это будет ему стоить жизни.
В садах знойной Бакубы персики уже отходили. В горной усадебке только начали поспевать. Джан ходила по солнцепеку между молодыми деревьями с плоской корзиной, которую она обшила холстом, чтобы нежные плоды не измялись о прутья. Старательно выбирала спелые, подрумянившиеся на солнце. Осторожно рвала, рядами укладывала на полотно. Выло жарко. От персиков шел медвяный летний запах. В неподвижном воздухе висели блестящие рои мошек. Джан любила работать на солнце. Прошло то время, когда оно обжигало непривычную кожу, туманило голову, едким потом заливало усталые глаза. Теперь и для жены Джафара солнце было другом, ласкавшим ее цветущее, крепкое тело. Когда не было поблизости мужчин, Джан часто работала почти голой.
Посмотрела кругом, прислушалась.
Садовник где-то вдалеке напевал старческим голосом любимую песню о девушке, утопившейся в пруду. Физали недавно ушел отдыхать. Джан осторожно поставила корзину на траву. Спустила рубашку до пояса. По золотистой коже побежали солнечные блики и острые тени персиковых листьев.
Полюбуйтесь же в последний раз юным телом, из-за которого в иное время перессорились бы боги древней Эллады. Так думал, не забудьте, поэт Физали, а он много ездил по свету и за свою долгую жизнь видел, наверное, больше женщин, чем любой из вас. Смотрите внимательно. Вскоре мы надолго расстанемся с принцессой-садовницей, а раздетой больше никогда ее не увидим.
Вот она протянула за персиком бронзово-загорелую руку. Другой прижала корзину к животу. Кто из вас любит худощавых мучениц, которые боятся съесть лишний ломтик хлеба, тем, наверное, не понравятся округлые плечи Джан, опаленные солнцем. Не понравится и грудь, которой за последние месяцы стало тесно под одеждой. Садовница гибка и стройна, но крепкие мышцы женщины, втянувшейся в работу, тоже не для вас, поклонники комнатных красавиц. Любуйтесь Джан любящие здоровых, сильных, не боящихся ни зноя, ни ветра.
Только печальна она сегодня. Из черных глаз нет-нет и скатывается слеза. Скоро конец безмятежным, чудесным дням в саду поэта. Утром Физали долго говорил с ней. Джан все еще слышит его взволнованный голос:
— Умница ты моя, дочка моя дорогая… Никуда бы я тебя не отпустил. Ты бы и глаза мои старые закрыла… Но нельзя же, Джан, сама пойми — нельзя… Два дня пути до Багдада. Ты вот горюешь, что открылась твоя тайна, а может быть, сам Аллах спасает тебя и Джафара. Если найдут вас, обоим смерть… Надо уйти, уйти куда-то далеко. Пусть решает халиф…
Она испуганно вздрогнула.
— Да, Джан… Не бойся. Я хочу верить, что его недаром зовут Правосудным. Другого выхода нет… Но я-то никогда больше тебя не увижу, дочка, а как нам было хорошо, если бы… — старик всхлипнул и замолчал.
Джан разрыдалась. Целуя его руки, повторяла:
— …Если бы люди не были так глупы… безнадежно… отчаянно глупы…
— Они поумнеют, Джан.
— Когда же, отец мой?
— Не скоро, очень не скоро… Мы с тобой не увидим, и правнуки твои, наверное, не увидят, но мир изменится… Когда-нибудь люди увидят, что они сами засадили себя в тюрьму… Не плачь, милая, не плачь… Иди, поработай на солнышке — ты же любишь.
Джан собирает первые персики, но знает, что последних она уже не увидит. На днях Физали едет в Багдад, берет с собой Джафара. Велел ему сводить лошадей к кузнецу и нанять в деревне еще третью, запасную. Страшно Джан за любимого — вдруг он не вернется? От дум и слез начинает болеть голова. Она натягивает рубашку и идет мыться к ручью.
Прощай же, садовница Джан, работящая жена пастуха Джафара! Не скоро мы тебя увидим и не надолго…
У пастуха-музыканта своя забота. Он крепко, по-деревенски верит в то, что Аллах сбережет и Джан, и его. Должно быть, приставил к ним ангелов-хранителей — иначе давно погибли бы оба. Зря волнуется и плачет женушка… Джафар спокоен. Ему и времени волноваться нет. Чуть останется один, вспоминает начало «Садов Аллаха». Голову наполняют звуки. В душе восходит светило, сверкающее, как крылья фазана; зажигается небесный пожар, заливает землю знойным жаром…
На горных пастбищах, далеко от усадебки, каждое утро най поет гимн торжествующему солнцу. Птицы просыпаются в кустах, звонкими трелями славословят его победный ход. Веет утренний ветер. Шелестят чинары. На лугах тюльпаны раскрывают золотые чашечки, и в каждой на дне багровый образ солнца.
Накануне отъезда Джафар отважился сыграть хозяину свое сочинение.
Физали расцеловал смущенного слугу и велел ему непременно взять с собой пай. В той цепи, которую ходатай приготовил для Багдада, прибавилось новое звено.
16
Сама же садовница, чтобы заглянуть в рукопись «Садов Аллаха», по-прежнему носила цветы в рабочую комнату поэта, когда он сидел в беседке или совсем уходил из усадьбы. С нежной гордостью узнавала свои черты. Думала о том, что, благодаря Физали, ее глаза не погаснут и после смерти. Поэты ведь долговечнее народов, — так говорил когда-то учитель-мулла, и он прав… Пройдет много, много лет, все на земле изменится, а стихи Физали, быть может, останутся, и она, Джан, будет жить в них века.
Возможно, что Джафар еще долго пас бы лошадей и овец поэта, а Джан ухаживала за его цветами. Возможно, что Физали так бы и умер, не узнав, кто же была его прекрасная садовница. Может быть, одинокий старик даже завещал бы ей и Джафару свою усадьбу, в которой пастух и пропавшая принцесса мирно дожили бы до конца своих дней.
Все почти возможно на нашей земле, но ничего этого не случилось из-за любимой книги Джан «Хезар Эфсане». Вы не забыли, конечно, что, уходя из отцовского дворца, принцесса захватила ее с собой вместе с сафьяновыми туфлями, флаконом индийских духов и другими вещами, без которых в пути никак не обойтись. Став садовницей, Джан долгое время не решалась вынимать книгу из мешка. Твердо помнила, что она крестьянка и, значит, читать не умеет. И так уже рисковала немало, заглядывая чуть не каждый день в рукопись «Садов Аллаха»…
Но скорее пьяница удержится от вина, чем книголюб от чтения, и Джан понемногу начала перечитывать свои сказки. Выносила книгу, завернув ее в рваную тряпку, забиралась в самую гущу кустов, осторожно перелистывала страницы, чтобы они не шелестели. Будь она и дальше так же осторожна, наш рассказ дошел бы до благополучного конца, подобно утихомирившейся реке, но однажды под вечер Джан, зная, что Физали ушел в деревню, вместо того чтобы спрятаться в кустах, уселась со своей книгой в беседке. Читала, пока не услышала близкий голос садовника, который звал ее поливать цветы. Джан поспешно спрятала сказки под циновку, провозилась с поливкой до темноты, порядком устала, таская тяжелые лейки, и совершенно забыла про книгу.
Утром Физали, как обычно, расположился работать в беседке. Случайно передвинул циновку и, к своему изумлению, увидел под ней какую-то книгу в прекрасном сафьяновом переплете. «Хезар Эфсане»… По почерку видно, что писал багдадский каллиграф-художник. Цены ей нет, этой рукописи… Что за чудеса, откуда же она?.. Поэт перелистывает книгу. Перед заглавным листом вплетен еще лист — сначала не заметил его. Знакомый почерк Гарун аль-Рашида:
«Халиф — эмиру Акбару. Читай почаще сии рассказы, и пусть твое сердце не знает уныния».
А это что?.. Это… Нет… Не может быть… Внизу еще надпись рукой эмира — и его почерк давно знает Физали:
«Милой дочери Джан в день, когда ей исполнилось пятнадцать лет»,
Старый поэт не может дышать. Не хватает воздуха. Сердце готово остановиться. Так вот кто она, его садовница!.. Дочь эмира Акбара, пропавшая принцесса Джан, которую ищут по всему халифату. Мешок золота обещан тому, кто найдет ее живой или мертвой. И как ему самому раньше не пришло в голову?!. Хотя кто же мог подумать, что эта загорелая работница, так хорошо вскапывающая клумбы… И мало ли Джан в халифате — в одной Бакубе, наверное, с десяток. Но стихи Абу-Нуваса, но ее букеты, но ее поклоны… Надо же было подумать как следует… А теперь что делать?.. Он укрыл принцессу, убежавшую из отцовского дома с пастухом. Гнев эмира будет страшен. Попросит у халифа голову сообщника. Да и станет ли просить?.. Сам расправится!
Едва слышный топот босых ног. Запыхавшаяся садовница вбегает в беседку. Увидев красную книгу в руках поэта, бледнеет. Черные глаза умоляюще смотрят на взволнованного старика. Заметил или не заметил?.. Он тяжело поднимается с циновки. Прикладывает руку ко лбу и сердцу.
— Ваше Высочество…
Юная женщина в отчаянии падает на колени. Рыдает.
— Отец мой!.. Дочь эмира умерла… нет ее… Я жена пастуха Джафара, твоя верная служанка… Умоляю тебя — не выдавай нас… иначе… Иначе мне не жить!.. Я сама!..
Загорелые плечи вздрагивают. Черные волосы растрепались. Джан ловит руки поэта. Целует полы его халата. Снова смертная тоска в огромных заплаканных глазах.
Физали сам едва удерживает слезы. Чем она виновата, бедная? Его душу наполняет щемящая жалость.
— Не надо, моя хорошая… Не надо, дочка… Физали никого не предавал и не предаст… Успокойся, встань. Так вот… Слушай, Джан, я готов забыть то, что сейчас узнал… — ее лицо радостно вспыхивает. — Подожди, не во мне дело… Я готов забыть, но рано или поздно узнают другие. О пропавшей принцессе говорят на всех базарах. Твой отец не верит, что ты умерла…
Ее губы вздрагивают.
— Скоро поверит…
— Нет, Джан, ты должна жить, и ты будешь жить, но надо подумать, как же нам быть. Тебя ищут…
Опять плачет Джан, плачет горько, неудержимо. Поэт в раздумье гладит ее растрепавшиеся полосы.
— Ну, перестань, дочка, перестань… Пойди умойся, отдохни. Скажи садовнику, что ты больна, а вечером придешь ко мне вместе с Джафаром. Поговорим…
В эту ночь немало оливкового масла выгорело в стенной лампе Физали. В его рабочей комнате была полутьма. Люстры зажигать поэт не велел. Отпустив негритянку спать, он усадил Джафара и Джан на диван, подложил под локоть подушку и приготовился слушать.
Несколько часов продолжался рассказ молодых супругов. Не скрыли ничего. Только об отравлении евнухов Джан умолчала. Думала, не поверит поэт, что она здесь ни при чем. Когда дошла до смерти няни, опять разрыдалась, и снова Физали ее утешал. Рассказала и о том, как, добравшись до Тигра, они решили отправиться в Бакубу. Голос Джан прерывался.
— Няня так жалела, что нам нельзя к тебе, потому, что ты ее узнаешь. А когда ее не стало… когда ее не стало, мы вспомнили…
Чтобы обойти людные места, беглецы переправились выше Самарры на левый берег Тигра. Еще четыре дня шли напрямик через пустынные степи. Однажды ночью думали, что вот-вот конец… Где-то совсем близко рыкали львы. Пришлось оставить им на съедение ишака, который вез бурдюки с водой и провизию. Утром, к счастью, вышли в долину Диалы. С людьми старались поменьше встречаться. Чтобы не обращать на себя внимания, Джан не закрывала лица, но в деревни не заходили, шли проселками, ночевали в кустах. Обошли и Бакубу — на рассвете старуха, пасшая козу, показала издали, где усадьба…
Физали молча слушал исповедь своих необыкновенных слуг. Хотелось взять палочку и тут же все записать, но он знал, что это напугает Джан и еще больше Джафара. Записывал мысленно.
Восток стал розоветь, когда садовница и пастух ушли наконец в свою хибарку. Хозяин позволил им работать, как и раньше. Время пока терпит. Через несколько дней скажет…
Физали потушил лампу. Несмотря на бессонную ночь, спать не хотелось. Чтобы освежиться, вышел на террасу. Между дальних гор ярко горела Венера — звезда любви. Старик присел на ступеньку. Взволнованно думал: «Да… мы высиживаем стихи, как наседка цыплят, а великая поэтесса-жизнь пишет свои поэмы без помарок. Вот и эта сказка о принцессе и пастухе… Только бы довести ее до благополучного конца, а то ведь и им смерть, и мне… Не донес, значит, промолчал. Да, не донес и не донесу. Перейдет мое имя в века, как обо мне говорят, или нет — судить не мне, а предателем меня не назовут… Жаль только, что я всего-навсего Физали, а не Гарун аль-Рашид». Аль-Рашид — Правосудный… правосудие… Мысль едва мерцает, подобно огню далекого маяка, но она есть, она родилась. Еще мгновение, и она разгорится ярким пламенем. Только халиф — да ниспошлет ему Аллах долгие дни, — только халиф может спасти Джафара и Джан. Может спасти, должен спасти и спасет — недаром же блаженной памяти отец его Аль-Мансур[30] дал сыну имя правосудного. Может, должен, но захочет ли?
Физали колеблется. Он давно и близко знает халифа. Думает порой, что повелитель только любит казаться добрым и милостивым. Хочет прослыть таким в веках, а на самом деле он жесток, очень жесток. Все об этом молчат, но иные дела Гарун аль-Рашида говорят сами за себя — злые, несправедливые дела…
Может спасти, а может и погубить, но другого выхода нет… Одна надежда, что Аллах не допустит гибели.
Голоса муэдзина не слышно в усадьбе, но время молитвы пришло. Физали творит намаз и успокоенный идет спать. Он знает, что нужно делать. Остается обдумать подробности.
К удивлению негритянки, хозяин поднялся только к обеду. Старая служанка спросила, здоров ли он, но Физали с аппетитом съел ее плов, съел зеленый горошек с маслом и чашку за чашкой пил кофе. Не раз замечал за собой, что в тревожные дни своей жизни он и ест, и пьет больше, чем обыкновенно. Вечером велел зажечь люстру и обе лампы, заперся в рабочей комнате и долго писал. На следующее утро, едва взошло солнце, унес бумаги в беседку и работал почти до полудня. Вернулся в дом, улыбаясь и довольно поглаживая бороду. Негритянка, отлично знавшая хозяина, тоже ухмылялась. Ждала диргема. Получила целых два. В это утро поэт окончил последнюю страницу «Садов Аллаха».
Вечером он опять велел позвать пастуха и его жену. Пришлось послать за ними садовника — негритянка уже храпела у себя в каморке.
Джафар и Джан вошли в рабочую комнату с замиранием сердца. Думали, что решается их судьба, но оказалось совсем не то.
Физали захотел прочесть им только что законченную поэму. Собирался позвать одну Джан, но нельзя было обидеть мужа. К удивлению чтеца, и юноша слушал с восторженным вниманием. Попросил даже перечесть гимн восходящему солнцу, которым начиналась поэма. У взволнованной Джан лились радостные слезы. Она вскочила с дивана и, подбежав к поэту, опустилась перед ним на колени.
— Отец мой, я с детства люблю твои стихи. Позволь мне еще раз поцеловать руку, которая их писала…
Опять до поздней ночи светилось окно в комнате Физали, но никто не видел, что хозяин и слуги, сидя на диване, пили кофе, который сварила Джан, пользуясь сном негритянки.
Физали и босоногая гостья без конца говорили о поэзии. Джафар улыбался и довольно поглядывал на умную женушку. Джан осмелела. Призналась, что не раз заглядывала в рукопись «Садов Аллаха». Прочла наизусть гимн солнцу, читала Абу-Нуваса, Ибн-Мю-назира, Абана Лахыкоя. Читала старинных поэтов из сборника «Моалакки»[31]. На прощание Физали обнял ее и нежно поцеловал в лоб.
Утро было близко, но снова старик долго не мог заснуть. Взволнованные думы неслись, как облака в бурю: «Она должна жить… Должна… Должна… Редко расцветает такой цветок на земле… Либо правосудие — пустое слово, либо Правосудный спасет ее»…
В эту ночь Физали окончательно укрепился в своем решении. Он поедет к халифу просить за Джафара и Джан. Поедет во что бы то ни стало, даже если это будет ему стоить жизни.
В садах знойной Бакубы персики уже отходили. В горной усадебке только начали поспевать. Джан ходила по солнцепеку между молодыми деревьями с плоской корзиной, которую она обшила холстом, чтобы нежные плоды не измялись о прутья. Старательно выбирала спелые, подрумянившиеся на солнце. Осторожно рвала, рядами укладывала на полотно. Выло жарко. От персиков шел медвяный летний запах. В неподвижном воздухе висели блестящие рои мошек. Джан любила работать на солнце. Прошло то время, когда оно обжигало непривычную кожу, туманило голову, едким потом заливало усталые глаза. Теперь и для жены Джафара солнце было другом, ласкавшим ее цветущее, крепкое тело. Когда не было поблизости мужчин, Джан часто работала почти голой.
Посмотрела кругом, прислушалась.
Садовник где-то вдалеке напевал старческим голосом любимую песню о девушке, утопившейся в пруду. Физали недавно ушел отдыхать. Джан осторожно поставила корзину на траву. Спустила рубашку до пояса. По золотистой коже побежали солнечные блики и острые тени персиковых листьев.
Полюбуйтесь же в последний раз юным телом, из-за которого в иное время перессорились бы боги древней Эллады. Так думал, не забудьте, поэт Физали, а он много ездил по свету и за свою долгую жизнь видел, наверное, больше женщин, чем любой из вас. Смотрите внимательно. Вскоре мы надолго расстанемся с принцессой-садовницей, а раздетой больше никогда ее не увидим.
Вот она протянула за персиком бронзово-загорелую руку. Другой прижала корзину к животу. Кто из вас любит худощавых мучениц, которые боятся съесть лишний ломтик хлеба, тем, наверное, не понравятся округлые плечи Джан, опаленные солнцем. Не понравится и грудь, которой за последние месяцы стало тесно под одеждой. Садовница гибка и стройна, но крепкие мышцы женщины, втянувшейся в работу, тоже не для вас, поклонники комнатных красавиц. Любуйтесь Джан любящие здоровых, сильных, не боящихся ни зноя, ни ветра.
Только печальна она сегодня. Из черных глаз нет-нет и скатывается слеза. Скоро конец безмятежным, чудесным дням в саду поэта. Утром Физали долго говорил с ней. Джан все еще слышит его взволнованный голос:
— Умница ты моя, дочка моя дорогая… Никуда бы я тебя не отпустил. Ты бы и глаза мои старые закрыла… Но нельзя же, Джан, сама пойми — нельзя… Два дня пути до Багдада. Ты вот горюешь, что открылась твоя тайна, а может быть, сам Аллах спасает тебя и Джафара. Если найдут вас, обоим смерть… Надо уйти, уйти куда-то далеко. Пусть решает халиф…
Она испуганно вздрогнула.
— Да, Джан… Не бойся. Я хочу верить, что его недаром зовут Правосудным. Другого выхода нет… Но я-то никогда больше тебя не увижу, дочка, а как нам было хорошо, если бы… — старик всхлипнул и замолчал.
Джан разрыдалась. Целуя его руки, повторяла:
— …Если бы люди не были так глупы… безнадежно… отчаянно глупы…
— Они поумнеют, Джан.
— Когда же, отец мой?
— Не скоро, очень не скоро… Мы с тобой не увидим, и правнуки твои, наверное, не увидят, но мир изменится… Когда-нибудь люди увидят, что они сами засадили себя в тюрьму… Не плачь, милая, не плачь… Иди, поработай на солнышке — ты же любишь.
Джан собирает первые персики, но знает, что последних она уже не увидит. На днях Физали едет в Багдад, берет с собой Джафара. Велел ему сводить лошадей к кузнецу и нанять в деревне еще третью, запасную. Страшно Джан за любимого — вдруг он не вернется? От дум и слез начинает болеть голова. Она натягивает рубашку и идет мыться к ручью.
Прощай же, садовница Джан, работящая жена пастуха Джафара! Не скоро мы тебя увидим и не надолго…
У пастуха-музыканта своя забота. Он крепко, по-деревенски верит в то, что Аллах сбережет и Джан, и его. Должно быть, приставил к ним ангелов-хранителей — иначе давно погибли бы оба. Зря волнуется и плачет женушка… Джафар спокоен. Ему и времени волноваться нет. Чуть останется один, вспоминает начало «Садов Аллаха». Голову наполняют звуки. В душе восходит светило, сверкающее, как крылья фазана; зажигается небесный пожар, заливает землю знойным жаром…
На горных пастбищах, далеко от усадебки, каждое утро най поет гимн торжествующему солнцу. Птицы просыпаются в кустах, звонкими трелями славословят его победный ход. Веет утренний ветер. Шелестят чинары. На лугах тюльпаны раскрывают золотые чашечки, и в каждой на дне багровый образ солнца.
Накануне отъезда Джафар отважился сыграть хозяину свое сочинение.
Физали расцеловал смущенного слугу и велел ему непременно взять с собой пай. В той цепи, которую ходатай приготовил для Багдада, прибавилось новое звено.
16
Караваны, переночевав в Бакубе, не торопясь, доходили до Багдада за два дня. Еще лет пять тому назад Физали доезжал туда на своем иноходце за одни сутки. Долго не хотел признаваться самому себе, что старость пришла и рысить ему тяжело. Стал появляться в столице все реже и реже, а потом и вовсе засел в своей усадебке. Прозвали его при дворе бакубским затворником. Лошадей по-прежнему любил, но больше смотрел на них. Иногда только ездил шажком по окрестным горам. Все труднее и труднее становилось переносить ногу через высокую луку много видевшего седла, но подсаживать себя не позволял. Решил, что, если доживет лет до восьмидесяти, тогда пусть вздымают его на коня, как багдадского муфтия в большой праздник, а раньше не согласен.
Ехали шагом. Джафар вел в поводу лошадь с вьюком. В кожаных сумах вещей было немного, но за одну из сум дорого бы дали поэты и разбойники. Между двух дощечек из палисандрового дерева Физали уложил рукопись «Садов Аллаха». Завернул ее в кусок византийской парчи, сверху еще укутал в мех, чтобы не истерлась дорогая ткань. На большой людной дороге разбойников и в помине не было, но, узнай они, что лежит в маленьком ларчике, запрятанном в хлопчатую бумагу, примчались бы и за сто часов пути.
Решено было оценить в Багдаде ожерелье Джан и продать при случае одну-две жемчужины. Столько свозят туда драгоценностей со всего света, что никто не обратит внимания и на очень дорогой жемчуг.
Местами дорога шла давно сжатыми, выжженными солнцем полями, где красные и голубые кобылки разлетались из-под ног лошадей. Кое-где она пересекала заболоченные, ярко зеленевшие луга, но и полей, и лугов было мало.
Часами путники ехали среди садов. Конца им не было в этой счастливой долине.
Взволнованный тяжелым прощанием с женой, Джафар понемногу успокоился. Был даже рад, что поэт не торопится. До встречи с Джан и Анах казался ему большим и шумным. Жена тоже нигде не бывала, но она знала все — так, по крайней мере, казалось пастуху-музыканту. Наслушавшись ее рассказов о том, как живут люди, захотелось теперь и самому взглянуть на разные чудеса, раз уж нельзя спокойно жить на одном месте…
Чудеса начались, едва лишь путники отъехали часа на полтора от Бакубы. Перед ними внезапно оказался высокий земляной вал, поросший густой травой. Поднявшись по его отлогому скату, Физали и Джафар очутились на каменном мосту через отводной канал, шириной в порядочную реку. По обеим сторонам виднелись высокие деревянные колеса, усаженные бадьями., Они медленно вертелись и поднимали воду в глубокие канавы, выложенные камнем. Видя изумление Джафара, поэт остановил иноходца. Подождал, пока слуга рассмотрит удивительное сооружение. И канал-река, прямой, как садовая канава, и боковые валы были так огромны, что, казалось, строили их не люди…
Часа через два снова подъехали к каналу-исполину. Перед мостом Джафар соскочил с коня. Насчитал восемьдесят больших шагов — ширину водного потока. Здесь колес не было. Сейчас же за мостом медленно текущая вода вливалась в огромный квадратный пруд, обложенный мшистыми каменными блоками. Густые ряды финиковых пальм, тополей и чинар окружали его, словно рама зеркала. На голубой глади плавали белые стада гусей. Из камышей несся птичий гомон и громкое кваканье лягушек. У пруда сделали привал на время дневного зноя. Джафар расседлал лошадей, разнуздал их. Хотя и мало вспотели кони, сразу не поил. Досуха обтер травяными жгутами, поводил, привязал под деревьями. Физали, сидя в тени чинары, с грустью смотрел на расторопного, умелого парня. По привычке задумался над собственными мыслями. Жалко расставаться с музыкантом… Не встретить больше такого. Читать не умеет, а как понял гимн восходящему солнцу! Звуки у него — точно тени слов, не разделить их. Грех держать такого в слугах, конечно, грех, но…
Поэт не докончил своей мысли.
Могучее загорелое тело, оттолкнувшись от обшитого камнем берега, подняло высокий куст брызг и исчезло в голубой воде. Физали вздрогнул. А если тут мелко и камни?.. Секунда бежала за секундой. Старику стало страшно. Сердце замерло… Но вот голова Джафара всплыла черным мячиком почти на середине пруда, и он, отряхнувшись, быстро поплыл саженками. Бронзовая спина сверкала на солнце, брызги взлетали радужными веерами.
«Да, молодость… — Физали вздохнул. — Так о чем я думал?.. Ничего не поделаешь — и слугу жалко. Ищи теперь… — поэт недовольно нахмурился. — Жаль, жаль… И ведь они правду говорят, бедные. Были у меня счастливы, а теперь?».
Затихшая было тревога опять поползла холодной петлистой змеей. Может, должен, а захочет ли?..
— Отец мой… — Физали не любил, когда прерывают его думы.
Недовольно поднял голову.
Джафар заметил, что губы хозяина плотно сжаты, смутился, замолчал.
— Что тебе?
— Отец мой, извини меня….
— Да говори же!
— Позволь мне пока не одеваться.
Губы старика разжались, морщинки разгладились. Он ласково рассмеялся.
— Только и всего? Ну, проветривайся, проветривайся. Жарко в халате-то?
— Жарко, отец мой… в первый раз.
— Привыкать надо, Джафар. Не век же тебе быть пастухом.
Юноша покраснел. Не знал, что ответить. Молча уставился в землю.
Физали с улыбкой смотрел на его коричневое тело, не успевшее обсохнуть. Полотняная повязка на бедрах еще больше оттеняла бронзовый загар блестящей кожи.
Поэт опять вспомнил статую бога Пана, которую десятки лет тому назад выкопали из земли.
— Так вот, Джафар. Здесь как хочешь, а поедем дальше — опять наденешь халат. Учись быть горожанином. Помолимся теперь и будем есть.
Джафар принес коврики, которые расстилают для намаза. Поэт и его слуга, как полагается, громко засвидетельствовали, что нет бога, кроме бога, и Мухаммед пророк его.
Потом пастух разостлал на траве большое чистое полотенце. Разложил на нем хлеб, финики, брынзу и пирожки, приготовленные негритянкой в дорогу. Поставил тонкогорлый дарак — сосуд с пальмовым вином. Хотел уже идти к лошадям, но Физали усадил его с собой. Не раз это случалось за последние дни, но Джафар все еще не мог привыкнуть к тому, что он и слуга, и не слуга. Смущался, краснел, не решался есть вволю, хотя был голоден. Поэт делал вид, что ничего не замечает. Скромность парня ему нравилась, но заботливый старик хотел, чтобы он стал посмелее. Что впору конюху-пастуху, то музыканту-сочинителю не пристало. Когда-нибудь войдет в славу. Будет пировать у важных людей… Пока что Физали настойчиво пододвигал ему то брынзу, то финики, то пирожки, и своего добился — к концу походной трапезы на полотенце остались одни крошки, хотя сам поэт ел по-стариковски мало. Вытерев губы, Джафар не спешил вставать. Задумчиво глядел на гладь пруда и на широкий канал, вдоль которого тоже росли вековые деревья. Потом нерешительно посмотрел на хозяина.
Физали привык замечать всех и все. Заметил и взгляд Джафара.
— Ты хочешь меня о чем-нибудь спросить?
— Да, отец мой… Какой халиф все это построил? Должно быть очень давно — деревья такие старые…
— В незапамятные времена, Джафар… Тысячи лет тому назад. И деревья эти не раз сменились. Тогда халифов еще не было. То, что ты видишь, построили какие-то древние цари — мы и имен их не знаем. Их города давным-давно развалились. Остались одни курганы из мусора — около Багдада увидишь. Все тут менялось в нашей стране. Много было народов, царей, царств и без числа войн. Жгли, грабили, разрушали, не щадили ни городов, ни людей, а вода была нужна всем, и ее берегли. Не стань этих прудов и каналов, не станет здесь и жизни…
— Сколько же нужно было людей, чтобы выкопать такие реки и озера?
— Сколько?.. Множество, Джафар, целые народы. Говорят, эти цари делали так: завоюют чужую страну — и никого не оставляют на месте. Детей, женщин послабее, больных перебьют, а всех остальных сюда — рыть каналы. Так до смерти и копали землю…
— Злые были цари…
— Да, жестокие… Тут, наверное, людей перемерло больше, чем сейчас фиников на пальмах. Ужасные были времена… Но подумай, Джафар, не будь пленных, не было бы и воды…
— А если бы просто нанять рабочих?
— Невозможно. Никакой казны не хватило бы. Мы воюем теперь мало, и народов в плен не берем, зато и строить не можем. Только чиним старое. Так уж, видно, определено Аллахом — одни гибнут, другие пользуются их трудами, тысячи лет пользуются…
Поэт умолк. Молчал и Джафар. Старик и юноша смотрели на медленно текущую воду канала-жизнеподателя, широкого, как река; тысячи лет тому назад выкопали его рабы неведомых жестоких царей. В камышах нестройно голосили лягушки, и совсем близко сучила свою песенку какая-то болотная птичка. Тень чинары стала гуще и длиннее. Близился вечер.
Джафар поднялся и пошел седлать лошадей. К вечеру следующего дня путники добрались почти до самой столицы, но Физали, собиравшийся остановиться у давнишнего своего приятели, поэта Абуль Атохия, не захотел беспокоить его затемно. Переночевал с Джафаром в саду караван-сарая, часах в двух пути от Багдада. На рассвете, убрав коней и позавтракав, конюх-пастух опять надел поверх рубашки синий полотняный халат, подаренный хозяином, и повязал такой же головной платок с кисточками. Непривычная одежда стесняла, настраивала на важный лад. Джафар по-прежнему был уверен, что его хозяин — такой человек, который все может сделать, но его снова охватила ласковая тревога за Джан. Когда уезжали, не мог ее успокоить. Плакала, как над покойником, и сейчас, наверное, плачет. Юноша представил себе, как после одинокой ночи женушка выходит в сад с глазами, красными от долгих слез. Лицо осунулось, как тогда, после смерти няни. Пожалуй, и волосы забыла причесать. Утешить некому. Негритянка и садовник, должно быть, диву даются, что с ней делается. Бедная Джан, милая Джан… Физали сказал — вернемся через десять суток, не раньше. Десять дней, десять ночей без Джан…
Ехали шагом. Джафар вел в поводу лошадь с вьюком. В кожаных сумах вещей было немного, но за одну из сум дорого бы дали поэты и разбойники. Между двух дощечек из палисандрового дерева Физали уложил рукопись «Садов Аллаха». Завернул ее в кусок византийской парчи, сверху еще укутал в мех, чтобы не истерлась дорогая ткань. На большой людной дороге разбойников и в помине не было, но, узнай они, что лежит в маленьком ларчике, запрятанном в хлопчатую бумагу, примчались бы и за сто часов пути.
Решено было оценить в Багдаде ожерелье Джан и продать при случае одну-две жемчужины. Столько свозят туда драгоценностей со всего света, что никто не обратит внимания и на очень дорогой жемчуг.
Местами дорога шла давно сжатыми, выжженными солнцем полями, где красные и голубые кобылки разлетались из-под ног лошадей. Кое-где она пересекала заболоченные, ярко зеленевшие луга, но и полей, и лугов было мало.
Часами путники ехали среди садов. Конца им не было в этой счастливой долине.
Взволнованный тяжелым прощанием с женой, Джафар понемногу успокоился. Был даже рад, что поэт не торопится. До встречи с Джан и Анах казался ему большим и шумным. Жена тоже нигде не бывала, но она знала все — так, по крайней мере, казалось пастуху-музыканту. Наслушавшись ее рассказов о том, как живут люди, захотелось теперь и самому взглянуть на разные чудеса, раз уж нельзя спокойно жить на одном месте…
Чудеса начались, едва лишь путники отъехали часа на полтора от Бакубы. Перед ними внезапно оказался высокий земляной вал, поросший густой травой. Поднявшись по его отлогому скату, Физали и Джафар очутились на каменном мосту через отводной канал, шириной в порядочную реку. По обеим сторонам виднелись высокие деревянные колеса, усаженные бадьями., Они медленно вертелись и поднимали воду в глубокие канавы, выложенные камнем. Видя изумление Джафара, поэт остановил иноходца. Подождал, пока слуга рассмотрит удивительное сооружение. И канал-река, прямой, как садовая канава, и боковые валы были так огромны, что, казалось, строили их не люди…
Часа через два снова подъехали к каналу-исполину. Перед мостом Джафар соскочил с коня. Насчитал восемьдесят больших шагов — ширину водного потока. Здесь колес не было. Сейчас же за мостом медленно текущая вода вливалась в огромный квадратный пруд, обложенный мшистыми каменными блоками. Густые ряды финиковых пальм, тополей и чинар окружали его, словно рама зеркала. На голубой глади плавали белые стада гусей. Из камышей несся птичий гомон и громкое кваканье лягушек. У пруда сделали привал на время дневного зноя. Джафар расседлал лошадей, разнуздал их. Хотя и мало вспотели кони, сразу не поил. Досуха обтер травяными жгутами, поводил, привязал под деревьями. Физали, сидя в тени чинары, с грустью смотрел на расторопного, умелого парня. По привычке задумался над собственными мыслями. Жалко расставаться с музыкантом… Не встретить больше такого. Читать не умеет, а как понял гимн восходящему солнцу! Звуки у него — точно тени слов, не разделить их. Грех держать такого в слугах, конечно, грех, но…
Поэт не докончил своей мысли.
Могучее загорелое тело, оттолкнувшись от обшитого камнем берега, подняло высокий куст брызг и исчезло в голубой воде. Физали вздрогнул. А если тут мелко и камни?.. Секунда бежала за секундой. Старику стало страшно. Сердце замерло… Но вот голова Джафара всплыла черным мячиком почти на середине пруда, и он, отряхнувшись, быстро поплыл саженками. Бронзовая спина сверкала на солнце, брызги взлетали радужными веерами.
«Да, молодость… — Физали вздохнул. — Так о чем я думал?.. Ничего не поделаешь — и слугу жалко. Ищи теперь… — поэт недовольно нахмурился. — Жаль, жаль… И ведь они правду говорят, бедные. Были у меня счастливы, а теперь?».
Затихшая было тревога опять поползла холодной петлистой змеей. Может, должен, а захочет ли?..
— Отец мой… — Физали не любил, когда прерывают его думы.
Недовольно поднял голову.
Джафар заметил, что губы хозяина плотно сжаты, смутился, замолчал.
— Что тебе?
— Отец мой, извини меня….
— Да говори же!
— Позволь мне пока не одеваться.
Губы старика разжались, морщинки разгладились. Он ласково рассмеялся.
— Только и всего? Ну, проветривайся, проветривайся. Жарко в халате-то?
— Жарко, отец мой… в первый раз.
— Привыкать надо, Джафар. Не век же тебе быть пастухом.
Юноша покраснел. Не знал, что ответить. Молча уставился в землю.
Физали с улыбкой смотрел на его коричневое тело, не успевшее обсохнуть. Полотняная повязка на бедрах еще больше оттеняла бронзовый загар блестящей кожи.
Поэт опять вспомнил статую бога Пана, которую десятки лет тому назад выкопали из земли.
— Так вот, Джафар. Здесь как хочешь, а поедем дальше — опять наденешь халат. Учись быть горожанином. Помолимся теперь и будем есть.
Джафар принес коврики, которые расстилают для намаза. Поэт и его слуга, как полагается, громко засвидетельствовали, что нет бога, кроме бога, и Мухаммед пророк его.
Потом пастух разостлал на траве большое чистое полотенце. Разложил на нем хлеб, финики, брынзу и пирожки, приготовленные негритянкой в дорогу. Поставил тонкогорлый дарак — сосуд с пальмовым вином. Хотел уже идти к лошадям, но Физали усадил его с собой. Не раз это случалось за последние дни, но Джафар все еще не мог привыкнуть к тому, что он и слуга, и не слуга. Смущался, краснел, не решался есть вволю, хотя был голоден. Поэт делал вид, что ничего не замечает. Скромность парня ему нравилась, но заботливый старик хотел, чтобы он стал посмелее. Что впору конюху-пастуху, то музыканту-сочинителю не пристало. Когда-нибудь войдет в славу. Будет пировать у важных людей… Пока что Физали настойчиво пододвигал ему то брынзу, то финики, то пирожки, и своего добился — к концу походной трапезы на полотенце остались одни крошки, хотя сам поэт ел по-стариковски мало. Вытерев губы, Джафар не спешил вставать. Задумчиво глядел на гладь пруда и на широкий канал, вдоль которого тоже росли вековые деревья. Потом нерешительно посмотрел на хозяина.
Физали привык замечать всех и все. Заметил и взгляд Джафара.
— Ты хочешь меня о чем-нибудь спросить?
— Да, отец мой… Какой халиф все это построил? Должно быть очень давно — деревья такие старые…
— В незапамятные времена, Джафар… Тысячи лет тому назад. И деревья эти не раз сменились. Тогда халифов еще не было. То, что ты видишь, построили какие-то древние цари — мы и имен их не знаем. Их города давным-давно развалились. Остались одни курганы из мусора — около Багдада увидишь. Все тут менялось в нашей стране. Много было народов, царей, царств и без числа войн. Жгли, грабили, разрушали, не щадили ни городов, ни людей, а вода была нужна всем, и ее берегли. Не стань этих прудов и каналов, не станет здесь и жизни…
— Сколько же нужно было людей, чтобы выкопать такие реки и озера?
— Сколько?.. Множество, Джафар, целые народы. Говорят, эти цари делали так: завоюют чужую страну — и никого не оставляют на месте. Детей, женщин послабее, больных перебьют, а всех остальных сюда — рыть каналы. Так до смерти и копали землю…
— Злые были цари…
— Да, жестокие… Тут, наверное, людей перемерло больше, чем сейчас фиников на пальмах. Ужасные были времена… Но подумай, Джафар, не будь пленных, не было бы и воды…
— А если бы просто нанять рабочих?
— Невозможно. Никакой казны не хватило бы. Мы воюем теперь мало, и народов в плен не берем, зато и строить не можем. Только чиним старое. Так уж, видно, определено Аллахом — одни гибнут, другие пользуются их трудами, тысячи лет пользуются…
Поэт умолк. Молчал и Джафар. Старик и юноша смотрели на медленно текущую воду канала-жизнеподателя, широкого, как река; тысячи лет тому назад выкопали его рабы неведомых жестоких царей. В камышах нестройно голосили лягушки, и совсем близко сучила свою песенку какая-то болотная птичка. Тень чинары стала гуще и длиннее. Близился вечер.
Джафар поднялся и пошел седлать лошадей. К вечеру следующего дня путники добрались почти до самой столицы, но Физали, собиравшийся остановиться у давнишнего своего приятели, поэта Абуль Атохия, не захотел беспокоить его затемно. Переночевал с Джафаром в саду караван-сарая, часах в двух пути от Багдада. На рассвете, убрав коней и позавтракав, конюх-пастух опять надел поверх рубашки синий полотняный халат, подаренный хозяином, и повязал такой же головной платок с кисточками. Непривычная одежда стесняла, настраивала на важный лад. Джафар по-прежнему был уверен, что его хозяин — такой человек, который все может сделать, но его снова охватила ласковая тревога за Джан. Когда уезжали, не мог ее успокоить. Плакала, как над покойником, и сейчас, наверное, плачет. Юноша представил себе, как после одинокой ночи женушка выходит в сад с глазами, красными от долгих слез. Лицо осунулось, как тогда, после смерти няни. Пожалуй, и волосы забыла причесать. Утешить некому. Негритянка и садовник, должно быть, диву даются, что с ней делается. Бедная Джан, милая Джан… Физали сказал — вернемся через десять суток, не раньше. Десять дней, десять ночей без Джан…