Вопрос о согласовании безвременья и времени Аллах все же решил отложить. Его следовало обсудить спокойно, а в тот день всевышний был весьма взволнован. Огорчили и разгневали его и Куяба, и Пекин, и Кордова, но более всего багдадские мотазалиты[25]. Они все больше и больше забирали силу при дворе. Оказалось даже, что Альмамун, сын и наследник Гарун аль-Рашида, и тот готов уверовать в их ересь, да и сам халиф, вместо того, чтобы покарать нечестивцев огнем и мечом, ежевечерне распивает с ними кофе.
   Выслушав доклад архангела, посланного расследовать мотазалитскую ересь, Аллах вспылил. Нечестивые ослы! Собаки, лишенные благодати! Доказывают, что множественность атрибутов бога — одно суесловие и вздор! Коран, изволите видеть, для них книга как книга! Отрицают предопределение! Думают, что будущее подобно полке с книгами — что захотел, то и выбрал. Как бы не так…
   Приговор всемогущего был короток. С завтрашнего дня для мотазалитов все наоборот. Ждет мальчика, родится девочка или гермафродит. Охотится за антилопой, стрела попадет в корову. Захочет, чтобы сын стал хакимом, выйдет из него базарный заклинатель змей. Увидят еретики, что значит предопределение! А их противникам, мутакаллимам, отныне благоденственное и мирное житие, на враги же победу и одоление… Воздается комуеждо по делам его.
   Покончив с мотазалитами, Аллах собирался почить от дел своих, но в это время взор его упал на босую Джан, выпрыгнувшую в окошко. Случай был прост и ясен. Заниматься им самому владыке неба и земли, порядком уставшему за день, не хотелось. Однажды он послал для спасения принцессы большую синюю муху. Другой раз внушил няне Олыге сон о мертвом муже. Теперь дело обстояло серьезнее. Пламя девичьей страсти так разгорелось, что отпугнуло бы и мух и сны. Требовалось личное вмешательство бесплотных сил, и Аллах поручил охрану невинности Джан архангелу Митраилу.
   Из всех небесных послов он считался самым надежным. Твердо помнил разницу между субъективной длительностью и объективным временем. Знал, что только первая непрерывна, а второе прерывисто и вообще даже не время само по себе, а проекция времени в пространстве. На небесах, как и на земле, в этих делах мало кто тогда разбирался. Архангел же Митраил до сих пор не забывал ни на мгновение, что смешать длительность со временем — ошибка, непростительная и непоправимая. В мгновение ока он пролетел мимо созвездия Гончих Псов, едва не запутался в Волосах Вероники, обогнул звезду Альфа Центавра и неслышно опустился на берегу Евфрата в пяти шагах от Джафара и Джан. Оставалось только погасить любовный пламень пастуха-музыканта, подобно тому, как в деревнях сбежавшиеся соседи тушат загоревшуюся саклю. Архангел уже зачерпнул невидимым ковшом незримую воду, хотел ее плеснуть на сердце Джафара, но вместо этого, словно художник, залюбовался юными обнаженными телами, готовыми слиться воедино. Вспомнил, как шесть с половиной объективных столетий тому назад, в такую же темную, теплую ночь он прилетел в Рим взглянуть, что делается на вилле императора Публия Элия Адриана. Опустился тогда среди лужайки, где караул легионеров жарил на костре жирную баранью ногу. От нее противно пахло кухней, но в конце лужайки архангел заметил бронзовую группу на пьедестале из белого мрамора. Подошел поближе и залюбовался, как сейчас. Нагой юноша из темной бронзы и девушка, вылитая из светлой, лежали, прижавшись друг к другу. Она закрыла глаза и запрокинула голову, готовая отдаться молодому атлету. Отблески костра скользили по его мускулам, и напряженное бронзовое тело словно дрожало от страсти. И светляки летали тогда в саду императора, как летают сейчас. Все как тогда, все как тогда… Только костерчик поменьше римского.
   Небесный посланец замечтался. Очнулся от стона Джан и с ужасом понял, что все кончено.
   Теперь и сам Аллах не сможет сделать случившегося не бывшим. Он всемогущ, но сам соизволил ограничить себя законами логики. Два века тому назад по неизреченной своей милости вернул, правда, сокровище девства одной старухе весьма праведной жизни, которая потеряла его во дни неразумной юности. Однако архангел Митраил, хотя и не был наделен всеведением, сразу сообразил, что святой из принцессы Джан во всяком случае не выйдет. Безнадежно… И он удалился так же неслышно, как прилетел. Удалился, горестно поникнув головой — и девушки было жаль, и страшно неминуемого гнева Аллаха.
   А Джафар и Джан лежали в блаженной истоме, ласкали друг друга и, перед тем как расстаться, решили выкупаться. Небо очистилось. Поперек Евфрата протянулся бледный лунный мост. Входя в реку, принцесса поморщилась от боли, но в прохладной воде она быстро прошла. Радостная и спокойная, Джан плыла по-морски, бесшумно разводя руками, хотя никогда не видела моря.
   Рядом с ней Джафар неторопливо плыл саженками и при каждом взмахе поднимал снопы серебряных искр. Принцессе, только что ставшей женщиной, хотелось, чтобы всегда было так — плыть рядом с любимым по морю жизни, и чтобы никто не мешал, не запирал, не леи с поучениями…
   Камыши стояли черной стеной. Вода мягко светилась. Джафар и Джан плыли в страну будущего.
   Вернулись к своему костру, взявшись за руки, как дети, которым хочется поскорее добежать домой. Вытереться было нечем. Джан боялась измять рубашку. Джафар подбросил сухого хвороста. Сучья затрещали, окутались белым дымом, и вдруг сразу вырвалось из него высокое, веселое пламя. Девушка сидела на козьей шкуре у костра, обняв колени, как она любила сиживать у себя в комнате.
   — Отчего ты смеешься, милая?
   — Так…
   Черные глаза искрятся. Мысли прыгают веселыми чертиками. Хорошо так… Ни дворца, ни няни, ни евнуха Ибрагима… Няня хорошая, но без нее еще лучше. Одни, вдвоем… Она кладет голову на плечо Джафара, спокойно и нежно целует кожу, пахнущую водяной свежестью.
   — Милый…
   — Родная…
   Он задумчиво смотрит на подругу. Целует черные душистые волосы.
   — Дорогая моя, скажи мне правду…
   — Какую правду, Джафар?
   — Кто ты, Эсма? Я неграмотный, но я же понимаю… Нет таких служанок на свете.
   — Не служанка, милый, племянница служанки.
   — Скажи правду, Эсма, скажи…
   Она смеется, чертит прутиком на песке непонятные знаки.
   — Правда, Джафар. Я племянница служанки бога. Не пугайся, не пугайся — мы все его слуги.
   — Ты все шутишь… Хочу знать, кого я люблю. Должен знать.
   Становится серьезней. Хмурит тонкие брови.
   — Не спрашивай, не думай, не старайся узнать. Обещай мне — иначе никогда больше не приду. Обещаешь?
   — Обещаю, но…
   — Нет, Джафар. Никаких но… Если любишь, молчи, не спрашивай. Иначе конец.
   — Ну, ладно… А есть ты хочешь?
   Опять смеется.
   — Хочу, дорогой мой, очень хочу.
   — Смотри, что я для тебя припас. Сейчас испечем.
   — Вот забавно… В жизни таких не видела.
   — Самые вкусные, Эсма. Свеженькие — вечером набрал.
   — Да чьи же это?
   — Ибисиные.
   — Ибисиные… а их разве едят?
   — Эх ты, маленькая моя… И ничего-то она не знает.
   — Так-таки совсем ничего? — хохочет звонко.
   Ласкается. Никогда еще не было так весело принцессе Джан, дочери эмира анахского, правой руки повелителя правоверных. И дворцовые повара еще никогда не готовили такого вкусного кушанья, как печеные яйца ибиса с черствым хлебом, особенно если их есть ночью, сидя без рубашки у костра с юношей, которого любишь.

11

   На следующее утро произошло два весьма неприятных разговора — один на небесах, другой на земле.
   Архангел Митраил явился к Аллаху с повинной. Гнев всемогущего был праведен и грозен. За непростительное ротозейство и неумение отличить объективное время от субъективной длительности Аллах наложил на провинившегося тяжелое наказание. Ему, было запрещено лицезреть райских гурий в течение одиннадцати земных столетий — до тех пор, пока пра-праправнучка Джан в тридцать седьмом поколении не станет хакимом в стране русов и не увидит сквозь тело, как бьется человеческое сердце.
   Но грехопадение Джан имело на небесах и другие важные последствия. Аллаху чрезвычайно надоела ангельская путаница со временем. Он повелел немедленно соорудить эфирные часы и повесить их на хвост Большой Медведицы. Смертным не дано их видеть, но бесплотным духам, исповедующим ислам, они видны из любой точки неба. Магометанские ангелы с тех пор всюду поспевают вовремя. Ангелы же христиан и евреев по-прежнему прилетают то раньше, то позже, так как считают время но старинке — на мановения ока.
   Земной неприятный разговор произошел в комнате Джан. Няня долго не могла ее добудиться, а когда наконец разбудила, принялась бранить. Зачем это Джан понадобилось ночью лазить в сад через окошко? Если по нужде, так почему не надела туфель — знает ведь, что с вечера дорожки поливают. Наследила всюду и простыни грязными ногами испачкала. Ну, и принцесса называется — не могла по-хорошему сходить, куда следует. Двери-то для чего…
   — Няня у меня живот схватило, так схватило, что, знаешь, скорее, скорее…
   Олыга внимательно всмотрелась в лицо Джан. Вокруг глаз синие круги, губы запеклись, говорит точно не своим голосом. На самом деле больна.
   Пришлось Джан три дня лежать в постели, пить прегорькую настойку из трав и почти ничего не есть.
   Улучила все-таки время и поскорее сунула ключ обратно в мышиную нору.
   Хорошо, что успела положить — в первый же вечер няня Олыга назначила сторожу при жирафах свидание в кустах за стеной гаремного сада. Подобрела после этой встречи. Ласково ухаживала за мнимой больной.
   Джан, хотя и скучала и злилась, но была довольна, что все так удачно обошлось.
   У нее было время подумать над тем, что случилось, и что может случиться, и что наверное случится, но она думала только о Джафаре. Словно околдовал ее пастух-музыкант. Ни разу не вспомнила ни об отце, ни о том, что вскоре ей предстоит выйти замуж. Ничего не было в мире, кроме юноши с руками, как ласковое железо.
   Каждую ночь Джафар играл на берегу призывную песню, каждую ночь всматривался в темноту. Ждал, что черный бархат неслышно упадет, и Эсма вынырнет, как желанный сон, радостная, смеющаяся, одетая в тень рубашки. На четвертый вечер разразилась гроза, и Джафар остался дома. Сидел в своем углу и не отвечал на шутки товарищей. Пастухи быстро догадались, что у Джафара появилась подруга. Очень уж он изменился за последние дни. Пробовали выследить, куда это он ходит по вечерам, но бросили. Юноша был осторожен. По тропинке сначала поднимался в гору. Пропадал среди кустов. Призывную песню играл далеко от мыска, где разводил костер.
   Наступила пятая ночь. Когда пропели вторые петухи, он сыграл худу и с отчаянием снова принялся вглядываться в темноту. Хрустнула ветка. Зашуршали кусты. Эсма-Джан пришла.
   Она пришла и на шестую ночь, и на седьмую, и на восьмую.
   Каждый раз возвращалась благополучно. Няни не боялась. Знала, что Олыга спит крепко и ночью в ее комнату не придет. Джафар раздобыл подруге сандалии — маленькие, как раз по ноге. В них было удобнее, чем босиком. Перед тем, как взобраться на подоконник, обувь снимала. Следов не оставалось ни на полу, ни на простынях, а днем сандалии лежали в сундуке с книгами.
   Джан навсегда запомнила возвращение в девятую ночь. Луна ярко сияла над пальмами сада. На дорожках было совсем светло. Джан, как всегда закутанная в черный бархат, осторожно кралась между кустами. Никого не было. Она сняла сандалии, быстро вскочила на подоконник. Ну, теперь все хорошо. На полу густой переплет теней.
   Аллах милостивый!.. Женщина… С ковра поднимается няня. Простоволосая, беззвучно плачет.
   — Джан… что ты наделала, Джан… Мы погибли. Ибрагим все знает. Подсмотрел.
   Закололо в сердце. Руки похолодели. Обняла няню, сели на диван. Тихо всхлипывая, Олыга рассказала шепотом. Часа два тому назад вышла за нуждой в сад. В комнате было свежо, накинула на рубаху абайе. Когда возвращалась, услышала в кустах тихий разговор. Показалось, что насчет Джан. Крадучись, подошла, спряталась за пальмой. Евнух Ибрагим сидел на скамейке со своим помощником. Наказывал ему:
   — Смотри, никому ни слова…. И виду не подавай. Следи. Вернется эмир — сам расскажу. Главное, молчи, а то плохо будет.
   Няня подождала, пока они ушли, и кинулась к себе. Ключа в норе не было… Вошла сюда — постель пустая.
   У Олыги стучали зубы. При свете луны Джан видела, как она дрожит, и по щекам бегут частые слезы.
   — Няня, прошу тебя, уйди пока… Я придумаю, что делать. Непременно придумаю. Уйди, няня…
   Опять перед Олыгой женщина на десять лет старше Джан — мать ее Зейнеб, солнце Востока.
   Вздыхая и всхлипывая, няня закрывает дверь.
   Джан повернулась, смотрит в окно. Небо светлое, лунное. Молодые листья винограда — словно черный узор на серебре. Мерцает серебристая Вега, звезда поэтов. В саду светляки чертят на бархате ночи огненное слово — любовь… Все в последний раз. До утра не доживет. Завтра похоронят Джан… Она вытирает слезы и идет к полке, где стоит пузырек с опием. Скорее… скорее… только бы не передумать. Протягивает руку. Флакона нет, а еще сегодня был. Няня взяла… Больше некому…
   Удавиться… Чувствует, что духу не хватит. Падает на постель. Рыдает, зарывшись головой в подушки. Рыдает долго, отчаянно, безутешно. Рыдает, пока не приходит сон.
   Проснулась Джан, как всегда, рано. Утро было чудесное. В саду пели дрозды. Прохладный воздух пах лилаком — сиренью. На полу лежали оранжевые пятна недавно взошедшего солнца. Девушка вытянула поджатые во сне ноги, хотела соскочить с дивана и сразу вспомнила все… Опять упала на постель. Не хотелось, и глаз открывать, а надо было встать, умыться, сотворить утренний намаз, поесть.
   Целый день Джан не выходила из комнаты. Лежала на диване навзничь. Думала. После радостной, бездумной горячки последних дней пришла тоска, давящая, серая, гадкая, как гнилое яйцо.
   Еще одна ночь минула, а поутру в гареме поднялся плач и крик. Евнухи-негры выли от горя. Сидя на корточках, причитали и лили слезы. Многие жены и дочери эмира тоже плакали, но только от радости. Главный евнух Ибрагим и его помощник упились вином до смерти. Они лежали на кошмах еще теплые, но не дышали. На столике-курси стоял огромный кувшин с остатками вина. Хаким пришел, пощупал, приложил ухо к груди, развел руками… Смерть есть смерть, и ничего с ней не поделаешь. Пьяницы были известные. Один эмир об этом не знал.
   Дело все же показалось врачу весьма подозрительным. Унес кувшин к себе, прибавил к вину немного меда. Обмакнул кусок хлеба и дал съесть щенку. Песик быстро заснул, начал холодеть и издох. Придворный хаким решил промолчать. Во дворце он служил с молодых лет, и никогда еще таких историй не случалось. Знал эмира Акбара, как мало кто. Человек-то хороший, но разгневается — тогда страшно с ним… Словом, негры перепились до смерти, и никто тут не виноват, кроме их самих.
   Няня Олыга ходила суровая и мрачная. Насупившись, сказала Джан:
   — Аллах милостив… Аллах вырвал сорную траву…
   Принцесса молчала.. Ей было страшно смотреть на няню. Хотя и негры, и евнухи, но все-таки люди, и им пришлось умереть, потому что она, Джан, полюбила пастуха…
   То, что она пережила за эти дни, не ослабило любви, но девушка понимала, что больше ей Джафара не видать. Няня запрятала ключ неизвестно куда, может быть, выбросила. Смотрит на нее, вздыхает. Видно, страшно спросить, осталась ее питомица девушкой или нет.
   Мысли у Джан словно черви, что точат дерево днем и ночью. Мысли точат душу, и останется от нее, чего доброго, одна труха.
   Ночами не может спать. Забудется под утро, а то долгими часами сидит в саду под любимой чинарой. Думает, думает. Дальше что?.. Доносчики умерли, не успев донести, но приговор судьбы не отменен.
 
   Священный месяц зулхаджж кончается. Отец, должно быть, уже семь раз обошел Каабу, прося Аллаха указать для дочери достойного жениха. Семикратно пробежал между холмами Сахра и Мерва, принес жертвы в долине Мина. Недель через шесть вернется, и тогда конец…
   Выдаст замуж — муж убьет в первую же ночь или велит зашить живую в мешок и бросить в воду, а если признаться во всем отцу, убьет он. Любит крепко, но убьет собственной рукой — в этом она уверена. Джан видит искаженное гневом лицо отца.
   На висках налились синие жилы. Губы дергаются. Он срывает со стены любимую саблю. Взз… — и ее голова на ковре.
   Раз подсмотрела, как казнили на заднем дворе голого раба, опоившего отцовскую лошадь.
   Джан вздрагивает — точно январский ветер подул среди апрельского жаркого дня.
   Нет, лучше уж самой… А Джафар? Джан продолжала любить, но эти дни мало думала о любимом — больше о себе. Поняла вдруг до конца — не себя только погубила, а и его тоже, и няню Олыгу. Скажем, она покончит с собой… Догадаются сразу, что няня не могла не знать, почему принцесса Джан захотела умереть. Начнут пытать. Положат, как водится, голую на горячие уголья. Станут вырывать ногти и зубы. Не выдержит. Признается во всем.
   Джафар ничего не подозревает. Джафар любит Эсму, а до умершей дочери эмира ему дела нет. Его схватят. Не просто казнят — истерзают сначала. У отца есть палач-китаец. Нарочно выписал для отцеубийц, фальшивомонетчиков, богохульников. Остальным попросту перерезают горло на базарной площади, а этих в подземелье к китайцу. Умеет мучить и неделю, и две, и месяц, а все человек жив. Говорят, сдирает кожу со спины узкими ленточками — сегодня полоску, завтра другую, сначала вдоль, потом поперек. Решетка получается. И каждый раз кипящего масла на рану… Или суставы рук и ног отпиливает по половине в день. Или вырезает на коже изречения своих мудрецов. Успевает вырезать целую книгу. А когда видит, что умрет человек, обработает его так, что не отличишь мужчины от женщины. И еще сутки мучается преступник, а то и больше. Так вот и Джафара будут терзать…
   Холодный пот выступает на теле Джан. Дрожит вся. А что, если… если убить няню? Яда больше не достанешь… во сне, кинжалом в горло, а потом себя. Тогда больше некому рассказать. Слесарь, тот будет молчать, да и не знает он ничего.
   Джан до крови закусывает губу. Хватается за виски. Никогда. Никогда… Себя — да, а нянечку… Разве она может убить ее, родную, милую, все равно, что мать?!. Никогда, никогда. Это не она, Джан, подумала, шайтан шепнул, наверное, шайтан.
   Наплакавшись, продолжает думать. Ну, хорошо — предположим, перед тем, как умереть, она напишет отцу, что потеряла перу в бога, а без веры жить нельзя. Тогда, быть может, и не тронут няни. Ничего она не понимает в книгах и бумагах своей принцессы.
   Няня уцелеет, а Джафар все равно умрет. Последний раз сказал — и не сгоряча, а спокойно, обдуманно:
   — Эсма, родная моя… Без тебя я жить не могу и не буду. Ты — мой бог.
   Ужаснулась, стала выговаривать:
   — Не говори этого, Джафар, не кощунствуй.
   А он все свое:
   — Мне все равно, Эсма. Пусть Аллах делает, что хочет, а ты мне дороже. Бросишь — умру.
   Опять плачет. И нелепо же устроен мир, а еще говорят, что все в нем благо… Из-за ее потерянного девства уже умерли двое людей, и она должна умереть, и Джафар умрет. Родиться бы в стране русов, там, говорят, до замужества девушкам воля…
   Но что же ей здесь-то делать?.. Кто на свете скажет, что делать..
   И вдруг мысль сверкает, как молния среди ночи.
   Надо бежать!.. Бежать всем троим — и ей, и Джафару, и няне.
   Как это только раньше не пришло ей в голову?..
 
   Прошла еще неделя. Гарем только-только начал успокаиваться после внезапной смерти негров, и вдруг новое несчастье. Няня Олыга утонула в Евфрате. Вечером пошла выкупаться и не вернулась. На берегу нашли ее рубаху, сандалии и косынку. Хорошо плавала няня, даром, что располнела и отяжелела от спокойной, сытой жизни. Случалось, плавала наперегонки с молодыми рабынями, и те от нее отставали. Любила воду, с детства привыкла к ней, и вдруг такое горе… Евфрат, правда, как всегда весной, уже сильно разлился. В армянских горах таяли снега. Вода была быстрая, мутная. Лодочники с трудом переезжали на тот берег. И чего это няню угораздило купаться одной, и не в купальне, а прямо с берега?!.
   Долго искали тело. Ночью, при свете факелов, багрили, закидывали сети. Осмотрели берег вдоль всего Анаха. Трупа не было. Опытные рыбаки говорили:
   — Зря и ищем. Всю реку не перетыкаешь. Подождать надо, пока всплывет.
   Когда сказали Джан о гибели няни, она вскрикнула, схватившись за сердце, и без памяти повалилась на ковер. Побежали за хакимом. Пришел, осмотрел, удивился весьма. Сердце девушки билось спокойно и ровно. Велел перенести на диван, привел в чувство. Джан тряслась от рыданий, уткнувшись лицом в подушку. Как ни уговаривал принять лекарство, не захотела. Не отнимала рук от лица и билась, билась…
   Потом принялась рвать волосы. Утром на нее боялись смотреть. Даже завистницы-сестры и отцовские жены жалели — такое у девушки горе…
   Опять Джан почти не выходила из комнаты. Не ела, только кофе пила чашку за чашкой. Просила, чтобы искали еще, еще… Похоронить надо голубушку-няню.
   Дня через два как будто успокоилась. Принялась разбирать свои сундуки. До сих пор не было ни забот, ни хлопот — всем ведала покойница, а теперь и рубашки чистой не найдешь. Рабыня, которую дали Джан для услуг, ничего не понимает. Путает только. Принцесса рассердилась и выгнала девушку из комнаты, Сама все приведет в порядок.
   Твердый у нее характер, отцовский, — думал хаким, дважды в день навещавший Джан. Боялся, что заболеет всерьез, а она ничего. Держит себя в руках не хуже мужчины.
   Так прошло еще три дня, и вдруг рано утром спокойно спавший хаким почувствовал, что кто-то изо всей силы трясет его за плечо. Нехотя открыл глаза. Перед ним стоял перепуганный евнух. Путаясь и заикаясь, сказал такое, что хаким сам едва не лишился чувств. Позабыв надеть халат, босой, бросился в гарем.
   Принцесса Джан бесследно исчезла.
   На рассвете молодая рабыня пришла проведать свою новую госпожу и увидела, что в комнате никого нет, а постель осталась несмятой. Подняла тревогу. На курси лежали кучкой драгоценности Джан, над ними лист бумаги, исписанный ее почерком. Хаким с ужасом прочел:
   «Отцу и всем, кто меня любит.
   Я решила умереть. Ухожу вслед за няней. Она заменила мне мать, и без нее я жить не могу. Раздайте драгоценности сестрам. Не ищите моего трупа — вы никогда его не найдете.
   Отец, прости меня и молись за свою несчастную Джан».
   Лист дрожал в руках старого врача. Он заплакал. В тот день плакали в гареме все. Плакали сестры Джан, взрослые, а еще больше — маленькие. Плакали отцовские жены. Плакали служанки. Негры-евнухи, и те выли по своему обычаю, раскачиваясь всем телом.
   Пока жива была Джан, завидовали ей и сестры постарше, и жены. Знали, что отец любит ее больше всех. Придет в гарем — первым долгом в комнату Джан. И что в ней такого, чем она их лучше?.. Только что книги читает, как мулла. Но не стало девушки — и все добром поминают ее: веселая, ласковая, никому не делала зла. А теперь и тело загубила, и душу. Не быть ей в раю вместе с праведниками, не ходить по берегам медовых ручьев, где жемчужины вместо песка, а из земли сочится иссоп и мирра. Не отдыхать в тени дерева жизни, которому конца края нет — лошадь не проскачет за сто лет. Бедная, бедная Джан…
   Всюду по комнатам сидят женщины, девушки, девочки. Плачут горько, причитают. Бедная, бедная Джан… Попадет ее душа в пещеры преисподней и будет томиться там вместе с гяурами, еретиками и убийцами.
   И все из-за няни — стоила того рабыня!.. Забыли уже о том, как жалели Джан пять дней тому назад, когда утонула Олыга.
   Жалобно скулила собака принцессы — не приходит госпожа, нет ее… Ручной ибис Джан напрасно цокал у дверей ее комнаты.
   Попугай нахохлился и молчал. Все утро сидел голодным, а потом опять ему дали не тех орехов, к которым он привык.
   Трупа Джан действительно не нашли, хотя трое суток искали днем и ночью. Дворец обшарили от подземелий до чердаков. Осмотрели все закоулки сада, беседки, гробницу Зейнеб. Переметали стоги сена и запасы соломы на скотном дворе. Вычерпали воду из колодцев.
   Часовые клялись, что через ворота дворца принцесса не проходила. Пришлось им поверить — двери гарема, как всегда, были заперты на три замка.
   Осмотрели на всякий случай калитку в задней стене гаремного сада. Тоже оказалась запертой. Ключ нашелся в ларце умершего евнуха Ибрагима. На сухой земле — и в саду, и за оградой — разглядели едва заметные следы босых женских ног, но оказалось, что пока был жив Ибрагим, через эту калитку дважды в неделю выпускали прачек, полоскавших белье в Евфрате.
   Сестры Джан решили, что свое любимое ожерелье она унесла в могилу. Собирались разделить между собой чудесный жемчуг, но сколько ни искали, найти не смогли.
   Служанки толковали о том, что принцесса Джан либо провалилась сквозь землю, либо улетела на ковре-самолете. Начальник дворцовой стражи предположил, что в своих книгах она вычитала секрет волшебного напитка. Выпила его и стала невидимой. Так невидимкой и проскользнула между людьми, когда открыли двери гарема. Каждый думал по-своему, и каждый говорил свое. Молчал один старый хаким. В волшебные напитки и ковры-самолеты он не верил. Зато знал наверное, что евнухи умерли от яда, а сердце Джан билось спокойно и ровно, когда она рыдала и рвала на себе волосы.