Страница:
В общем, "суд" произвел на меня впечатление исключительно благоприятное своим неожиданным контрастом со всей предшествующей информацией об обстановке и процедуре судов в этом учреждении. Я совершенно не чувствовал себя в положении подсудимого и беседовал с составом "суда" на равных. Лишь много времени спустя, когда выяснились многие обстоятельства, связанные с ликвидацией "дела врачей", я понял, что это был не суд, а правительственная комиссия по пересмотру материалов этого дела, сфабрикованного в недрах МГБ, у комиссии, несомненно, было задание ликвидировать это грязное дело. Это задание было одним из первых мероприятий нового правительства СССР, сменившего сталинский режим, первое мероприятие, в цепи последующих, для ликвидации последствий сталинского террора и восстановления нормальной жизни советских граждан. Может быть, я был до известной степени уже морально подготовлен предыдущими событиями к возможности открыто и прямолинейно излагать свою точку зрения на ряд фактов из нашей общественной и научной жизни, но этой возможностью я воспользовался с полной широтой и экспрессией в силу той общей атмосферы, какая была на "суде". К концу заседания у меня не осталось впечатления, что я ухожу обвиненным, хотя никакой резолюции или решения о результатах "собеседования" не было. Я должен был покинуть зал без какого-либо оформленного заключения или решения в отношении моей участи. Мне казалось, исходя из общего тона всего заседания, что во всяком случае она не должна быть мрачной, и это вытекало из общего, хотя и неопределенного содержания слов полковника в конце. Тем не менее я задал ему вопрос: "Вернусь ли я снова в советское общество советским гражданином?" На это он ответил: "Это будет зависеть от вас самого, от того, как вы посмотрите на все происшедшее". Ответ этот своей неожиданностью оставлял широкий простор для его конкретизации и расшифровки. Что мог бы означать его ответ? Заключение, ссылку в концлагерь или высылку для пересмотра своих взглядов? Мысль о полном освобождении была фантастически-невероятной для сталинских норм. Я ведь не знал, что им пришел конец. Все последующие дни я пытался разгадать, что скрывалось за словами полковника, но ответа на них пришлось ждать, запасясь терпением.
У меня были еще две мимолетные встречи с полковником. Я не помню, где они были; вероятно, в Лефортовской тюрьме, куда я вернулся после "суда". Во время одной из этих встреч полковник сказал мне, чтобы я написал о том, что я всегда был советским гражданином. Он не конкретизировал это задание, а дал его в виде общей темы, сказав, что "вы сами понимаете, что надо написать". Я понял, что этот материал необходим для реабилитации, и написал вкратце о своей научной и педагогической работе, о той радости, какую они мне доставляли, и о том, что эту счастливую возможность мне дала советская власть. Во время второй встречи он дал мне список из нескольких человек с предложением вкратце в письменной форме отказаться от тех показаний, которые я давал о них во время следствия. В этом списке были фамилии, которые никогда не упоминались во время следствия; порочащих же показаний я, вообще, ни о ком не давал. Тем не менее спорить я не стал и выполнил это задание, так как понимал, что оно нужно для реабилитации этих лиц. И я ждал, не могу сказать, что очень терпеливо, но ничего другого не оставалось. Снова потянулись "прозрачные" дни, заполненные чтением литературы, которой меня снабжала тюремная библиотека. Нервное напряжение в ожидании развязки не спадало ни на миг. Особенно сильно оно было по ночам с бессонницей, ставшей привычной, несмотря на возможность спать. Однажды это было в конце марта или в первых днях апреля - днем в камеру вошла молодая, довольно миловидная докторша в сопровождении надзирателя, о котором я упоминал, как о проявлявшем человеческое отношение в пределах его профессиональных возможностей. Он неоднократно уговаривал меня в необходимости спать, видя, что я по ночам бодрствую, не используя часы отбоя. Я подумал, что это он пригласил ко мне док-торицу (она оказалась невропатологом), имея в виду мое нервное состояние, но, по-видимому, ее визит имел другой повод. Войдя в камеру, она с некоторой развязностью обратилась ко мне с вопросом: "На что мы жалуемся?" Я ей ответил: "Моя основная жалоба - вне вашей компетенции и ваших возможностей". Ничего не ответив мне и приняв официальный отчужденный вид, она приступила к элементарному неврологическому обследованию по сокращенной поликлинической программе. Подведя меня к окну и проверяя реакцию зрачков на свет, она задала вопрос: "Вы сифилисом никогда не болели?" Я ей ответил вопросом на вопрос: "А что - реакция зрачков на свет не одинаковая, анизокория?" Она ответила утвердительно. Я ей разъяснил, что в течение более 30 лет по многу часов в день смотрел в микроскоп (по преимуществу левым глазом) и, вероятно, это, а не сифилис, которым я никогда не болел, обусловило разную реакцию зрачков. Я просил ее выписать мне бехтеревскую микстуру для сна. Спросив, помогает ли мне она, доктор обещала это сделать и свое обещание выполнила: в оставшиеся дни мне ежедневно давали по две бехтеревские таблетки.
В дальнейшем, уже после выхода из тюрьмы и ознакомления с рядом обстоятельств, я понял смысл ее визита. Конечно, это не была инициатива надзирателя. Этот визит по своей цели был аналогией медицинскому осмотру в военкомате незадолго до ареста. Цель первого освидетельствования была определение степени моей физической годности для ареста и заключения в тюрьму. Однако целью второго визита было определение степени моей физической и психической подготовленности для возвращения из тюрьмы. Не будет ли состояние моего здоровья компрометирующим обстановку, в которой я находился, тем более что в последующем правительственном сообщении говорилось о мерах воздействия на арестованных врачей, "строжайше запрещенных законом".
ОСВОБОЖДЕНИЕ. ПРАВИТЕЛЬСТВЕННОЕ СООБЩЕНИЕ О ЛИКВИДАЦИИ "ДЕЛА ВРАЧЕЙ". РЕАКЦИЯ В МИРЕ НА ЭТО ИЗВЕСТИЕ.
Наконец, наступил незабываемый вечер 3 апреля. Был предзакатный час. Я сидел у себя в камере на койке и с интересом читал какую-то книгу. Название и автора я быстро забыл. Должно быть, последующие события прочно вытеснили их. Я только помню, что я с сожалением оторвался от этой книги вследствие вторжения надзирателя в камеру. Он ворвался как метеор и с большой торопливостью и суетливостью обратился с требованием быстро собирать вещи для отбытия из тюрьмы, помогая мне в этом для ускорения этого процесса. Он принес наволочку с моими вещами, собранными при аресте, и в нее мы вдвоем стали складывать остатки съестных припасов, бывших в камере, мыло, зубную щетку. Среди съестных остатков были кусок копченой колбасы, пачка печенья, полбуханки ржаного хлеба, несколько луковиц. Все эти гастрономические излишества получены были в качестве дополнительного пайка за деньги из передвижной лавки, посещавшей камеры один раз в десять дней. Возможность и право пользоваться лавкой я получил после снятия наручников и отмены 9 марта штрафного состояния. У надзирателя не было никакого представления о моем дальнейшем арестантском пути. Во всяком случае, он никак не предполагал, что этот путь ведет на свободу, по-видимому, в его опыте из Лефортовской тюрьмы такого пути не было. На мой вопрос - надо ли брать с собой хлеб, он ответил: "Все бери, все бери, там все пригодится".
Собрав нехитрый арестантский скарб, спустились вниз, где произошла процедура смены казенного белья на свое собственное, снятое при приеме в этот санаторий. Эффект пребывания в нем обнаружился немедленно при переодевании в собственное белье. Оно на мне висело, как на вешалке (в дальнейшем выяснилось, что в тюрьме я оставил 14 килограммов веса). Я констатировал это словами: "Оставил свой живот здесь", на что спутник-надзиратель назидательно отреагировал: "Вот, вот, на курорты не надо ездить. Хорошей жизни захотелось!"
Вся подготовка к отбытию свидетельствовала о том, что я покидаю Лефортовскую тюрьму и свою "уютную" камеру безвозвратно, по крайней мере, на обозримое ближайшее время. Скептицизм, созданный неожиданными поворотами судеб человеческих в сталинское безвременье, предпочел такую осторожную, как бы страхующую от этих поворотов формулировку при неопределенности границ этой обозримости. Странное ощущение было при расставании с камерой. Было какое-то неопределенное чувство. По-видимому, оно было очень сложным, составленным из многих элементов: и из обилия тяжелых внутренних переживаний в этой камере; и из обилия своеобразных впечатлений, накопленных за время пребывания в этом "мертвом доме"; и из волнения по поводу того, что ждет меня за пределами этого дома. Но в этом сложном чувстве был еще один элемент, на первый взгляд странный: было какое-то щемящее чувство при прощании с местом, где была, несомненно, оставлена частица души и сердца. Ведь всего, что было пережито в этой тесной камере, вместить с трудом могла бы и целая жизнь. Но здесь жизненный цикл пошел в обратном порядке: от призрака неизбежной и неминуемой насильственной смерти, от всего сумасшедшего ада, что ей предшествовал, до возврата к жизни, еще призрачного, но уже ясно забрезжившего. Со всей этой гаммой переживаний я втиснулся в вертикальный ящик "черного ворона" при свете уходящего дня. Его реальный свет, а не угадываемый из стен камеры, как бы озарял тревожную надежду, с которой я погрузился во внутреннюю тьму "черного ворона".
Вышел я из него в знакомом внутреннем дворе Лубянки, оттуда в такой же знакомый буднично-казенный вестибюль, оттуда в чулан со своим узелком. Прошло некоторое время, сколько - я не знаю, его отсчитывало только лихорадочно бившееся сердце. Телефонный звонок в вестибюле, и я услышал свою фамилию, произнесенную дежурным. Открылась дверь чулана, и капитан с каким-то несколько сумрачным, испещренным оспенными крапинками лицом вызвал меня на допрос. При этом дежурный комендант заботливо порекомендовал мне воспользоваться внизу туалетом, так как допрос может длиться до 5 часов утра, а воспользоваться туалетом наверху будет трудно. По-видимому, только ограниченное число сотрудников Лубянки знало действительное значение моего прибытия и вызова. В сопровождении рябого капитана я был поднят в лифте на какой-то высокий этаж и был введен один (капитан остался за дверью) в просторный кабинет, где меня у входа встретил коренастый, плотный, с проседью в черных волосах генерал, поздоровавшийся со мной словами: "Здравствуйте, Яков Львович", и подавший мне руку для рукопожатия, которую я, разумеется, принял. Уже эта встреча была многообещающей. В кабинете был с правой стороны в глубине его письменный стол с креслом, перед ним - два кресла; прямо против входной двери у стены - небольшой стол, на нем графин с водой и стакан, по обеим сторонам - стулья. Генерал предложил мне сесть; на мой вопрос, где я могу сесть, он сделал широкий жест рукой, охватывающий весь кабинет, даже его кресло, перед письменным столом, с предложением выбора любого места. Я скромно сел не за его письменный стол, а на стул около столика с графином. Стоя против меня, генерал участливо спросил: "Как вы себя чувствуете, Яков Львович?" Я ответил несколько возбужденно: "Как может чувствовать себя человек в моем положении?" Генерал с сочувствующим любопытством (так мне показалось) посмотрел на меня, несколько раз прошелся по кабинету и обратился ко мне со следующими словами: "Так вот, я пригласил (!) вас сюда, чтобы сообщить вам, что следствие по вашему делу прекращено, вы полностью реабилитированы и сегодня будете освобождены". При этой информации я расплакался. Вся горечь происшедшего и неожиданность такого финала вылилась в коротких слезах, я быстро взял себя в руки, выпил полстакана воды, заботливо поданной мне генералом. Генерал, по-видимому, чтобы рассеять обстановку, придать ей более жизнерадостный характер, сказал: "Я распорядился, чтобы вас проводили, вы скоро будете дома, но часа полтора уйдет на всякие бюрократические формальности (в его тоне просквозило какое-то, вероятно, искусственное сожаление о неизбежности этих формальностей). Перед отъездом позвоните внизу по телефону домой, предупредите, чтобы вас ждали". Все еще не веря и желая убедиться, нет ли здесь какой-либо ошибки или игры (я все еще опасался ее), и выяснить еще раз отношение к "еврейским делам", я сказал: "Но ведь были какие-то еврейские дела?", на что генерал сделал пренебрежительный жест, мол, все это ерунда. Я спросил у него о том, как я должен держать себя на свободе, имея в виду и возможную сдержанность в информации о событиях в период моего ареста, на что генерал ответил: "Вы должны держать себя как человек, подвергшийся незаконному и необоснованному аресту". С этими словами он попрощался со мной, с какими-то пожеланиями, содержание которых выпало из памяти. С таким напутствием я вышел из кабинета и отправился по бесконечным коридорам в сопровождении того же капитана. Вероятно, я что-то бормотал и, должно быть, у меня было соответствующее выражение лица, так как даже на каменно-угрюмом лице капитана проскользнула улыбка.
"Бюрократические формальности" привели меня опять в бокс-чулан в каком-то верхнем этаже, где в состоянии блаженной растерянности я стал ждать их конца, не понимая и не зная, в чем они состоят. "Я с корнем бы выгрыз бюрократизм" и, сидя в чулане, не пожалел бы для этого зубов. Время тянулось медленно. Я слышал за дверьми чулана какую-то суету и человеческую возню, до меня доносились какие-то голоса, а я все ждал, когда же распахнется дверь чулана. Наконец, она раскрылась, и в сопровождении какого-то чина меня ввели в обширный кабинет, показавшийся мне по величине залом, где за скученными без порядка канцелярскими столами сидело много военных, показавшихся мне молодыми полковниками. Один из них, под любопытные взоры остальных, как будто присутствующих при интересном зрелище, вручил мне отпечатанную на машинке справку со штампом Министерства внутренних дел СССР, датированную 3 апреля 1953 года. Привожу содержание справки полностью, поскольку она была первой ласточкой в последующей многомиллионной серии подобных справок. Но в отличие от моей справки, отпечатанной на машинке, что подчеркивало ее индивидуальность, последующие имели уже стандартную типографскую внешность. В моей справке значилось:
СПРАВКА
Выдана гражданину Рапопорту Якову Львовичу, 1898 г. рождения, в том, что он с 3 февраля 1953 года по 3 апреля 1953 года находился под следствием в бывшем Министерстве госбезопасности СССР.
В соответствии со статьей п. 5 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР следствие по делу Рапопорта Я. Л. прекращено.
Рапопорт Я. Л. из-под стражи освобожден с полной реабилитацией.
Начальник отдела МВД СССР
А. Кузнецов.
Как прожектором озарило: "В бывшем Министерстве госбезопасности..." значит, МГБ ликвидировано, значит, произошли какие-то огромные перемены за время моего пребывания в тюрьме, имеющие прямым следствием неожиданный радикальный переворот в моей судьбе. Я понял это мгновенно, но смысл, существо и причины этих перемен оставались для меня, разумеется, загадкой. После того как я прочел справку, мне вручили все изъятые у меня при обыске документы: паспорт, диплом доктора наук, аттестат профессора, орденскую книжку и партийный билет. Последний был для меня более значительным символом освобождения, чем справка: он символизировал реабилитацию не только в криминальном плане, но и в общественно-политическом, партийном. Я понял, что восстановлен в партии.
Со всеми этими документами, уже реальными признаками освобождения, меня снова отправили в тот же бокс. Бюрократическая машина еще продолжала действовать. Несмотря на всю убедительность происходящих событий, их документальное подтверждение, надо мной висел плотно вколоченный годами страх: а вдруг в последний момент все перерешат, чья-то могучая рука повернет колесо обратно, все документы проделают обратный путь, и я вместе с ними. Таково было доверие к стенам, в которых я находился. Дважды открывалась дверь в мой чулан, из которого я был готов выпрыгнуть, и дважды возвращалась в замкнутое на замок состояние. Один раз принесли узелок с моими вещами, оставленными внизу в боксе. Второй раз тревожно осведомились, был ли в этом узелке футляр для очков, т. к. его не могут обнаружить. Кажется, действительно, был копеечный картонный истрепанный футляр, который могли выбросить при осмотре вещей в узелке, как бумажную рвань, чтобы не осложнять ситуацию (а вдруг задержат, пока не найдется футляр!) и не злоупотреблять заботливым вниманием к моему барахлу, сказал, что футляра, кажется, не было. Но интересен самый факт внимания к такой мелочи: порядок в этом доме был, мелочей здесь не было, а блюстителей порядка было более чем достаточное количество!
Терпение мое истощалось по мере нарастания напряжения. Поскорее бы вырваться отсюда, пока колесо не завертелось в обратную сторону. Набравшись храбрости, подогретой обещанием генерала, что на бюрократические формальности уйдет часа полтора, а ушло уже гораздо больше, я стал колотить кулаками в дверь. На какой-то из моих стуков дверь открылась, и какой-то чин с торопливостью стал призывать меня к терпению: "Скоро, скоро!" Я стал урезонивать его возможностью инфаркта от напряженности ожидания свободы, в ответ получив: "Потерпите, скоро, скоро". Судя по его озабоченности и торопливости, он был очень занят, да я сквозь дверь ощущал все время суету перегруженных поручениями людей. На один из моих настойчивых стуков (кажется, с помощью ног) открывший дверь военный сказал мне, что они хотят вернуть мне забранные при обыске ценности, чтобы мне не надо было приезжать за ними, и что на это уйдет некоторое время. Я не понимал, о каких ценностях идет речь, дома у меня никаких ценностей не было, но должен был удовлетвориться логикой такой мотивировки. Действительно, спустя некоторое время дверь раскрылась, и меня повели в комнату, где сидел военный в чине интендантского полковника, вернувший мне пакет с облигациями займов и ордена, изъятые при обыске. Это и были ценности, из-за которых меня задерживали. Из возвращенных мне орденов я тут же прикрепил к пиджаку орден Ленина. Мне казалось, что, увидев его на мне, жена сразу поверит в мою свободу, как наглядный ее символ, прежде чем прочтет реабилитационную справку. Так, украшенный орденом Ленина, с остальными орденами в кармане, я снова отправился в бокс. Вероятно, за все время существования этого бокса он впервые принимал узника, на груди которого красовался орден Ленина (ордена обычно немедленно изымаются при аресте). Это тоже символ глубоких перемен в советском климате.
Наконец (это было, вероятно, около двух часов ночи), дверь бокса открылась, в дверях стоял пожилой полковник, который, поздоровавшись со мной, сказал, что ему поручено проводить меня домой. Позади него стоял молодой человек в стандартной штатской одежде сотрудника МГБ того времени (синее пальто с серым каракулевым воротником, такого же меха шапка-ушанка). Я покинул бокс, попытавшись взять свой узелок, но полковник обратился к молодому человеку с распоряжением: "Возьмите узелок", которое тот с поспешной готовностью выполнил. Так мы и отправились втроем: впереди полковник с какой-то бумагой в руке, на которой я заметил наклеенные мои фотографии анфас и в профиль, сделанные в тюрьме, в центре - я, позади молодой сотрудник с моим узелком в руке. На каждом этаже полковник показывал дежурному стражу эту бумагу, по-видимому, пропуск на безвозвратный выход. Разрешение позвонить по телефону домой снизу я не получил. Во дворе Лубянки, мне уже хорошо знакомом, нас ждала серая "Победа", в которую мы втроем сели: я с полковником сзади, молодой спутник с узелком - на переднем сиденье рядом с водителем; ворота Лубянки распахнулись, и колеса "Победы" завертелись по обратному маршруту, символизируя поворот истории "дела врачей".
Очень трудно передать ощущения во время этой сказочной поездки по ночной Москве из потустороннего мира, из мира, полного мрачных тайн, окруженного в течение десятилетий страшными легендами, погружение в который было безвозвратным, как в океанскую пучину. Казалось, что выход из него должен вызвать сильнейший эмоциональный взрыв, но его не произошло. Было только тихое наслаждение полупустынными в ночную пору освещенными улицами Москвы, знакомыми зданиями, световыми рекламами улицы Горького, как встреча со старыми, близкими друзьями. Была радость, что они - на своем обычном месте и что я могу безошибочно предвидеть встречу с площадью перед Моссоветом, с магазином Елисеева, памятником Пушкину и т. д. Эти встречи были как бы утверждением незыблемости вечной обычной жизни, за пределами которой осталась фантасмагория. Где-то в подсознании бьется мысль (скорее ощущение), что меня не везут, а я еду, и при желании могу остановить машину и выйти из нее. Это был выход из тяжелого сновидения в реальный, привычный мир, развертывающийся передо мной по пути от Лубянки к Новопесчаной улице через улицу Горького и Ленинградский проспект.
Так как я уже не сомневался в том, что этот путь ведет ко мне домой, то я хотел возможно дольше насладиться им и был рад, что машина шла относительно медленно, как будто водитель угадывал мои желания.
Я всегда любил ночную Москву с ее тихими улицами, редкими прохожими, и встреча с ней после Лефортовской тюрьмы и Лубянки без всяких подготовительных переходов и промежуточных стадий имела особую мифическую окраску. Я почему-то вспомнил совет Блока. Я часто "про себя" цитировал заключительную часть поэмы Блока "Возмездие", полную глубокого смысла, цитировал ее и во время этого возвращения домой, и хочется привести небольшой отрывок.
...Когда по городской пустыне,
Отчаявшийся и больной,
Ты возвращаешься домой...
...Тогда остановись на миг
Послушать тишину ночную:
Постигнешь слухом жизнь иную,
Которой днем ты не постиг...
...Ты все благословишь тогда,
Поняв, что жизнь - безмерно боле,
Чем quantum satis Бранда воли
А мир прекрасен, как всегда.
Странной может показаться психологическая быстрота перехода в мир реальный из мира Лубянских мистерий. Они почти мгновенно растаяли по мере утверждения в сознании что мир реальный существует. Такова потрясающая сила способности переключения человеческого сознания с одного уровня на другой. Формальная память сохранила если не все, то многое из событий прошедших месяцев, но из сферы эмоциональной они были быстро вытеснены другими впечатлениями. Без этой способности переключения жизнь была бы, вероятно, невозможна вообще. Это одно из проявлений великой общей закономерности аккомодации как важнейшего фактора жизнеспособности. Груз отрицательных эмоций невозможно нести долго.
Но я ехал не один, у меня было два сопровождающих спутника, как показатель особого внимания к невинно пострадавшему профессору. Один из них - немолодой полковник, сидевший рядом со мной на заднем сиденье. Он хватался за сердце и жаловался на боли. Я сочувственно подавал ему медицинские советы. У него был с собой валидол. Почему-то общим обликом он напомнил мне полковника, который вез меня из дома на Лубянку в памятную ночь 3 февраля Другой, на переднем сиденье рядом с водителем и с моим узелком на руках, показался мне знакомым. В его скрыто озлобленном с натянутой улыбкой лице я заподозрил "оперативника", встретившего меня и жену у входа в переднюю по нашем приходе домой в ночь моего ареста и с профессиональной ловкостью обыскавшего мои карманы. Во вторгшейся в мою квартиру для ареста большой группы, он, по-видимому, играл специальную роль. На мой вопрос, он подтвердил, что я не ошибся, что это именно был он. Я у него спросил, не обижал ли он мою жену, на что он ответил категорическим отрицанием. Жена же мне потом сказала, что именно он был самой злой собакой, пыл которой даже пытались смягчить остальные его товарищи по оперативной группе. Я понял после этой информации, почему у него была такая недовольная морда со смесью смущения и скрытой злости, когда он сопровождал меня домой с моим узелком в руках. Можно было ему посочувствовать! Такие контрасты и переходы в деятельности ретивого жандарма тоже требуют адаптации, а положительных эмоций эта прогулка со мной у него, конечно, не вызывала.
У меня были еще две мимолетные встречи с полковником. Я не помню, где они были; вероятно, в Лефортовской тюрьме, куда я вернулся после "суда". Во время одной из этих встреч полковник сказал мне, чтобы я написал о том, что я всегда был советским гражданином. Он не конкретизировал это задание, а дал его в виде общей темы, сказав, что "вы сами понимаете, что надо написать". Я понял, что этот материал необходим для реабилитации, и написал вкратце о своей научной и педагогической работе, о той радости, какую они мне доставляли, и о том, что эту счастливую возможность мне дала советская власть. Во время второй встречи он дал мне список из нескольких человек с предложением вкратце в письменной форме отказаться от тех показаний, которые я давал о них во время следствия. В этом списке были фамилии, которые никогда не упоминались во время следствия; порочащих же показаний я, вообще, ни о ком не давал. Тем не менее спорить я не стал и выполнил это задание, так как понимал, что оно нужно для реабилитации этих лиц. И я ждал, не могу сказать, что очень терпеливо, но ничего другого не оставалось. Снова потянулись "прозрачные" дни, заполненные чтением литературы, которой меня снабжала тюремная библиотека. Нервное напряжение в ожидании развязки не спадало ни на миг. Особенно сильно оно было по ночам с бессонницей, ставшей привычной, несмотря на возможность спать. Однажды это было в конце марта или в первых днях апреля - днем в камеру вошла молодая, довольно миловидная докторша в сопровождении надзирателя, о котором я упоминал, как о проявлявшем человеческое отношение в пределах его профессиональных возможностей. Он неоднократно уговаривал меня в необходимости спать, видя, что я по ночам бодрствую, не используя часы отбоя. Я подумал, что это он пригласил ко мне док-торицу (она оказалась невропатологом), имея в виду мое нервное состояние, но, по-видимому, ее визит имел другой повод. Войдя в камеру, она с некоторой развязностью обратилась ко мне с вопросом: "На что мы жалуемся?" Я ей ответил: "Моя основная жалоба - вне вашей компетенции и ваших возможностей". Ничего не ответив мне и приняв официальный отчужденный вид, она приступила к элементарному неврологическому обследованию по сокращенной поликлинической программе. Подведя меня к окну и проверяя реакцию зрачков на свет, она задала вопрос: "Вы сифилисом никогда не болели?" Я ей ответил вопросом на вопрос: "А что - реакция зрачков на свет не одинаковая, анизокория?" Она ответила утвердительно. Я ей разъяснил, что в течение более 30 лет по многу часов в день смотрел в микроскоп (по преимуществу левым глазом) и, вероятно, это, а не сифилис, которым я никогда не болел, обусловило разную реакцию зрачков. Я просил ее выписать мне бехтеревскую микстуру для сна. Спросив, помогает ли мне она, доктор обещала это сделать и свое обещание выполнила: в оставшиеся дни мне ежедневно давали по две бехтеревские таблетки.
В дальнейшем, уже после выхода из тюрьмы и ознакомления с рядом обстоятельств, я понял смысл ее визита. Конечно, это не была инициатива надзирателя. Этот визит по своей цели был аналогией медицинскому осмотру в военкомате незадолго до ареста. Цель первого освидетельствования была определение степени моей физической годности для ареста и заключения в тюрьму. Однако целью второго визита было определение степени моей физической и психической подготовленности для возвращения из тюрьмы. Не будет ли состояние моего здоровья компрометирующим обстановку, в которой я находился, тем более что в последующем правительственном сообщении говорилось о мерах воздействия на арестованных врачей, "строжайше запрещенных законом".
ОСВОБОЖДЕНИЕ. ПРАВИТЕЛЬСТВЕННОЕ СООБЩЕНИЕ О ЛИКВИДАЦИИ "ДЕЛА ВРАЧЕЙ". РЕАКЦИЯ В МИРЕ НА ЭТО ИЗВЕСТИЕ.
Наконец, наступил незабываемый вечер 3 апреля. Был предзакатный час. Я сидел у себя в камере на койке и с интересом читал какую-то книгу. Название и автора я быстро забыл. Должно быть, последующие события прочно вытеснили их. Я только помню, что я с сожалением оторвался от этой книги вследствие вторжения надзирателя в камеру. Он ворвался как метеор и с большой торопливостью и суетливостью обратился с требованием быстро собирать вещи для отбытия из тюрьмы, помогая мне в этом для ускорения этого процесса. Он принес наволочку с моими вещами, собранными при аресте, и в нее мы вдвоем стали складывать остатки съестных припасов, бывших в камере, мыло, зубную щетку. Среди съестных остатков были кусок копченой колбасы, пачка печенья, полбуханки ржаного хлеба, несколько луковиц. Все эти гастрономические излишества получены были в качестве дополнительного пайка за деньги из передвижной лавки, посещавшей камеры один раз в десять дней. Возможность и право пользоваться лавкой я получил после снятия наручников и отмены 9 марта штрафного состояния. У надзирателя не было никакого представления о моем дальнейшем арестантском пути. Во всяком случае, он никак не предполагал, что этот путь ведет на свободу, по-видимому, в его опыте из Лефортовской тюрьмы такого пути не было. На мой вопрос - надо ли брать с собой хлеб, он ответил: "Все бери, все бери, там все пригодится".
Собрав нехитрый арестантский скарб, спустились вниз, где произошла процедура смены казенного белья на свое собственное, снятое при приеме в этот санаторий. Эффект пребывания в нем обнаружился немедленно при переодевании в собственное белье. Оно на мне висело, как на вешалке (в дальнейшем выяснилось, что в тюрьме я оставил 14 килограммов веса). Я констатировал это словами: "Оставил свой живот здесь", на что спутник-надзиратель назидательно отреагировал: "Вот, вот, на курорты не надо ездить. Хорошей жизни захотелось!"
Вся подготовка к отбытию свидетельствовала о том, что я покидаю Лефортовскую тюрьму и свою "уютную" камеру безвозвратно, по крайней мере, на обозримое ближайшее время. Скептицизм, созданный неожиданными поворотами судеб человеческих в сталинское безвременье, предпочел такую осторожную, как бы страхующую от этих поворотов формулировку при неопределенности границ этой обозримости. Странное ощущение было при расставании с камерой. Было какое-то неопределенное чувство. По-видимому, оно было очень сложным, составленным из многих элементов: и из обилия тяжелых внутренних переживаний в этой камере; и из обилия своеобразных впечатлений, накопленных за время пребывания в этом "мертвом доме"; и из волнения по поводу того, что ждет меня за пределами этого дома. Но в этом сложном чувстве был еще один элемент, на первый взгляд странный: было какое-то щемящее чувство при прощании с местом, где была, несомненно, оставлена частица души и сердца. Ведь всего, что было пережито в этой тесной камере, вместить с трудом могла бы и целая жизнь. Но здесь жизненный цикл пошел в обратном порядке: от призрака неизбежной и неминуемой насильственной смерти, от всего сумасшедшего ада, что ей предшествовал, до возврата к жизни, еще призрачного, но уже ясно забрезжившего. Со всей этой гаммой переживаний я втиснулся в вертикальный ящик "черного ворона" при свете уходящего дня. Его реальный свет, а не угадываемый из стен камеры, как бы озарял тревожную надежду, с которой я погрузился во внутреннюю тьму "черного ворона".
Вышел я из него в знакомом внутреннем дворе Лубянки, оттуда в такой же знакомый буднично-казенный вестибюль, оттуда в чулан со своим узелком. Прошло некоторое время, сколько - я не знаю, его отсчитывало только лихорадочно бившееся сердце. Телефонный звонок в вестибюле, и я услышал свою фамилию, произнесенную дежурным. Открылась дверь чулана, и капитан с каким-то несколько сумрачным, испещренным оспенными крапинками лицом вызвал меня на допрос. При этом дежурный комендант заботливо порекомендовал мне воспользоваться внизу туалетом, так как допрос может длиться до 5 часов утра, а воспользоваться туалетом наверху будет трудно. По-видимому, только ограниченное число сотрудников Лубянки знало действительное значение моего прибытия и вызова. В сопровождении рябого капитана я был поднят в лифте на какой-то высокий этаж и был введен один (капитан остался за дверью) в просторный кабинет, где меня у входа встретил коренастый, плотный, с проседью в черных волосах генерал, поздоровавшийся со мной словами: "Здравствуйте, Яков Львович", и подавший мне руку для рукопожатия, которую я, разумеется, принял. Уже эта встреча была многообещающей. В кабинете был с правой стороны в глубине его письменный стол с креслом, перед ним - два кресла; прямо против входной двери у стены - небольшой стол, на нем графин с водой и стакан, по обеим сторонам - стулья. Генерал предложил мне сесть; на мой вопрос, где я могу сесть, он сделал широкий жест рукой, охватывающий весь кабинет, даже его кресло, перед письменным столом, с предложением выбора любого места. Я скромно сел не за его письменный стол, а на стул около столика с графином. Стоя против меня, генерал участливо спросил: "Как вы себя чувствуете, Яков Львович?" Я ответил несколько возбужденно: "Как может чувствовать себя человек в моем положении?" Генерал с сочувствующим любопытством (так мне показалось) посмотрел на меня, несколько раз прошелся по кабинету и обратился ко мне со следующими словами: "Так вот, я пригласил (!) вас сюда, чтобы сообщить вам, что следствие по вашему делу прекращено, вы полностью реабилитированы и сегодня будете освобождены". При этой информации я расплакался. Вся горечь происшедшего и неожиданность такого финала вылилась в коротких слезах, я быстро взял себя в руки, выпил полстакана воды, заботливо поданной мне генералом. Генерал, по-видимому, чтобы рассеять обстановку, придать ей более жизнерадостный характер, сказал: "Я распорядился, чтобы вас проводили, вы скоро будете дома, но часа полтора уйдет на всякие бюрократические формальности (в его тоне просквозило какое-то, вероятно, искусственное сожаление о неизбежности этих формальностей). Перед отъездом позвоните внизу по телефону домой, предупредите, чтобы вас ждали". Все еще не веря и желая убедиться, нет ли здесь какой-либо ошибки или игры (я все еще опасался ее), и выяснить еще раз отношение к "еврейским делам", я сказал: "Но ведь были какие-то еврейские дела?", на что генерал сделал пренебрежительный жест, мол, все это ерунда. Я спросил у него о том, как я должен держать себя на свободе, имея в виду и возможную сдержанность в информации о событиях в период моего ареста, на что генерал ответил: "Вы должны держать себя как человек, подвергшийся незаконному и необоснованному аресту". С этими словами он попрощался со мной, с какими-то пожеланиями, содержание которых выпало из памяти. С таким напутствием я вышел из кабинета и отправился по бесконечным коридорам в сопровождении того же капитана. Вероятно, я что-то бормотал и, должно быть, у меня было соответствующее выражение лица, так как даже на каменно-угрюмом лице капитана проскользнула улыбка.
"Бюрократические формальности" привели меня опять в бокс-чулан в каком-то верхнем этаже, где в состоянии блаженной растерянности я стал ждать их конца, не понимая и не зная, в чем они состоят. "Я с корнем бы выгрыз бюрократизм" и, сидя в чулане, не пожалел бы для этого зубов. Время тянулось медленно. Я слышал за дверьми чулана какую-то суету и человеческую возню, до меня доносились какие-то голоса, а я все ждал, когда же распахнется дверь чулана. Наконец, она раскрылась, и в сопровождении какого-то чина меня ввели в обширный кабинет, показавшийся мне по величине залом, где за скученными без порядка канцелярскими столами сидело много военных, показавшихся мне молодыми полковниками. Один из них, под любопытные взоры остальных, как будто присутствующих при интересном зрелище, вручил мне отпечатанную на машинке справку со штампом Министерства внутренних дел СССР, датированную 3 апреля 1953 года. Привожу содержание справки полностью, поскольку она была первой ласточкой в последующей многомиллионной серии подобных справок. Но в отличие от моей справки, отпечатанной на машинке, что подчеркивало ее индивидуальность, последующие имели уже стандартную типографскую внешность. В моей справке значилось:
СПРАВКА
Выдана гражданину Рапопорту Якову Львовичу, 1898 г. рождения, в том, что он с 3 февраля 1953 года по 3 апреля 1953 года находился под следствием в бывшем Министерстве госбезопасности СССР.
В соответствии со статьей п. 5 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР следствие по делу Рапопорта Я. Л. прекращено.
Рапопорт Я. Л. из-под стражи освобожден с полной реабилитацией.
Начальник отдела МВД СССР
А. Кузнецов.
Как прожектором озарило: "В бывшем Министерстве госбезопасности..." значит, МГБ ликвидировано, значит, произошли какие-то огромные перемены за время моего пребывания в тюрьме, имеющие прямым следствием неожиданный радикальный переворот в моей судьбе. Я понял это мгновенно, но смысл, существо и причины этих перемен оставались для меня, разумеется, загадкой. После того как я прочел справку, мне вручили все изъятые у меня при обыске документы: паспорт, диплом доктора наук, аттестат профессора, орденскую книжку и партийный билет. Последний был для меня более значительным символом освобождения, чем справка: он символизировал реабилитацию не только в криминальном плане, но и в общественно-политическом, партийном. Я понял, что восстановлен в партии.
Со всеми этими документами, уже реальными признаками освобождения, меня снова отправили в тот же бокс. Бюрократическая машина еще продолжала действовать. Несмотря на всю убедительность происходящих событий, их документальное подтверждение, надо мной висел плотно вколоченный годами страх: а вдруг в последний момент все перерешат, чья-то могучая рука повернет колесо обратно, все документы проделают обратный путь, и я вместе с ними. Таково было доверие к стенам, в которых я находился. Дважды открывалась дверь в мой чулан, из которого я был готов выпрыгнуть, и дважды возвращалась в замкнутое на замок состояние. Один раз принесли узелок с моими вещами, оставленными внизу в боксе. Второй раз тревожно осведомились, был ли в этом узелке футляр для очков, т. к. его не могут обнаружить. Кажется, действительно, был копеечный картонный истрепанный футляр, который могли выбросить при осмотре вещей в узелке, как бумажную рвань, чтобы не осложнять ситуацию (а вдруг задержат, пока не найдется футляр!) и не злоупотреблять заботливым вниманием к моему барахлу, сказал, что футляра, кажется, не было. Но интересен самый факт внимания к такой мелочи: порядок в этом доме был, мелочей здесь не было, а блюстителей порядка было более чем достаточное количество!
Терпение мое истощалось по мере нарастания напряжения. Поскорее бы вырваться отсюда, пока колесо не завертелось в обратную сторону. Набравшись храбрости, подогретой обещанием генерала, что на бюрократические формальности уйдет часа полтора, а ушло уже гораздо больше, я стал колотить кулаками в дверь. На какой-то из моих стуков дверь открылась, и какой-то чин с торопливостью стал призывать меня к терпению: "Скоро, скоро!" Я стал урезонивать его возможностью инфаркта от напряженности ожидания свободы, в ответ получив: "Потерпите, скоро, скоро". Судя по его озабоченности и торопливости, он был очень занят, да я сквозь дверь ощущал все время суету перегруженных поручениями людей. На один из моих настойчивых стуков (кажется, с помощью ног) открывший дверь военный сказал мне, что они хотят вернуть мне забранные при обыске ценности, чтобы мне не надо было приезжать за ними, и что на это уйдет некоторое время. Я не понимал, о каких ценностях идет речь, дома у меня никаких ценностей не было, но должен был удовлетвориться логикой такой мотивировки. Действительно, спустя некоторое время дверь раскрылась, и меня повели в комнату, где сидел военный в чине интендантского полковника, вернувший мне пакет с облигациями займов и ордена, изъятые при обыске. Это и были ценности, из-за которых меня задерживали. Из возвращенных мне орденов я тут же прикрепил к пиджаку орден Ленина. Мне казалось, что, увидев его на мне, жена сразу поверит в мою свободу, как наглядный ее символ, прежде чем прочтет реабилитационную справку. Так, украшенный орденом Ленина, с остальными орденами в кармане, я снова отправился в бокс. Вероятно, за все время существования этого бокса он впервые принимал узника, на груди которого красовался орден Ленина (ордена обычно немедленно изымаются при аресте). Это тоже символ глубоких перемен в советском климате.
Наконец (это было, вероятно, около двух часов ночи), дверь бокса открылась, в дверях стоял пожилой полковник, который, поздоровавшись со мной, сказал, что ему поручено проводить меня домой. Позади него стоял молодой человек в стандартной штатской одежде сотрудника МГБ того времени (синее пальто с серым каракулевым воротником, такого же меха шапка-ушанка). Я покинул бокс, попытавшись взять свой узелок, но полковник обратился к молодому человеку с распоряжением: "Возьмите узелок", которое тот с поспешной готовностью выполнил. Так мы и отправились втроем: впереди полковник с какой-то бумагой в руке, на которой я заметил наклеенные мои фотографии анфас и в профиль, сделанные в тюрьме, в центре - я, позади молодой сотрудник с моим узелком в руке. На каждом этаже полковник показывал дежурному стражу эту бумагу, по-видимому, пропуск на безвозвратный выход. Разрешение позвонить по телефону домой снизу я не получил. Во дворе Лубянки, мне уже хорошо знакомом, нас ждала серая "Победа", в которую мы втроем сели: я с полковником сзади, молодой спутник с узелком - на переднем сиденье рядом с водителем; ворота Лубянки распахнулись, и колеса "Победы" завертелись по обратному маршруту, символизируя поворот истории "дела врачей".
Очень трудно передать ощущения во время этой сказочной поездки по ночной Москве из потустороннего мира, из мира, полного мрачных тайн, окруженного в течение десятилетий страшными легендами, погружение в который было безвозвратным, как в океанскую пучину. Казалось, что выход из него должен вызвать сильнейший эмоциональный взрыв, но его не произошло. Было только тихое наслаждение полупустынными в ночную пору освещенными улицами Москвы, знакомыми зданиями, световыми рекламами улицы Горького, как встреча со старыми, близкими друзьями. Была радость, что они - на своем обычном месте и что я могу безошибочно предвидеть встречу с площадью перед Моссоветом, с магазином Елисеева, памятником Пушкину и т. д. Эти встречи были как бы утверждением незыблемости вечной обычной жизни, за пределами которой осталась фантасмагория. Где-то в подсознании бьется мысль (скорее ощущение), что меня не везут, а я еду, и при желании могу остановить машину и выйти из нее. Это был выход из тяжелого сновидения в реальный, привычный мир, развертывающийся передо мной по пути от Лубянки к Новопесчаной улице через улицу Горького и Ленинградский проспект.
Так как я уже не сомневался в том, что этот путь ведет ко мне домой, то я хотел возможно дольше насладиться им и был рад, что машина шла относительно медленно, как будто водитель угадывал мои желания.
Я всегда любил ночную Москву с ее тихими улицами, редкими прохожими, и встреча с ней после Лефортовской тюрьмы и Лубянки без всяких подготовительных переходов и промежуточных стадий имела особую мифическую окраску. Я почему-то вспомнил совет Блока. Я часто "про себя" цитировал заключительную часть поэмы Блока "Возмездие", полную глубокого смысла, цитировал ее и во время этого возвращения домой, и хочется привести небольшой отрывок.
...Когда по городской пустыне,
Отчаявшийся и больной,
Ты возвращаешься домой...
...Тогда остановись на миг
Послушать тишину ночную:
Постигнешь слухом жизнь иную,
Которой днем ты не постиг...
...Ты все благословишь тогда,
Поняв, что жизнь - безмерно боле,
Чем quantum satis Бранда воли
А мир прекрасен, как всегда.
Странной может показаться психологическая быстрота перехода в мир реальный из мира Лубянских мистерий. Они почти мгновенно растаяли по мере утверждения в сознании что мир реальный существует. Такова потрясающая сила способности переключения человеческого сознания с одного уровня на другой. Формальная память сохранила если не все, то многое из событий прошедших месяцев, но из сферы эмоциональной они были быстро вытеснены другими впечатлениями. Без этой способности переключения жизнь была бы, вероятно, невозможна вообще. Это одно из проявлений великой общей закономерности аккомодации как важнейшего фактора жизнеспособности. Груз отрицательных эмоций невозможно нести долго.
Но я ехал не один, у меня было два сопровождающих спутника, как показатель особого внимания к невинно пострадавшему профессору. Один из них - немолодой полковник, сидевший рядом со мной на заднем сиденье. Он хватался за сердце и жаловался на боли. Я сочувственно подавал ему медицинские советы. У него был с собой валидол. Почему-то общим обликом он напомнил мне полковника, который вез меня из дома на Лубянку в памятную ночь 3 февраля Другой, на переднем сиденье рядом с водителем и с моим узелком на руках, показался мне знакомым. В его скрыто озлобленном с натянутой улыбкой лице я заподозрил "оперативника", встретившего меня и жену у входа в переднюю по нашем приходе домой в ночь моего ареста и с профессиональной ловкостью обыскавшего мои карманы. Во вторгшейся в мою квартиру для ареста большой группы, он, по-видимому, играл специальную роль. На мой вопрос, он подтвердил, что я не ошибся, что это именно был он. Я у него спросил, не обижал ли он мою жену, на что он ответил категорическим отрицанием. Жена же мне потом сказала, что именно он был самой злой собакой, пыл которой даже пытались смягчить остальные его товарищи по оперативной группе. Я понял после этой информации, почему у него была такая недовольная морда со смесью смущения и скрытой злости, когда он сопровождал меня домой с моим узелком в руках. Можно было ему посочувствовать! Такие контрасты и переходы в деятельности ретивого жандарма тоже требуют адаптации, а положительных эмоций эта прогулка со мной у него, конечно, не вызывала.