Страница:
Достаточно приведенных примеров, чтобы подвести итоги всему ажиотажу вокруг поисков приоритета отечественных ученых в области медицины и биологии, закончившихся одновременно с кампанией против космополитизма. Положительный баланс этого ажиотажа, по добросовестному научному счету, равен нулю. Отрицательный же, если иметь в виду моральный ущерб, нанесенный советской науке, учету не поддается. От всей возни вокруг поисков приоритета сохранились только анекдоты. Один из них гласит, что, по достоверным сведениям, закон прибавочной стоимости был открыт за несколько веков до К. Маркса крепостным крестьянином Саратовской губернии, но не мог быть им опубликован по причине его неграмотности.
Хотя кампания борьбы за приоритеты кончилась к периоду "дела врачей", но след свой оставила в дальнейшей истории советской медицинской науки.
Борьба с космополитизмом с ее идеологической и политической платформы, разумеется, перешла и на платформу организационную. В московских медицинских вузах она была реализована в массовом изгнании профессоров и преподавателей еврейской национальности. Во 2-м Московском медицинском институте были уволены профессора Э. М. Гельштейн, И. И. Фейгель, Я. Г. Этингер, А. М. Гринштейн, А. М. Геселевич и другие. Все они - известные ученые и специалисты. Все упомянутые, кроме Геселевича, были арестованы по "делу врачей". Процедура увольнения и поводы к ней были стереотипными. Назначалась комиссия, обследовавшая работу кафедры и клиники, руководимой этими профессорами, с посещением лекций этого профессора. Разумеется, комиссия обнаруживала ряд крупнейших дефектов в работе этого профессора, выводы комиссии обсуждались на ученом совете института или только в партийной организации (если профессор был членом КПСС), после чего выносилось решение об увольнении профессора. Иногда председатель "разгромной" комиссии или активный ее деятель был лично заинтересован в изгнании зав. кафедрой, поскольку ему было обещано, что он будет ее наследником. Вообще же изгнание евреев-профессоров из медицинских вузов открыло неожиданный легкий путь к кафедрам многим бездарным тупицам, прозябавшим около науки без надежды на ее признание. Научная активность для них была бесперспективной, ведь здесь требуются способности. Проще было использовать свою политическую локтевую активность, патриотически направленную против космополитов; она была беспроигрышной по результатам. Высшее руководство имело представление о том, как массовое увольнение опытных педагогов и ученых-медиков отразится на педагогическом, лечебном и научном процессе. Но оно, не скрывая этого, смотрело на это, как на необходимую острую болезнь, которой надо переболеть во имя светлого будущего медицинских вузов Москвы, Ленинграда и крупных центров без евреев. Сами же преемники вакантных мест без страха и сомнения занимали их. Они были убеждены в том, что ум присваивается вместе с должностью. Этот принцип, сформулированный великим русским сатириком, они приняли всерьез, как догму и как руководящее жизненное правило.
Процедуру изгнания человека из той области, в которую он вложил весь свой талант ученого и педагога, могу иллюстрировать изгнанием моего близкого друга Э. М. Гель-штейна.
Э. М. Гельштейн являлся одним из типичных представителей того поколения медицинских работников, которое активно участвовало в становлении советской медицины в ее практической и научной части, в подготовке и воспитании кадров врачей, покрывших себя славой в Великую Отечественную войну.
Э. М. Гельштейн быстро выдвинулся в первые ряды творческой медицинской молодежи, и не было ничего неожиданного в том, что коммунисту Э. М. Гельштейну в 1931 году (ему было в это время 34 года) было предложено занять кафедру терапии и факультетскую терапевтическую клинику во 2-м Московском медицинском институте. В течение 21 года с перерывом в период Великой Отечественной войны он с блеском руководил этой кафедрой, проявив талант педагога и организатора научного и лечебного процесса. Во всех этих областях его работа неоднократно получала одобрение с разных сторон. К началу Отечественной войны Э. М. Гельштейн имел прочно сложившуюся репутацию выдающегося ученого-клинициста. Он был первым крупным советским ученым-медиком, в первые же дни Отечественной войны он одновременно со мной заявил о желании добровольно вступить в Советскую Армию. Он получил назначение на Ленинградский фронт на должность главного терапевта фронта. Надо ли говорить о тяжести этого фронта в условиях блокады. Работа Гельштейна была отмечена рядом правительственных наград, присвоением ему почетного звания заслуженного деятеля науки. Блокадная гипертоническая болезнь, поразившая многих людей осажденного Ленинграда, не пощадила и его, и он возвратился с фронта с тяжелой формой этой болезни, закончившейся его ранней смертью в 1955 году. После демобилизации он вернулся в клинику к обычной работе, мужественно преодолевая болезнь и скрывая ее от окружающих. Но постепенно над его головой начали сгущаться тучи, одновременно или с небольшой задержкой сгущавшиеся и над другими аналогичными головами. Атаку открыла многотиражная газета 2-го Московского медицинского института инспирированной статьей, в которой вся деятельность профессора Гель-штейна подвергалась не критике, а поруганию. Это был наглый пасквиль в стиле того времени, в котором охаивались и его лекции, на которые якобы студентов загоняли силой, и общее руководство клиникой, и научная работа. Это был удар, потрясший самолюбивого профессора беззастенчивым, наглым искажением действительности, с полным откровенным простором для безнаказанной клеветы. На эту атаку Э. М. Гельштейн реагировал чрезвычайно тяжело - с личных позиций незаслуженной обиды; он не видел в ней общественного явления, сфокусированного в данном случае на нем. Затем события развернулись по обычной схеме с привлечением в атаку некоторых сотрудников кафедры (особенно одну из ближайших сотрудниц), обсуждением его деятельности на партийном собрании в обычном стиле того времени. Здесь же на собрании у него развился инфаркт сердца. Затем последовало обсуждение материалов комиссии, подтвердивших, конечно, материалы статьи и дополнивших ее клеветнический характер. Он позвонил мне утром после этого заседания, прося заехать к нему, и я никогда бы не мог себе представить этого гордого, самолюбивого и сдержанного человека в безудержных рыданиях, в которых я его застал. В этих рыданиях уже немолодого человека, прожившего жизнь в окружении всеобщего признания его достоинств человека ученого, с всеобщим уважением, была глубокая боль от незаслуженной обиды. Это не прошло бесследно для его сердца, подорванного в ленинградской блокаде, развились новые инфаркты с последующей аневризмой сердца, и он сам подал заявление об уходе с кафедры. В 1953 году он также был арестован по "делу врачей" и вскоре (в 1955 году) умер.
Попутно я должен коснуться некоторых событий, имевших непосредственное отношение к включению меня в круг "убийц в белых халатах", характеристики общей обстановки в медицинском мире, предшествовавшей "делу врачей", и некоторых лиц.
В числе сотрудников по прозектуре 1-й Градской больницы была Клеопатра Горнак. Это была в описываемую пору довольно миловидная молодая женщина, мещаночка по культурному уровню и жизненным запросам, среднего уровня интеллектуальности, компенсируемой хитрецой с средними профессиональными способностями, но с карьеристской хваткой. В 1940 году она была направлена ко мне в аспирантуру, но мое научное руководство было прервано осенью 1941 года войной и моим участием в ней, а практическое - возобновилось только в конце 1945 года в прозектуре больницы, в штате которой она состояла. Некоторые детали ее положения в прозектуре и взаимоотношений со мной я вынужден осветить, поскольку они получили звучание в событиях 1953 года.
За время моего многолетнего пребывания на фронте Клеопатра Горнак установила постоянный контакт с профессором Б. Н. М. В течение всего этого периода Б. Н. осуществлял руководство Клеопатрой Горнак, дал ей диссертационную тему, примитивную по замыслу и бездарную по ее научному смыслу, но беспроигрышную по требованиям того времени к кандидатским диссертациям. Ее заинтересованность в сохранении связи с Б. Н. определялась более легким достижением кандидатской степени, чем с моей требовательностью. По линии практической работы патологоанатома, т. е. по больничной прозектуре, Клеопатра Горнак была в моем подчинении, но двойственность положения создавала известную напряженность отношений.
Однажды летом 1951 года (или 1952 года - точно не помню) Клеопатра Горнак сообщила мне, что ее вызывают на следующий день в МГБ и что причину вызова она не знает. Мне до сих пор не ясно, почему она информировала меня об этом, тем более что всякий вызов в это учреждение сопровождался предупреждением о секретности. Несомненно она догадывалась (или уже знала), что этот вызов связан со мной, и, может быть, из лучших побуждений хотела предупредить меня об этом. Когда же я спросил ее после визита в МГБ о причине вызова (после ее информации об этом визите я имел право на такой вопрос), то она сказала, что ее вызывали в связи с пропиской ее матери в Москве (она приехала с Украины), но содержание ответа и его форма не оставляли сомнения в том, что это подготовленная и, вероятно, продиктованная увертка. Она, возможно, получила задание наблюдать за моей деятельностью. Она стала держать себя более независимо и даже вступать со мной в дискуссии при обсуждении данных отдельных вскрытий, где, по ее мнению, обнаруживались грубые недостатки лечения. Я несколько раз делился с профессором А. Б. Топчаном, главным врачом больницы и моим другом, о сложности моих взаимоотношений с Клеопатрой Горнак, и однажды, когда я высказал желание избавиться от нее, ему изменила его постоянная сдержанность и в сильном возбуждении он шепотом воскликнул: "Если мы ее тронем пальцем, то завтра нас с тобой здесь не будет, понял?" Этим он ясно дал мне понять, что ему известно, как руководителю учреждения, о роли Клеопатры как информатора МГБ. Забегая вперед, скажу, что даже детали моих взаимоотношений с Клеопатрой Горнак и роль в них Б. H. M. были известны в МГБ, что стало ясно из некоторых реплик моего следователя.
Мне запомнился конфликт с Клеопатрой Горнак, возникший при анализе материалов одного вскрытия и раскрывший ее роль, поскольку этот случай выплыл в процессе следствия. Речь шла о молодой женщине, родившей в акушерско-гинекологической клинике профессора И. И. Фейгеля (он тоже был в дальнейшем в числе "врачей-убийц") здорового ребенка. Спустя несколько дней после родов у нее возникли тяжелые явления со стороны головного мозга, от которых она погибла. Вскрытие производила Клеопатра Горнак, и,зайдя в секционный зал к концу вскрытия, я застал следующую немую картину: по одну сторону секционного стола с вскрытым трупом женщины стоит в обличительной позе Клеопатра Горнак, по другую сторону - бледный как полотно, помертвевший, раздавленный профессор И. И. Фейгель и несколько его сотрудников в таком же состоянии. Разъяснение этой драматической сцены я получил от Клеопатры Горнак: она обнаружила тромбоз венозных сосудов твердой оболочки мозга с тяжелыми расстройствами мозгового кровообращения и объяснила развитие тромбоза сепсисом, т. е. послеродовым заражением крови. По реакции профессора И. И. Фейгеля и его ассистентов было очевидно, что в этом заключении содержалась какая-то устрашающая угроза, повергшая их в шок. Послеродовой сепсис - неприятное событие для родильного дома. Каждый случай такого осложнения обсуждается в специальной комиссии из специалистов-акушеров с детальным выяснением всех обстоятельств его возникновения, с принятием ряда эпидемиологических мероприятий для профилактики его распространения в роддоме. Это - чрезвычайное происшествие, но не такое уж исключительное, чтобы повергать в мистический ужас стоящих у секционного стола врачей, особенно - профессора Фейгеля, заведующего клиникой. Как правило, сепсис у роженицы источником своим имеет какой-то болезненный очаг, имевшийся у нее, и чрезвычайным происшествием является внесение инфекции медицинским персоналом при родовспоможении. В нормальных условиях все эти обстоятельства устанавливаются объективным и тщательным анализом, в котором клиника всегда бывает заинтересована. В данном случае, по-видимому, она не могла рассчитывать на такую объективность, очевидно, для этого не было нормальной обстановки. Отсюда ужас перед последствиями, оправдываемый предысторией, непосредственно предшествовавшей описываемым событиям. Предыстория же такова. На профессора Фейгеля, члена КПСС, в течение некоторого времени велась энергичная атака, как и на многих профессоров еврейской национальности, заведующих кафедрами во 2-м Московском медицинском институте. Атакующие действовали по стереотипному шаблону. Они стремились доказать профессиональное несоответствие профессора руководству клиникой - И. И. Фейгель до того времени успешно руководил клиникой на протяжении более 20 лет. Кроме того, ему инкриминировались какие-то опыты на русских (именно!) женщинах, наносящие ущерб их здоровью. Главарем атакующей группы был профессор Ж.
Для меня стали очевидны та сила и те средства атаки, которым подвергается профессор Фейгель, и поэтому не было ничего удивительного в том, что заключение Клеопатры Горнак о послеродовом сепсисе прозвучало для него похоронным звоном. До сих пор я не могу решить, было ли это заключение только результатом невежества, поскольку каких-либо общеизвестных, классических признаков сепсиса не было ни в клинической картине болезни, ни в материалах вскрытия. Единственной находкой на вскрытии был тромбоз вен твердой мозговой оболочки, и, не имея в своей эрудиции объяснения причины его развития, она привлекла совершенно произвольное, лишенное обоснования объяснение: сепсис с тромбозом вен оболочек мозга. Для того чтобы раскрыть для читателя абсурдность такого заключения, следовало бы изложить патологию сепсиса и критерии его диагностики в клинике и на секционном столе. Общедоступным языком сделать это чрезвычайна трудно. Поэтому прошу верить моему более чем полувековому опыту и моей эрудиции: сепсиса здесь не было даже в намеке. Как показал анализ истории болезни, у роженицы были до родов нарушения в составе крови, которые явились основой для развития тромбоза в послеродовом периоде с нередкой наклонностью в этом периоде к нарушениям в свертывающей системе крови. Однако Клеопатра Горнак, по-видимому, решила остаться верной своей невежественной версии, и случай этот, наряду с другими, был в моем уголовном досье в МГБ в качестве одного из доказательств сокрытия мной преступных действий евреев-профессоров.
Что касается профессора Фейгеля, то его судьба, как заведующего кафедрой, была предрешена, а освободившуюся кафедру получил атакующий Ж.
При таком профессиональном и этическом уровне профессор Ж. в моих действиях, совершенно корректных и объективных (тем более, что я знал, с кем имею дело), усматривал при деловых контактах и стремление нанести ущерб его профессиональному достоинству.
Однажды при случайной встрече в фойе Дома ученых осенью 1952 года он выразил мне в каких-то неопределенных выражениях его оценку моих действий и заключил ее словами: "Ну, ничего, ничего, скоро Вы узнаете..." Что я узнаю, он недосказал, остановился, но в этих словах была совершенно открытая угроза, и я действительно "скоро узнал...". В одном из предъявленных мне обвинений - скрытые злодеяния еврейских террористов и дискредитация честных советских ученых - я легко узнал участие Ж.
Рассказанные истории - типичный пример для того времени; вариации могли касаться только реакции сердца в зависимости от эмоциональной устойчивости субъекта (разовьется или не разовьется инфаркт!).
Подобные события отнюдь не способствовали созданию и сохранению обстановки в вузе, необходимой для творческой, научной и педагогической работы. На еще не изгнанных профессоров давило ожидание изгнания и психологическое давление общей атмосферы. Многие профессора, независимо от их национальной принадлежности, жаловались на напряжение, с которым они читали лекции; чрезвычайно мешала скованность, из-за боязни не так выразиться, быть неправильно понятым, дать повод для политического искажения формулировок и т. д. Лекции подслушивались "уловителями" "космополитических и других идеологических извращений" (медицину надо было оберегать от них!). Боялись использования технических достижений для такого подслушивания (магнитофонные замаскированные записи). Все это создавало иногда трагикомические ситуации и эпизоды. Один из них, характерный для описываемой эпохи, заслуживает передачи.
Действующие лица этого эпизода: 1. Профессор А. М. Чарный, зав. кафедрой патологической физиологии Центрального института усовершенствования врачей, человек крайне осторожный и живущий в постоянной боязни неприятностей и их ожидании. 2. Профессор Ш. Д. Машковский, член-корреспондент Академии медицинских наук, заведующий кафедрой паразитологии того же института, ученый с мировой известностью, безупречной порядочности и высокой общей культуры.
Однажды в осенний вечер 1952 года у меня в кабинете раздался звонок, и я услышал взволнованный голос А. М. Чарного. Передаю разговор с ним почти дословно. "Яков Львович, скажите, профессор М., кажется, Ваш друг?" Я, разумеется, ответил утвердительно (он один из ближайших многолетних друзей моих и всей семьи). "В таком случае, - продолжал А. М. Чарный, - я должен Вас предупредить, чтобы Вы были с ним осторожны, он подлец и провокатор!" Я сначала даже не понял, о ком идет речь, поскольку такая характеристика никак не ассоциировалась с личностью Ш. Д. Машковского, и, переспросив А. М. Чарного, о ком идет речь, получил подтверждение, что речь идет именно о Ш. Д. Машковском. На вопрос "Что произошло?" А. М. ответил, что я еще не знаю о его выступлении в сегодняшнем заседании совета профессоров института. Я был потрясен. Я не допускал мысли о каком-либо подлом поступке Ш. Д. Машковского, но подумал, что, возможно, он, вследствие плохой ориентации в общей обстановке, допустил какой-нибудь ляпсус, вызвавший такую характеристику. Оказалось, что "провокационное" выступление Ш. Д. Машковского заключалось в том, что он говорил о желательности снабжения кафедр магнитофонами для записи лекций. У меня отлегло от сердца. Я вспомнил, что Ш. Д. Машковский неоднократно выражал сожаление об отсутствии магнитофона, т. к. многие интересные мысли, возникающие по ходу чтения лекции, потом ускользают из памяти. Я полностью разделял это желание Ш. Д. Машковского, т. к. всякая лекция, если она не стандартно и стереотипно вызубренная, действительно творческий процесс, заслуживающий фиксации в записи. Я спросил у А. М. Чарного, в чем же он усматривает подлый, провокаторский характер этого выступления, и сказал, что соображения о необходимости магнитофона я неоднократно слышал от Ш. Д., на что Чарный ответил: "Как! Вы разве не понимаете, что он хочет, чтобы лекция была записана на магнитофон!" Я понял опасения А. М. Чарного. Патологическая физиология - одна из основных теоретических дисциплин в медицинском курсе, а в теории медицины в ту пору был полнейший разброд, особенно в связи с происходившими дискуссиями, и любое высказывание могло оказаться крамольным или быть признанным таковым чиновными блюстителями методологической чистоты в теориях медицины. Недостатка в таких чиновниках, даже с учеными степенями и званиями, желающих погреть карьеристские руки на методологической бдительности, не было. Я видел в этом эпизоде только комическую сторону, хотя смешного в нем, по существу, мало, но Ш. Д. Машковский был крайне смущен, когда узнал о неожиданной интерпретации его невинного для нормального общества выступления.
Я не могу охватить весь политический горизонт периода, предшествовавшего "делу врачей" и подготавливавшего его. Я могу лишь осветить его с точки зрения личных восприятий, как мощного психологического напора, идущего из разных областей общественной жизни и закончившегося этим "делом". Арестована академик Л. С. Штерн. Разгромлен и арестован еврейский антифашистский комитет почти в полном его составе. Трагическая судьба его казнь всех 12 августа 1952 года - стала известна позднее. Это был расстрел еврейской культуры в СССР, уничтожение лучших ее носителей. До этого трагическая гибель (преднамеренное и организованное убийство) замечательного артиста С. М. Михоэлса (Вовси). Наконец, процесс Сланского в Чехословакии. Здесь впервые прозвучали откровенные антиеврейские нотки участие "сионистов" в чудовищных преступлениях, их сотрудничество с гестапо, роль в гибели Фучика. В этом же процессе участвовали и врачи, обвинявшиеся в злонамеренном, ведущем к гибели лечении своих пациентов из круга видных политических деятелей Чехословакии. Помню свою оценку этого известия и впечатление, произведенное им на меня. Не надо было быть пророком, чтобы предвидеть, что этот процесс и его идеологическая основа прелюдия к развитию аналогичных явлений и у нас, что в этом вопросе мы не отстанем от Чехословакии. Да и ясно было, что инициатива здесь исходила не от Чехословакии - аналогичного опыта еще у них не было. Для меня было также ясно, что антиеврейские нотки в этом процессе и участие в нем врачей действительно только прелюдия к постановке его и у нас в более мощной форме, в соответствии с величиной державы. Все лето и осень 1952 года были под угнетающим впечатлением этого дела.
Были и более мелкие симптомы в советском медицинском и непосредственно окружающем меня мире. Симптомы начались еще до дела Сланского, некоторые дошли до меня значительно позднее, и я о них не подозревал; это были, выражаясь медицинскими терминами, скрытые симптомы продромального периода, который, как впоследствии выяснилось, был довольно длительным. Первый откровенный симптом был зимой 1950/1951 года в виде телефонного звонка в мою квартиру на Б. Афанасьевском переулке. В ответ на мое "алло" я услышал глуховатый голос, без всякого обращения сказавший: "Слушайте и не повторяйте, никому ничего не говорите. Говорят из МГБ. Завтра в 3 ч. дня будьте на Волхонке у дома № (кажется, 7). Вас встретят". Тон был абсолютно императивный и не допускавший возражений или отговорок. Надо ли говорить, как я был взволнован этим приглашением, о смысле и цели которого я не строил никаких догадок. Я только понимал, что шутить с этой организацией нельзя и что придется идти. В назначенное время я был у этого дома; ко мне подошел высокий мужчина (я не помню - в шинели сотрудника МГБ или в штатском пальто) и пригласил войти в квартиру на первом этаже, двери которой открывались прямо на улицу. Это была, судя по обстановке, обычная жилая квартира из нескольких комнат.
В одной из них сидела какая-то женщина с внешностью домработницы, которая что-то шила или вышивала и, когда мы проходили мимо нее, не обратила на нас никакого внимания. Что это была за квартира, - обычная ли жилая квартира, принудительно заарендованная у хозяев для "деловых свиданий", или квартира специального назначения в системе МГБ для той же цели, - для меня осталось загадкой, над которой я не стал ломать голову, хотя сама обстановка удивила меня своей обывательской будничностью и мещанским уютом. Я со спутником прошел в крайнюю из комнат, и произошла "задушевная" беседа. Началась она с вежливого осведомления о моем здоровье и самочувствии и еще с каких-то осведомительных общих вопросов, на которые я давал такие же общие ответы. В большом, но тщательно скрываемом напряжении я все ж ждал даже с некоторой долей любопытства раскрытия тайны моего приглашения: не для осведомления же о моем здоровье меня пригласили. Эта тайна скоро раскрылась. Капитан начал с информации о сложной и тревожной общей политической ситуации, в которой находится страна, окруженная со всех сторон врагами, что враги находятся и внутри страны, тщательно маскируясь, и что необходима неусыпная бдительность для обезвреживания их коварных замыслов. Для этой благородной цели МГБ нуждается в моей помощи. Короче говоря, я сразу понял, что идет вербовка меня в осведомители.
Хотя кампания борьбы за приоритеты кончилась к периоду "дела врачей", но след свой оставила в дальнейшей истории советской медицинской науки.
Борьба с космополитизмом с ее идеологической и политической платформы, разумеется, перешла и на платформу организационную. В московских медицинских вузах она была реализована в массовом изгнании профессоров и преподавателей еврейской национальности. Во 2-м Московском медицинском институте были уволены профессора Э. М. Гельштейн, И. И. Фейгель, Я. Г. Этингер, А. М. Гринштейн, А. М. Геселевич и другие. Все они - известные ученые и специалисты. Все упомянутые, кроме Геселевича, были арестованы по "делу врачей". Процедура увольнения и поводы к ней были стереотипными. Назначалась комиссия, обследовавшая работу кафедры и клиники, руководимой этими профессорами, с посещением лекций этого профессора. Разумеется, комиссия обнаруживала ряд крупнейших дефектов в работе этого профессора, выводы комиссии обсуждались на ученом совете института или только в партийной организации (если профессор был членом КПСС), после чего выносилось решение об увольнении профессора. Иногда председатель "разгромной" комиссии или активный ее деятель был лично заинтересован в изгнании зав. кафедрой, поскольку ему было обещано, что он будет ее наследником. Вообще же изгнание евреев-профессоров из медицинских вузов открыло неожиданный легкий путь к кафедрам многим бездарным тупицам, прозябавшим около науки без надежды на ее признание. Научная активность для них была бесперспективной, ведь здесь требуются способности. Проще было использовать свою политическую локтевую активность, патриотически направленную против космополитов; она была беспроигрышной по результатам. Высшее руководство имело представление о том, как массовое увольнение опытных педагогов и ученых-медиков отразится на педагогическом, лечебном и научном процессе. Но оно, не скрывая этого, смотрело на это, как на необходимую острую болезнь, которой надо переболеть во имя светлого будущего медицинских вузов Москвы, Ленинграда и крупных центров без евреев. Сами же преемники вакантных мест без страха и сомнения занимали их. Они были убеждены в том, что ум присваивается вместе с должностью. Этот принцип, сформулированный великим русским сатириком, они приняли всерьез, как догму и как руководящее жизненное правило.
Процедуру изгнания человека из той области, в которую он вложил весь свой талант ученого и педагога, могу иллюстрировать изгнанием моего близкого друга Э. М. Гель-штейна.
Э. М. Гельштейн являлся одним из типичных представителей того поколения медицинских работников, которое активно участвовало в становлении советской медицины в ее практической и научной части, в подготовке и воспитании кадров врачей, покрывших себя славой в Великую Отечественную войну.
Э. М. Гельштейн быстро выдвинулся в первые ряды творческой медицинской молодежи, и не было ничего неожиданного в том, что коммунисту Э. М. Гельштейну в 1931 году (ему было в это время 34 года) было предложено занять кафедру терапии и факультетскую терапевтическую клинику во 2-м Московском медицинском институте. В течение 21 года с перерывом в период Великой Отечественной войны он с блеском руководил этой кафедрой, проявив талант педагога и организатора научного и лечебного процесса. Во всех этих областях его работа неоднократно получала одобрение с разных сторон. К началу Отечественной войны Э. М. Гельштейн имел прочно сложившуюся репутацию выдающегося ученого-клинициста. Он был первым крупным советским ученым-медиком, в первые же дни Отечественной войны он одновременно со мной заявил о желании добровольно вступить в Советскую Армию. Он получил назначение на Ленинградский фронт на должность главного терапевта фронта. Надо ли говорить о тяжести этого фронта в условиях блокады. Работа Гельштейна была отмечена рядом правительственных наград, присвоением ему почетного звания заслуженного деятеля науки. Блокадная гипертоническая болезнь, поразившая многих людей осажденного Ленинграда, не пощадила и его, и он возвратился с фронта с тяжелой формой этой болезни, закончившейся его ранней смертью в 1955 году. После демобилизации он вернулся в клинику к обычной работе, мужественно преодолевая болезнь и скрывая ее от окружающих. Но постепенно над его головой начали сгущаться тучи, одновременно или с небольшой задержкой сгущавшиеся и над другими аналогичными головами. Атаку открыла многотиражная газета 2-го Московского медицинского института инспирированной статьей, в которой вся деятельность профессора Гель-штейна подвергалась не критике, а поруганию. Это был наглый пасквиль в стиле того времени, в котором охаивались и его лекции, на которые якобы студентов загоняли силой, и общее руководство клиникой, и научная работа. Это был удар, потрясший самолюбивого профессора беззастенчивым, наглым искажением действительности, с полным откровенным простором для безнаказанной клеветы. На эту атаку Э. М. Гельштейн реагировал чрезвычайно тяжело - с личных позиций незаслуженной обиды; он не видел в ней общественного явления, сфокусированного в данном случае на нем. Затем события развернулись по обычной схеме с привлечением в атаку некоторых сотрудников кафедры (особенно одну из ближайших сотрудниц), обсуждением его деятельности на партийном собрании в обычном стиле того времени. Здесь же на собрании у него развился инфаркт сердца. Затем последовало обсуждение материалов комиссии, подтвердивших, конечно, материалы статьи и дополнивших ее клеветнический характер. Он позвонил мне утром после этого заседания, прося заехать к нему, и я никогда бы не мог себе представить этого гордого, самолюбивого и сдержанного человека в безудержных рыданиях, в которых я его застал. В этих рыданиях уже немолодого человека, прожившего жизнь в окружении всеобщего признания его достоинств человека ученого, с всеобщим уважением, была глубокая боль от незаслуженной обиды. Это не прошло бесследно для его сердца, подорванного в ленинградской блокаде, развились новые инфаркты с последующей аневризмой сердца, и он сам подал заявление об уходе с кафедры. В 1953 году он также был арестован по "делу врачей" и вскоре (в 1955 году) умер.
Попутно я должен коснуться некоторых событий, имевших непосредственное отношение к включению меня в круг "убийц в белых халатах", характеристики общей обстановки в медицинском мире, предшествовавшей "делу врачей", и некоторых лиц.
В числе сотрудников по прозектуре 1-й Градской больницы была Клеопатра Горнак. Это была в описываемую пору довольно миловидная молодая женщина, мещаночка по культурному уровню и жизненным запросам, среднего уровня интеллектуальности, компенсируемой хитрецой с средними профессиональными способностями, но с карьеристской хваткой. В 1940 году она была направлена ко мне в аспирантуру, но мое научное руководство было прервано осенью 1941 года войной и моим участием в ней, а практическое - возобновилось только в конце 1945 года в прозектуре больницы, в штате которой она состояла. Некоторые детали ее положения в прозектуре и взаимоотношений со мной я вынужден осветить, поскольку они получили звучание в событиях 1953 года.
За время моего многолетнего пребывания на фронте Клеопатра Горнак установила постоянный контакт с профессором Б. Н. М. В течение всего этого периода Б. Н. осуществлял руководство Клеопатрой Горнак, дал ей диссертационную тему, примитивную по замыслу и бездарную по ее научному смыслу, но беспроигрышную по требованиям того времени к кандидатским диссертациям. Ее заинтересованность в сохранении связи с Б. Н. определялась более легким достижением кандидатской степени, чем с моей требовательностью. По линии практической работы патологоанатома, т. е. по больничной прозектуре, Клеопатра Горнак была в моем подчинении, но двойственность положения создавала известную напряженность отношений.
Однажды летом 1951 года (или 1952 года - точно не помню) Клеопатра Горнак сообщила мне, что ее вызывают на следующий день в МГБ и что причину вызова она не знает. Мне до сих пор не ясно, почему она информировала меня об этом, тем более что всякий вызов в это учреждение сопровождался предупреждением о секретности. Несомненно она догадывалась (или уже знала), что этот вызов связан со мной, и, может быть, из лучших побуждений хотела предупредить меня об этом. Когда же я спросил ее после визита в МГБ о причине вызова (после ее информации об этом визите я имел право на такой вопрос), то она сказала, что ее вызывали в связи с пропиской ее матери в Москве (она приехала с Украины), но содержание ответа и его форма не оставляли сомнения в том, что это подготовленная и, вероятно, продиктованная увертка. Она, возможно, получила задание наблюдать за моей деятельностью. Она стала держать себя более независимо и даже вступать со мной в дискуссии при обсуждении данных отдельных вскрытий, где, по ее мнению, обнаруживались грубые недостатки лечения. Я несколько раз делился с профессором А. Б. Топчаном, главным врачом больницы и моим другом, о сложности моих взаимоотношений с Клеопатрой Горнак, и однажды, когда я высказал желание избавиться от нее, ему изменила его постоянная сдержанность и в сильном возбуждении он шепотом воскликнул: "Если мы ее тронем пальцем, то завтра нас с тобой здесь не будет, понял?" Этим он ясно дал мне понять, что ему известно, как руководителю учреждения, о роли Клеопатры как информатора МГБ. Забегая вперед, скажу, что даже детали моих взаимоотношений с Клеопатрой Горнак и роль в них Б. H. M. были известны в МГБ, что стало ясно из некоторых реплик моего следователя.
Мне запомнился конфликт с Клеопатрой Горнак, возникший при анализе материалов одного вскрытия и раскрывший ее роль, поскольку этот случай выплыл в процессе следствия. Речь шла о молодой женщине, родившей в акушерско-гинекологической клинике профессора И. И. Фейгеля (он тоже был в дальнейшем в числе "врачей-убийц") здорового ребенка. Спустя несколько дней после родов у нее возникли тяжелые явления со стороны головного мозга, от которых она погибла. Вскрытие производила Клеопатра Горнак, и,зайдя в секционный зал к концу вскрытия, я застал следующую немую картину: по одну сторону секционного стола с вскрытым трупом женщины стоит в обличительной позе Клеопатра Горнак, по другую сторону - бледный как полотно, помертвевший, раздавленный профессор И. И. Фейгель и несколько его сотрудников в таком же состоянии. Разъяснение этой драматической сцены я получил от Клеопатры Горнак: она обнаружила тромбоз венозных сосудов твердой оболочки мозга с тяжелыми расстройствами мозгового кровообращения и объяснила развитие тромбоза сепсисом, т. е. послеродовым заражением крови. По реакции профессора И. И. Фейгеля и его ассистентов было очевидно, что в этом заключении содержалась какая-то устрашающая угроза, повергшая их в шок. Послеродовой сепсис - неприятное событие для родильного дома. Каждый случай такого осложнения обсуждается в специальной комиссии из специалистов-акушеров с детальным выяснением всех обстоятельств его возникновения, с принятием ряда эпидемиологических мероприятий для профилактики его распространения в роддоме. Это - чрезвычайное происшествие, но не такое уж исключительное, чтобы повергать в мистический ужас стоящих у секционного стола врачей, особенно - профессора Фейгеля, заведующего клиникой. Как правило, сепсис у роженицы источником своим имеет какой-то болезненный очаг, имевшийся у нее, и чрезвычайным происшествием является внесение инфекции медицинским персоналом при родовспоможении. В нормальных условиях все эти обстоятельства устанавливаются объективным и тщательным анализом, в котором клиника всегда бывает заинтересована. В данном случае, по-видимому, она не могла рассчитывать на такую объективность, очевидно, для этого не было нормальной обстановки. Отсюда ужас перед последствиями, оправдываемый предысторией, непосредственно предшествовавшей описываемым событиям. Предыстория же такова. На профессора Фейгеля, члена КПСС, в течение некоторого времени велась энергичная атака, как и на многих профессоров еврейской национальности, заведующих кафедрами во 2-м Московском медицинском институте. Атакующие действовали по стереотипному шаблону. Они стремились доказать профессиональное несоответствие профессора руководству клиникой - И. И. Фейгель до того времени успешно руководил клиникой на протяжении более 20 лет. Кроме того, ему инкриминировались какие-то опыты на русских (именно!) женщинах, наносящие ущерб их здоровью. Главарем атакующей группы был профессор Ж.
Для меня стали очевидны та сила и те средства атаки, которым подвергается профессор Фейгель, и поэтому не было ничего удивительного в том, что заключение Клеопатры Горнак о послеродовом сепсисе прозвучало для него похоронным звоном. До сих пор я не могу решить, было ли это заключение только результатом невежества, поскольку каких-либо общеизвестных, классических признаков сепсиса не было ни в клинической картине болезни, ни в материалах вскрытия. Единственной находкой на вскрытии был тромбоз вен твердой мозговой оболочки, и, не имея в своей эрудиции объяснения причины его развития, она привлекла совершенно произвольное, лишенное обоснования объяснение: сепсис с тромбозом вен оболочек мозга. Для того чтобы раскрыть для читателя абсурдность такого заключения, следовало бы изложить патологию сепсиса и критерии его диагностики в клинике и на секционном столе. Общедоступным языком сделать это чрезвычайна трудно. Поэтому прошу верить моему более чем полувековому опыту и моей эрудиции: сепсиса здесь не было даже в намеке. Как показал анализ истории болезни, у роженицы были до родов нарушения в составе крови, которые явились основой для развития тромбоза в послеродовом периоде с нередкой наклонностью в этом периоде к нарушениям в свертывающей системе крови. Однако Клеопатра Горнак, по-видимому, решила остаться верной своей невежественной версии, и случай этот, наряду с другими, был в моем уголовном досье в МГБ в качестве одного из доказательств сокрытия мной преступных действий евреев-профессоров.
Что касается профессора Фейгеля, то его судьба, как заведующего кафедрой, была предрешена, а освободившуюся кафедру получил атакующий Ж.
При таком профессиональном и этическом уровне профессор Ж. в моих действиях, совершенно корректных и объективных (тем более, что я знал, с кем имею дело), усматривал при деловых контактах и стремление нанести ущерб его профессиональному достоинству.
Однажды при случайной встрече в фойе Дома ученых осенью 1952 года он выразил мне в каких-то неопределенных выражениях его оценку моих действий и заключил ее словами: "Ну, ничего, ничего, скоро Вы узнаете..." Что я узнаю, он недосказал, остановился, но в этих словах была совершенно открытая угроза, и я действительно "скоро узнал...". В одном из предъявленных мне обвинений - скрытые злодеяния еврейских террористов и дискредитация честных советских ученых - я легко узнал участие Ж.
Рассказанные истории - типичный пример для того времени; вариации могли касаться только реакции сердца в зависимости от эмоциональной устойчивости субъекта (разовьется или не разовьется инфаркт!).
Подобные события отнюдь не способствовали созданию и сохранению обстановки в вузе, необходимой для творческой, научной и педагогической работы. На еще не изгнанных профессоров давило ожидание изгнания и психологическое давление общей атмосферы. Многие профессора, независимо от их национальной принадлежности, жаловались на напряжение, с которым они читали лекции; чрезвычайно мешала скованность, из-за боязни не так выразиться, быть неправильно понятым, дать повод для политического искажения формулировок и т. д. Лекции подслушивались "уловителями" "космополитических и других идеологических извращений" (медицину надо было оберегать от них!). Боялись использования технических достижений для такого подслушивания (магнитофонные замаскированные записи). Все это создавало иногда трагикомические ситуации и эпизоды. Один из них, характерный для описываемой эпохи, заслуживает передачи.
Действующие лица этого эпизода: 1. Профессор А. М. Чарный, зав. кафедрой патологической физиологии Центрального института усовершенствования врачей, человек крайне осторожный и живущий в постоянной боязни неприятностей и их ожидании. 2. Профессор Ш. Д. Машковский, член-корреспондент Академии медицинских наук, заведующий кафедрой паразитологии того же института, ученый с мировой известностью, безупречной порядочности и высокой общей культуры.
Однажды в осенний вечер 1952 года у меня в кабинете раздался звонок, и я услышал взволнованный голос А. М. Чарного. Передаю разговор с ним почти дословно. "Яков Львович, скажите, профессор М., кажется, Ваш друг?" Я, разумеется, ответил утвердительно (он один из ближайших многолетних друзей моих и всей семьи). "В таком случае, - продолжал А. М. Чарный, - я должен Вас предупредить, чтобы Вы были с ним осторожны, он подлец и провокатор!" Я сначала даже не понял, о ком идет речь, поскольку такая характеристика никак не ассоциировалась с личностью Ш. Д. Машковского, и, переспросив А. М. Чарного, о ком идет речь, получил подтверждение, что речь идет именно о Ш. Д. Машковском. На вопрос "Что произошло?" А. М. ответил, что я еще не знаю о его выступлении в сегодняшнем заседании совета профессоров института. Я был потрясен. Я не допускал мысли о каком-либо подлом поступке Ш. Д. Машковского, но подумал, что, возможно, он, вследствие плохой ориентации в общей обстановке, допустил какой-нибудь ляпсус, вызвавший такую характеристику. Оказалось, что "провокационное" выступление Ш. Д. Машковского заключалось в том, что он говорил о желательности снабжения кафедр магнитофонами для записи лекций. У меня отлегло от сердца. Я вспомнил, что Ш. Д. Машковский неоднократно выражал сожаление об отсутствии магнитофона, т. к. многие интересные мысли, возникающие по ходу чтения лекции, потом ускользают из памяти. Я полностью разделял это желание Ш. Д. Машковского, т. к. всякая лекция, если она не стандартно и стереотипно вызубренная, действительно творческий процесс, заслуживающий фиксации в записи. Я спросил у А. М. Чарного, в чем же он усматривает подлый, провокаторский характер этого выступления, и сказал, что соображения о необходимости магнитофона я неоднократно слышал от Ш. Д., на что Чарный ответил: "Как! Вы разве не понимаете, что он хочет, чтобы лекция была записана на магнитофон!" Я понял опасения А. М. Чарного. Патологическая физиология - одна из основных теоретических дисциплин в медицинском курсе, а в теории медицины в ту пору был полнейший разброд, особенно в связи с происходившими дискуссиями, и любое высказывание могло оказаться крамольным или быть признанным таковым чиновными блюстителями методологической чистоты в теориях медицины. Недостатка в таких чиновниках, даже с учеными степенями и званиями, желающих погреть карьеристские руки на методологической бдительности, не было. Я видел в этом эпизоде только комическую сторону, хотя смешного в нем, по существу, мало, но Ш. Д. Машковский был крайне смущен, когда узнал о неожиданной интерпретации его невинного для нормального общества выступления.
Я не могу охватить весь политический горизонт периода, предшествовавшего "делу врачей" и подготавливавшего его. Я могу лишь осветить его с точки зрения личных восприятий, как мощного психологического напора, идущего из разных областей общественной жизни и закончившегося этим "делом". Арестована академик Л. С. Штерн. Разгромлен и арестован еврейский антифашистский комитет почти в полном его составе. Трагическая судьба его казнь всех 12 августа 1952 года - стала известна позднее. Это был расстрел еврейской культуры в СССР, уничтожение лучших ее носителей. До этого трагическая гибель (преднамеренное и организованное убийство) замечательного артиста С. М. Михоэлса (Вовси). Наконец, процесс Сланского в Чехословакии. Здесь впервые прозвучали откровенные антиеврейские нотки участие "сионистов" в чудовищных преступлениях, их сотрудничество с гестапо, роль в гибели Фучика. В этом же процессе участвовали и врачи, обвинявшиеся в злонамеренном, ведущем к гибели лечении своих пациентов из круга видных политических деятелей Чехословакии. Помню свою оценку этого известия и впечатление, произведенное им на меня. Не надо было быть пророком, чтобы предвидеть, что этот процесс и его идеологическая основа прелюдия к развитию аналогичных явлений и у нас, что в этом вопросе мы не отстанем от Чехословакии. Да и ясно было, что инициатива здесь исходила не от Чехословакии - аналогичного опыта еще у них не было. Для меня было также ясно, что антиеврейские нотки в этом процессе и участие в нем врачей действительно только прелюдия к постановке его и у нас в более мощной форме, в соответствии с величиной державы. Все лето и осень 1952 года были под угнетающим впечатлением этого дела.
Были и более мелкие симптомы в советском медицинском и непосредственно окружающем меня мире. Симптомы начались еще до дела Сланского, некоторые дошли до меня значительно позднее, и я о них не подозревал; это были, выражаясь медицинскими терминами, скрытые симптомы продромального периода, который, как впоследствии выяснилось, был довольно длительным. Первый откровенный симптом был зимой 1950/1951 года в виде телефонного звонка в мою квартиру на Б. Афанасьевском переулке. В ответ на мое "алло" я услышал глуховатый голос, без всякого обращения сказавший: "Слушайте и не повторяйте, никому ничего не говорите. Говорят из МГБ. Завтра в 3 ч. дня будьте на Волхонке у дома № (кажется, 7). Вас встретят". Тон был абсолютно императивный и не допускавший возражений или отговорок. Надо ли говорить, как я был взволнован этим приглашением, о смысле и цели которого я не строил никаких догадок. Я только понимал, что шутить с этой организацией нельзя и что придется идти. В назначенное время я был у этого дома; ко мне подошел высокий мужчина (я не помню - в шинели сотрудника МГБ или в штатском пальто) и пригласил войти в квартиру на первом этаже, двери которой открывались прямо на улицу. Это была, судя по обстановке, обычная жилая квартира из нескольких комнат.
В одной из них сидела какая-то женщина с внешностью домработницы, которая что-то шила или вышивала и, когда мы проходили мимо нее, не обратила на нас никакого внимания. Что это была за квартира, - обычная ли жилая квартира, принудительно заарендованная у хозяев для "деловых свиданий", или квартира специального назначения в системе МГБ для той же цели, - для меня осталось загадкой, над которой я не стал ломать голову, хотя сама обстановка удивила меня своей обывательской будничностью и мещанским уютом. Я со спутником прошел в крайнюю из комнат, и произошла "задушевная" беседа. Началась она с вежливого осведомления о моем здоровье и самочувствии и еще с каких-то осведомительных общих вопросов, на которые я давал такие же общие ответы. В большом, но тщательно скрываемом напряжении я все ж ждал даже с некоторой долей любопытства раскрытия тайны моего приглашения: не для осведомления же о моем здоровье меня пригласили. Эта тайна скоро раскрылась. Капитан начал с информации о сложной и тревожной общей политической ситуации, в которой находится страна, окруженная со всех сторон врагами, что враги находятся и внутри страны, тщательно маскируясь, и что необходима неусыпная бдительность для обезвреживания их коварных замыслов. Для этой благородной цели МГБ нуждается в моей помощи. Короче говоря, я сразу понял, что идет вербовка меня в осведомители.