И я плетусь по узеньким проулкам пригородов, потом выхожу на просторные улицы, а затем и на широкие бульвары с магазинами и толпами прохожих, с несмолкающим гулом легковых автомобилей. «Иди спокойно, — внушаю себе. — Не оглядывайся и не вздумай бежать от полиции. Полиция! Плевать тебе на полицию! Теперь тебя ни один черт не узнает». И я шагаю дальше.
Небо нахмурилось. Ветерок очень слабый и теплый, но в любой момент может полить дождь. Я пользуюсь тем, что его пока нет, и в каком-то спокойном забытьи достигаю Вестерброгаде. Улица мне знакома — в этом городе уже многие улицы мне знакомы. Иду медленно, стараясь быть поближе к домам, чтобы не мешать пешеходам. Вдруг мой взгляд задерживается на небольшой витрине. В глубине помещения сидят двое мужчин, а возле самой витрины какая-то девушка, облокотившись на небольшой письменный стол, просматривает бумаги. Судя по ее виду, она определенно болгарка, хотя за женщин никогда нельзя ручаться. Те двое тоже, наверно, болгары. «Ну и что из того, что болгары?»
То обстоятельство, что здесь, в этом городе, находятся на постоянной работе много болгар, для меня никогда не было тайной, и я не раз об этом вспоминал, но только так, между прочим, потому что чем бы эти болгары могли помочь мне, человеку, преследуемому за убийство. Спрячут меня? С какой стати? По какому праву? А самое главное: каким образом? Не случайно мне строго-настрого наказано: «Никаких контактов ни при каких обстоятельствах…»
Я уже порядочно отошел от витрины. Навстречу мне идет человек. На какую-то долю секунды я замер, но тут же сообразил, что это всего лишь распространитель рекламных буклетов. Стараясь как можно скорее раздать эти маленькие тетрадки, он сует их в руки кому попало, даже таким оборванцам, как я. Получив проспект, я на ходу разворачиваю его и невольно останавливаюсь от неожиданности: перед моими глазами знакомый снимок очень знакомой местности, и эта местность не что иное, как Золотые пески с охровыми пляжами и морской синевой, а над снимком выведено крупными латинскими буквами: «БОЛГАРИЯ».
Да, да, именно так и написано: «Бол-га-ри-я». Слово такое знакомое и такое близкое, что я читаю его еще и еще раз, чтобы поверить в реальность этих звуков, улавливаемых так смутно, будто их произносит кто-то другой и где-то очень далеко: «Бол-га-ри-я…»
Я до такой степени поглощен этим чтением, что не заметил грозящей мне опасности. Она появилась в образе стройного полицейского. Он стоит на ближайшем углу и уже засек меня, недовольный тем, что я затрудняю движение. Слоняясь по городу в последние недели, я часто сталкивался с полицейскими, но они с пренебрежением проходили мимо. Такие бродяги привлекают их внимание лишь в том случае, если их уличают в попрошайничестве. Хочу идти дальше, но в этот момент полицейский сам тяжелой поступью идет мне навстречу. Может, следовало бы шагать прямо на него, попытаться с равнодушным видом разминуться с ним — обычно такие действия обезоруживают противника, притупляют его чрезмерную подозрительность. Но то ли от неожиданности, то ли оттого, что у меня не сработал рефлекс, я совершаю, возможно, самую большую глупость: круто поворачиваюсь и быстрым шагом иду в обратном направлении. Оглянувшись, я вижу, что полицейский тоже прибавил шагу. Даю полный вперед, чтобы пересечь бульвар и скрыться в соседней улице. Полицейский уже кричит мне вслед, затем раздается оглушительный свист. Я бегу что есть силы, но, прежде чем я достиг перекрестка, из-за угла выскакивает другой полицейский. Остается единственный путь, самый опасный — запруженная машинами проезжая часть Вестерброгаде. Ныряю в поток мчащегося транспорта, а позади слышатся свистки. Поток машин внезапно останавливается и замирает в непривычной неподвижности. На обоих тротуарах стоят люди; они размахивают руками и с любопытством глазеют. Но самое неприятное то, что прямо против меня, среди стоящих машин, появляется целая группа полицейских.
Я уже достиг той части бульвара, где начинается огромный мост, перекинутый через район вокзала. И в тот самый миг, когда полицейские появились впереди меня, раздается свисток трогающегося поезда. Но тронулся поезд, нет ли, мост для меня сейчас единственное спасение, как лезвие бритвы в недавнем кошмаре, и, ничуть не раздумывая, я сигаю с парапета в пустоту.
Вокруг темно, но я не знаю, то ли это темнота ночи, то ли это очередной приступ галлюцинации. Потом я убеждаюсь, что это не приступ. Мне удается установить, что я нахожусь в огромной бетонной трубе, от которой разит гудроном, и теперь я вспоминаю все: прыжок с моста, и прыжок под откос из вагона движущегося поезда, и то, как я добрался до трубы возле насыпи. При падении с моста я угодил точно в середину товарного вагона, и это меня спасло. Правда, вагон был нагружен не хлопком, а каменным углем, и последствия этого я ощущаю всем телом. В первый момент я подумал, что эта труба среди поля не самое лучшее убежище, но потом заметил, что она почти заросла бурьяном, да и сил больше не было. Я в любую минуту мог лишиться чувств.
Вскоре я и в самом деле впал в забытье, но уже в утробе этой гигантской трубы. Я помню только сильный запах гудрона и последнюю смутную мысль: «Хорошо, что ее полили гудроном… гудрон служит изоляцией… изолирует от холода бетона… хорошо, хорошо…»
Моего слуха достиг сухой выстрел автомата, и что-то просвистело у меня над головой в сгоревшей от зноя листве.
— Надо бы перебежать вон до того камня да бросить в их логово две-три лимонки, — тихо говорит Любо Ангелов.
Любо ни к кому лично не обращается, но слова его относятся ко мне, потому что сам он ранен в ногу, а Стефана так скверно стукнуло, что ему едва ли выбраться живым из этой рощицы. В действительности это никакая не рощица, а всего лишь несколько кустов акации с поблекшей листвой среди осыпей, жалкий остаток былых насаждений, которыми люди пытались закрепить разрушающиеся склоны холма. И вот мы лежим втроем под этим ненадежным укрытием, тогда как те, наверху, упражняются в стрельбе по нашим головам.
— Надо бы перебежать вон до того камня… — повторяет Любо.
«Тот камень» ничем не лучше других — за ним особенно не укроешься. И если Любо указывает именно на «тот камень», то лишь потому, что только оттуда можно забросить гранату в логово бандитов.
Скалистый горб холма поднимается все выше и выше, пустынный и страшный. Надо пробежать по его зловещему склону, над которым свистят пули, и остаться в живых. Необходимо пересечь эту мертвую зону и уцелеть. А если случится пасть… Что ж, ты не первый… Главное — успеть бросить гранату.
Снова раздаются выстрелы, одиночные и редкие — видимо, те, наверху, берегут патроны. Я пытаюсь встать, однако ноги словно налиты свинцом, и я по опыту знаю, что это свинец страха. «Давай, Эмиль, теперь твоя очередь, старина!» — говорю я, как всегда, в такие минуты, чтобы внушить себе, что это всего лишь небольшое, но неизбежное испытание. Отчаянным напряжением воли мне все же удается встать. Но напряжение понадобилось только для того, чтобы сделать первый шаг. Еще мгновенье — и ноги уже сами бегут по сыпучему склону каменистого холма.
Я бегу, низко пригнувшись, и, словно во сне, слышу сухой тонкий свист пуль и чувствую, как что-то обожгло мне плечо, однако я продолжаю бежать вперед, а время как будто остановилось, скованное в бесконечном мгновенье боли, зноя и ослепительного света. И вот я посылаю одну за другой три лимонки, и от взрывов плотина времени, похоже, дала трещину, потому что оно снова размеренно каплет секунда за секундой, и отчетливый стук совпадает с биением пульса в моих висках.
Я карабкаюсь наверх, чтобы убедиться, что те действительно обезврежены, но во впадине, из которой они сеяли смерть, пусто и безмолвно.
— Тут никого нет!.. — кричу я, спускаясь обратно.
Однако в рощице, среди убогих акаций, тоже безмолвно и пусто.
— Любо, где вы? — снова кричу я.
Подумав, что после взрывов Любо со Стефаном успели отойти на безопасное расстояние, я еще и еще раз кричу изо всех сил. И вдруг до моего сознания доходит, что зря я стараюсь, потому что никакого Любо тут нет, потому что тут вообще нет ни живой души и я совсем один среди этой пустыни.
— Они нас околпачили, — говорю. — Я поднялся наверх, но там никого не оказалось.
Об этом я рассказываю Любо, которого в конце концов нашел — он сидел на камне возле умирающего Стефана.
— Это мы со Стефаном их убрали, — поясняет Любо. — Мы зашли с другой стороны и разделались с ними, подумав, что, может, у тебя не хватит духу.
— Глупости, — отвечаю я, стараясь скрыть обиду. — Ты прекрасно знаешь, что я сверну хребет любому страху. Не так уж она страшна, эта смерть.
— Ты в этом мало смыслишь, — со слабой улыбкой возражает Любо. — Ты еще не умирал и не знаешь, что это такое…
— Глупости, — повторяю я. — Я не раз умирал, и у меня есть точное представление, что это такое.
— Ты, Эмиль, всегда маленько того, — опять усмехается Любо, постукивая себя по лбу. — При всякой опасности тебе кажется, что ты умираешь, а вот я уже мертв и могу тебе твердо сказать, что, хорошо это или плохо, смерть бывает только одна. Дождешься ее, вот тогда и потолкуем.
Сон кончился, но я, наверно, еще не окончательно проснулся, потому что меня не покидает мысль: «Зря я не спросил, долго ли мне придется ждать. Все же лучше заранее знать, когда наступит твой срок».
В ближнее отверстие трубы просачивается свет — значит, уже день. Смотрю на часы, но они опять остановились. Мозг мой работает как-то замедленно. Поэтому прошло немало времени, пока я решил взглянуть на то, что уже целую вечность зажато в моей правой руке.
Свет просачивается главным образом через одно отверстие, послужившее для меня входом. Влезая в трубу, я примял перед ним бурьян. Приподнявшись с трудом на локте, разжимаю пальцы — это скомканный буклет, полученный на улице города. Я бережно разглаживаю его, разглаживаю так долго, что уже почти не помню, что делаю, но тут я вижу слово, написанное сверху крупными буквами: «БОЛГАРИЯ».
Прочитываю это слово снова и снова, потом читаю по слогам вслух — здесь меня все равно никто не услышит: «БОЛ-ГА-РИ-Я».
Какое-то время я неторопливо и мучительно препарирую это слово, стараюсь постичь его смысл. И тут меня вдруг осенило: «Ведь сегодня вторник. Наверняка вторник. Не мог же я пропустить вторник…»
Эта молнией сверкнувшая мысль служит пищей для новых невеселых рассуждений. «Ну и что из того, что вторник?.. А чем он лучше среды и всех остальных дней».
Проходит еще немало долгих минут, пока мне удается прийти к новому заключению: «Верно, вторник… Только вылезти отсюда — значит быть пойманным…»
Ну и что?
Мне нечего больше терять. И это сознание высвобождает меня из вязкой тины нудных рассуждений. Мне больше нечего терять, для меня нет иного пути, кроме избранного, куда бы он меня ни привел.
Мною вдруг овладевает то же чувство, какое я испытывал, карабкаясь по склону того холма, над которым свистели пули. Я вылезаю из трубы, удивляясь своей способности двигаться, поднимаюсь на ноги и озираюсь вокруг.
Вот я уже плещу себе в лицо холодной водой из лужи, чтобы сбросить с себя оболочку грязи и оцепенения.
Точно в семь, подталкиваемый медленным течением толпы, прохожу мимо входа в «Тиволи». Нет нужды подходить ближе, и отсюда прекрасно видно, что человек в клетчатой кепке и на этот раз отсутствует.
На месте «почтового ящика» стоит совсем другой человек. Но этот мне знаком гораздо больше, нежели тот, что в кепке и с самолетной сумкой. Это Борислав, я сразу узнаю его, хотя он в форме моряка торгового флота. Это Борислав — я чуть было не вскрикнул в бурной радости при виде своего друга в этом чужом городе, после стольких дней одиночества. Но возглас застревает в горле — мне нельзя к нему обращаться, я не имею права этого делать. Достаточно того, что Борислав сам меня заметил, и, если только его прислали ради меня, он уже знает, как ему быть дальше.
Я медленно прохожу мимо него, с болью ощущая, что все во мне бунтует, все вопит: «Вернись обратно! Ты что, с ума сошел, вернись!» Взяв себя в руки, я сворачиваю в маленькую улочку, прилегающую к парку. В сущности, это тупик, из него нет выхода, я знаю об этом и все же иду туда, потому что мне некуда больше идти, потому что Борислав…
— Эмиль! — слышится позади знакомый голос.
Я останавливаюсь и, прежде чем повернуться к нему, стараюсь придать своему лицу спокойное, твердое выражение. Как и подобает человеку, на которого возложена ответственная задача.
— Повстречались они и не узнали друг друга, да? — произносит Борислав, сграбастав меня за плечи. — Но я-то тебя узнал, хотя и не сразу… Здорово же ты замаскировался, браток. Так замаскировался, будто с того света вернулся…
Два часа спустя я ступаю на борт немецкого торгового судна, отбывающего в Росток. Пограничный контроль прохожу без затруднений — я в списке экипажа, и мой паспорт, равно как матросская форма, не вызывает сомнения.
В сумраке ночи, за громадами складских помещений, раскинулся большой город, усыпанный мириадами электрических звезд, а там, дальше, застыли на долгие часы глухие пригороды, а за ними тянутся те самые пустыри с множеством ям, где над спящими водами канала заснул в своей немоте мрачный барак.
Я стою на палубе и вижу не только это: я вижу ослепительно белый фасад «Англетера», строгие очертания ратуши, сверкающие, как хрусталь, двери «Амбасадора», в которые входят слегка сутулящийся мужчина и молодая дама в очках, похожая на старую деву. А там, за многолюдьем Фредериксброгаде, близ базарной площади, движется мимо равнодушных каменных фасадов какой-то призрак, прижимающий к груди убогий, грязный кулек.
Хорошо, что у меня нет привычки копить воспоминания. Если бы я хранил их, у меня бы голова не выдержала. С капитанского мостика четко звучит команда. В утробе корабля пробуждаются моторы, под ногами уже ощущается равномерное дрожание палубы. Матросы убирают трап. Пароход медленно и осторожно отрывается от стенки причала.
— Ну, пошли ужинать! — слышу голос Борислава.
И мы уже сидим в уютной офицерской столовой.
Моему другу, похоже, не столько хочется есть, сколько расспрашивать. Я отвечаю ему очень кратко — при виде такого количества еды мне не до разговоров.
— Я нисколько не сомневался, что ты выдержишь, — говорит Борислав, с радостной улыбкой наблюдая, как я уминаю салат и ветчину. Можно подумать, что это он все приготовил. — Такое, конечно, не каждому по плечу, но за тебя я нисколько не боялся.
— Скверно то, что я сам боялся…
— Ты не очень усердствуй, — замечает мой друг, видя, что я принимаюсь за копченую рыбу. — Как бы после долгого голодания тебе не сделалось плохо.
— От такой еды плохо не сделается, это тебе не кислые яблоки.
Борислав не понимает по-настоящему значения моих слов, полагая, что это какая-то поговорка, и продолжает:
— Значит, все же боялся?
— Боялся, как бы вы не поймались на шифрограмму…
— Поначалу чуть было не поймались, но потом нам стало ясно, что нас ловят на крючок. В центре знают, что ты не способен на предательство.
— Боялся, что поймаетесь, — повторяю я, с сожалением отодвигая от себя копченую рыбу. — Особенно когда потерял связь…
— Связь была потеряна отчасти по твоей вине.
— Почему по моей?
— Потому что связного взяли уже на следующее утро, когда он регистрировал твой билет.
— А пленки?
— Пленки, к счастью, были уже переправлены. А связного взяли. Но ничего… Он объяснил, что билет ему дал какой-то турист, попросил его об этой услуге за небольшое вознаграждение. Полиция, конечно, не поверила, но объяснение было вполне правдоподобным, поскольку человек работает в справочном бюро при вокзале и постоянно имеет дело с туристами. Так что в конце концов его отпустили.
— Но в следующий вторник опять никто не пришел.
— Как же могло быть иначе? Не могли же мы послать другого человека, пока не удостоверились, что тот не сообщил полиции пароль, место встреч и все прочее. Не могли же мы сами толкнуть тебя в западню. А когда все было установлено, вторник уже прошел.
— А я, грешным делом, подумал, что вы клюнули…
Борислав достает пачку «Кента», закуривает и бросает сигареты на стол.
— Ты, я вижу, опять стал курить? — поинтересовался я.
— Что делать…
— Не курить, — говорю в ответ и снова закуриваю.
Первая сигарета оказывает на меня такое же действие, как в том сне, который я видел с открытыми глазами. Правда, тогда в роскошном холле на Зендербульваре я курил стоя, а сейчас сижу, и не в каком-то холле, а в добропорядочной столовой немецкого парохода.
— Послушай, ты действительно разделался с тем негодяем?.. — спрашивает Борислав.
— Они сами с ним разделались.
И я снова принимаюсь за свое:
— Когда увидел давеча, как ты смотришь и делаешь вид, что не узнаешь меня, невольно подумал, что вы от меня отреклись.
— Глупости, — взволнованно отвечает мой друг. — Разве родина может отречься от своего верного сына?
Как видно, я и в самом деле поглупел в одиночестве. Я делаю затяжку и в дремотном блаженстве вслушиваюсь в ровный гул двигателей.
И вдруг ловлю себя на том, что снова начинаю беседовать про себя.
«Слышишь, Уильям, — говорю. — Родина никогда не отречется от своего сына. Запомни это хорошенько, приятель».
— Ты как будто дремлешь… — слышится откуда-то издалека голос Борислава.
— Тебе показалось. Просто я закончил один длинный разговор.
Небо нахмурилось. Ветерок очень слабый и теплый, но в любой момент может полить дождь. Я пользуюсь тем, что его пока нет, и в каком-то спокойном забытьи достигаю Вестерброгаде. Улица мне знакома — в этом городе уже многие улицы мне знакомы. Иду медленно, стараясь быть поближе к домам, чтобы не мешать пешеходам. Вдруг мой взгляд задерживается на небольшой витрине. В глубине помещения сидят двое мужчин, а возле самой витрины какая-то девушка, облокотившись на небольшой письменный стол, просматривает бумаги. Судя по ее виду, она определенно болгарка, хотя за женщин никогда нельзя ручаться. Те двое тоже, наверно, болгары. «Ну и что из того, что болгары?»
То обстоятельство, что здесь, в этом городе, находятся на постоянной работе много болгар, для меня никогда не было тайной, и я не раз об этом вспоминал, но только так, между прочим, потому что чем бы эти болгары могли помочь мне, человеку, преследуемому за убийство. Спрячут меня? С какой стати? По какому праву? А самое главное: каким образом? Не случайно мне строго-настрого наказано: «Никаких контактов ни при каких обстоятельствах…»
Я уже порядочно отошел от витрины. Навстречу мне идет человек. На какую-то долю секунды я замер, но тут же сообразил, что это всего лишь распространитель рекламных буклетов. Стараясь как можно скорее раздать эти маленькие тетрадки, он сует их в руки кому попало, даже таким оборванцам, как я. Получив проспект, я на ходу разворачиваю его и невольно останавливаюсь от неожиданности: перед моими глазами знакомый снимок очень знакомой местности, и эта местность не что иное, как Золотые пески с охровыми пляжами и морской синевой, а над снимком выведено крупными латинскими буквами: «БОЛГАРИЯ».
Да, да, именно так и написано: «Бол-га-ри-я». Слово такое знакомое и такое близкое, что я читаю его еще и еще раз, чтобы поверить в реальность этих звуков, улавливаемых так смутно, будто их произносит кто-то другой и где-то очень далеко: «Бол-га-ри-я…»
Я до такой степени поглощен этим чтением, что не заметил грозящей мне опасности. Она появилась в образе стройного полицейского. Он стоит на ближайшем углу и уже засек меня, недовольный тем, что я затрудняю движение. Слоняясь по городу в последние недели, я часто сталкивался с полицейскими, но они с пренебрежением проходили мимо. Такие бродяги привлекают их внимание лишь в том случае, если их уличают в попрошайничестве. Хочу идти дальше, но в этот момент полицейский сам тяжелой поступью идет мне навстречу. Может, следовало бы шагать прямо на него, попытаться с равнодушным видом разминуться с ним — обычно такие действия обезоруживают противника, притупляют его чрезмерную подозрительность. Но то ли от неожиданности, то ли оттого, что у меня не сработал рефлекс, я совершаю, возможно, самую большую глупость: круто поворачиваюсь и быстрым шагом иду в обратном направлении. Оглянувшись, я вижу, что полицейский тоже прибавил шагу. Даю полный вперед, чтобы пересечь бульвар и скрыться в соседней улице. Полицейский уже кричит мне вслед, затем раздается оглушительный свист. Я бегу что есть силы, но, прежде чем я достиг перекрестка, из-за угла выскакивает другой полицейский. Остается единственный путь, самый опасный — запруженная машинами проезжая часть Вестерброгаде. Ныряю в поток мчащегося транспорта, а позади слышатся свистки. Поток машин внезапно останавливается и замирает в непривычной неподвижности. На обоих тротуарах стоят люди; они размахивают руками и с любопытством глазеют. Но самое неприятное то, что прямо против меня, среди стоящих машин, появляется целая группа полицейских.
Я уже достиг той части бульвара, где начинается огромный мост, перекинутый через район вокзала. И в тот самый миг, когда полицейские появились впереди меня, раздается свисток трогающегося поезда. Но тронулся поезд, нет ли, мост для меня сейчас единственное спасение, как лезвие бритвы в недавнем кошмаре, и, ничуть не раздумывая, я сигаю с парапета в пустоту.
Вокруг темно, но я не знаю, то ли это темнота ночи, то ли это очередной приступ галлюцинации. Потом я убеждаюсь, что это не приступ. Мне удается установить, что я нахожусь в огромной бетонной трубе, от которой разит гудроном, и теперь я вспоминаю все: прыжок с моста, и прыжок под откос из вагона движущегося поезда, и то, как я добрался до трубы возле насыпи. При падении с моста я угодил точно в середину товарного вагона, и это меня спасло. Правда, вагон был нагружен не хлопком, а каменным углем, и последствия этого я ощущаю всем телом. В первый момент я подумал, что эта труба среди поля не самое лучшее убежище, но потом заметил, что она почти заросла бурьяном, да и сил больше не было. Я в любую минуту мог лишиться чувств.
Вскоре я и в самом деле впал в забытье, но уже в утробе этой гигантской трубы. Я помню только сильный запах гудрона и последнюю смутную мысль: «Хорошо, что ее полили гудроном… гудрон служит изоляцией… изолирует от холода бетона… хорошо, хорошо…»
Моего слуха достиг сухой выстрел автомата, и что-то просвистело у меня над головой в сгоревшей от зноя листве.
— Надо бы перебежать вон до того камня да бросить в их логово две-три лимонки, — тихо говорит Любо Ангелов.
Любо ни к кому лично не обращается, но слова его относятся ко мне, потому что сам он ранен в ногу, а Стефана так скверно стукнуло, что ему едва ли выбраться живым из этой рощицы. В действительности это никакая не рощица, а всего лишь несколько кустов акации с поблекшей листвой среди осыпей, жалкий остаток былых насаждений, которыми люди пытались закрепить разрушающиеся склоны холма. И вот мы лежим втроем под этим ненадежным укрытием, тогда как те, наверху, упражняются в стрельбе по нашим головам.
— Надо бы перебежать вон до того камня… — повторяет Любо.
«Тот камень» ничем не лучше других — за ним особенно не укроешься. И если Любо указывает именно на «тот камень», то лишь потому, что только оттуда можно забросить гранату в логово бандитов.
Скалистый горб холма поднимается все выше и выше, пустынный и страшный. Надо пробежать по его зловещему склону, над которым свистят пули, и остаться в живых. Необходимо пересечь эту мертвую зону и уцелеть. А если случится пасть… Что ж, ты не первый… Главное — успеть бросить гранату.
Снова раздаются выстрелы, одиночные и редкие — видимо, те, наверху, берегут патроны. Я пытаюсь встать, однако ноги словно налиты свинцом, и я по опыту знаю, что это свинец страха. «Давай, Эмиль, теперь твоя очередь, старина!» — говорю я, как всегда, в такие минуты, чтобы внушить себе, что это всего лишь небольшое, но неизбежное испытание. Отчаянным напряжением воли мне все же удается встать. Но напряжение понадобилось только для того, чтобы сделать первый шаг. Еще мгновенье — и ноги уже сами бегут по сыпучему склону каменистого холма.
Я бегу, низко пригнувшись, и, словно во сне, слышу сухой тонкий свист пуль и чувствую, как что-то обожгло мне плечо, однако я продолжаю бежать вперед, а время как будто остановилось, скованное в бесконечном мгновенье боли, зноя и ослепительного света. И вот я посылаю одну за другой три лимонки, и от взрывов плотина времени, похоже, дала трещину, потому что оно снова размеренно каплет секунда за секундой, и отчетливый стук совпадает с биением пульса в моих висках.
Я карабкаюсь наверх, чтобы убедиться, что те действительно обезврежены, но во впадине, из которой они сеяли смерть, пусто и безмолвно.
— Тут никого нет!.. — кричу я, спускаясь обратно.
Однако в рощице, среди убогих акаций, тоже безмолвно и пусто.
— Любо, где вы? — снова кричу я.
Подумав, что после взрывов Любо со Стефаном успели отойти на безопасное расстояние, я еще и еще раз кричу изо всех сил. И вдруг до моего сознания доходит, что зря я стараюсь, потому что никакого Любо тут нет, потому что тут вообще нет ни живой души и я совсем один среди этой пустыни.
— Они нас околпачили, — говорю. — Я поднялся наверх, но там никого не оказалось.
Об этом я рассказываю Любо, которого в конце концов нашел — он сидел на камне возле умирающего Стефана.
— Это мы со Стефаном их убрали, — поясняет Любо. — Мы зашли с другой стороны и разделались с ними, подумав, что, может, у тебя не хватит духу.
— Глупости, — отвечаю я, стараясь скрыть обиду. — Ты прекрасно знаешь, что я сверну хребет любому страху. Не так уж она страшна, эта смерть.
— Ты в этом мало смыслишь, — со слабой улыбкой возражает Любо. — Ты еще не умирал и не знаешь, что это такое…
— Глупости, — повторяю я. — Я не раз умирал, и у меня есть точное представление, что это такое.
— Ты, Эмиль, всегда маленько того, — опять усмехается Любо, постукивая себя по лбу. — При всякой опасности тебе кажется, что ты умираешь, а вот я уже мертв и могу тебе твердо сказать, что, хорошо это или плохо, смерть бывает только одна. Дождешься ее, вот тогда и потолкуем.
Сон кончился, но я, наверно, еще не окончательно проснулся, потому что меня не покидает мысль: «Зря я не спросил, долго ли мне придется ждать. Все же лучше заранее знать, когда наступит твой срок».
В ближнее отверстие трубы просачивается свет — значит, уже день. Смотрю на часы, но они опять остановились. Мозг мой работает как-то замедленно. Поэтому прошло немало времени, пока я решил взглянуть на то, что уже целую вечность зажато в моей правой руке.
Свет просачивается главным образом через одно отверстие, послужившее для меня входом. Влезая в трубу, я примял перед ним бурьян. Приподнявшись с трудом на локте, разжимаю пальцы — это скомканный буклет, полученный на улице города. Я бережно разглаживаю его, разглаживаю так долго, что уже почти не помню, что делаю, но тут я вижу слово, написанное сверху крупными буквами: «БОЛГАРИЯ».
Прочитываю это слово снова и снова, потом читаю по слогам вслух — здесь меня все равно никто не услышит: «БОЛ-ГА-РИ-Я».
Какое-то время я неторопливо и мучительно препарирую это слово, стараюсь постичь его смысл. И тут меня вдруг осенило: «Ведь сегодня вторник. Наверняка вторник. Не мог же я пропустить вторник…»
Эта молнией сверкнувшая мысль служит пищей для новых невеселых рассуждений. «Ну и что из того, что вторник?.. А чем он лучше среды и всех остальных дней».
Проходит еще немало долгих минут, пока мне удается прийти к новому заключению: «Верно, вторник… Только вылезти отсюда — значит быть пойманным…»
Ну и что?
Мне нечего больше терять. И это сознание высвобождает меня из вязкой тины нудных рассуждений. Мне больше нечего терять, для меня нет иного пути, кроме избранного, куда бы он меня ни привел.
Мною вдруг овладевает то же чувство, какое я испытывал, карабкаясь по склону того холма, над которым свистели пули. Я вылезаю из трубы, удивляясь своей способности двигаться, поднимаюсь на ноги и озираюсь вокруг.
Вот я уже плещу себе в лицо холодной водой из лужи, чтобы сбросить с себя оболочку грязи и оцепенения.
Точно в семь, подталкиваемый медленным течением толпы, прохожу мимо входа в «Тиволи». Нет нужды подходить ближе, и отсюда прекрасно видно, что человек в клетчатой кепке и на этот раз отсутствует.
На месте «почтового ящика» стоит совсем другой человек. Но этот мне знаком гораздо больше, нежели тот, что в кепке и с самолетной сумкой. Это Борислав, я сразу узнаю его, хотя он в форме моряка торгового флота. Это Борислав — я чуть было не вскрикнул в бурной радости при виде своего друга в этом чужом городе, после стольких дней одиночества. Но возглас застревает в горле — мне нельзя к нему обращаться, я не имею права этого делать. Достаточно того, что Борислав сам меня заметил, и, если только его прислали ради меня, он уже знает, как ему быть дальше.
Я медленно прохожу мимо него, с болью ощущая, что все во мне бунтует, все вопит: «Вернись обратно! Ты что, с ума сошел, вернись!» Взяв себя в руки, я сворачиваю в маленькую улочку, прилегающую к парку. В сущности, это тупик, из него нет выхода, я знаю об этом и все же иду туда, потому что мне некуда больше идти, потому что Борислав…
— Эмиль! — слышится позади знакомый голос.
Я останавливаюсь и, прежде чем повернуться к нему, стараюсь придать своему лицу спокойное, твердое выражение. Как и подобает человеку, на которого возложена ответственная задача.
— Повстречались они и не узнали друг друга, да? — произносит Борислав, сграбастав меня за плечи. — Но я-то тебя узнал, хотя и не сразу… Здорово же ты замаскировался, браток. Так замаскировался, будто с того света вернулся…
Два часа спустя я ступаю на борт немецкого торгового судна, отбывающего в Росток. Пограничный контроль прохожу без затруднений — я в списке экипажа, и мой паспорт, равно как матросская форма, не вызывает сомнения.
В сумраке ночи, за громадами складских помещений, раскинулся большой город, усыпанный мириадами электрических звезд, а там, дальше, застыли на долгие часы глухие пригороды, а за ними тянутся те самые пустыри с множеством ям, где над спящими водами канала заснул в своей немоте мрачный барак.
Я стою на палубе и вижу не только это: я вижу ослепительно белый фасад «Англетера», строгие очертания ратуши, сверкающие, как хрусталь, двери «Амбасадора», в которые входят слегка сутулящийся мужчина и молодая дама в очках, похожая на старую деву. А там, за многолюдьем Фредериксброгаде, близ базарной площади, движется мимо равнодушных каменных фасадов какой-то призрак, прижимающий к груди убогий, грязный кулек.
Хорошо, что у меня нет привычки копить воспоминания. Если бы я хранил их, у меня бы голова не выдержала. С капитанского мостика четко звучит команда. В утробе корабля пробуждаются моторы, под ногами уже ощущается равномерное дрожание палубы. Матросы убирают трап. Пароход медленно и осторожно отрывается от стенки причала.
— Ну, пошли ужинать! — слышу голос Борислава.
И мы уже сидим в уютной офицерской столовой.
Моему другу, похоже, не столько хочется есть, сколько расспрашивать. Я отвечаю ему очень кратко — при виде такого количества еды мне не до разговоров.
— Я нисколько не сомневался, что ты выдержишь, — говорит Борислав, с радостной улыбкой наблюдая, как я уминаю салат и ветчину. Можно подумать, что это он все приготовил. — Такое, конечно, не каждому по плечу, но за тебя я нисколько не боялся.
— Скверно то, что я сам боялся…
— Ты не очень усердствуй, — замечает мой друг, видя, что я принимаюсь за копченую рыбу. — Как бы после долгого голодания тебе не сделалось плохо.
— От такой еды плохо не сделается, это тебе не кислые яблоки.
Борислав не понимает по-настоящему значения моих слов, полагая, что это какая-то поговорка, и продолжает:
— Значит, все же боялся?
— Боялся, как бы вы не поймались на шифрограмму…
— Поначалу чуть было не поймались, но потом нам стало ясно, что нас ловят на крючок. В центре знают, что ты не способен на предательство.
— Боялся, что поймаетесь, — повторяю я, с сожалением отодвигая от себя копченую рыбу. — Особенно когда потерял связь…
— Связь была потеряна отчасти по твоей вине.
— Почему по моей?
— Потому что связного взяли уже на следующее утро, когда он регистрировал твой билет.
— А пленки?
— Пленки, к счастью, были уже переправлены. А связного взяли. Но ничего… Он объяснил, что билет ему дал какой-то турист, попросил его об этой услуге за небольшое вознаграждение. Полиция, конечно, не поверила, но объяснение было вполне правдоподобным, поскольку человек работает в справочном бюро при вокзале и постоянно имеет дело с туристами. Так что в конце концов его отпустили.
— Но в следующий вторник опять никто не пришел.
— Как же могло быть иначе? Не могли же мы послать другого человека, пока не удостоверились, что тот не сообщил полиции пароль, место встреч и все прочее. Не могли же мы сами толкнуть тебя в западню. А когда все было установлено, вторник уже прошел.
— А я, грешным делом, подумал, что вы клюнули…
Борислав достает пачку «Кента», закуривает и бросает сигареты на стол.
— Ты, я вижу, опять стал курить? — поинтересовался я.
— Что делать…
— Не курить, — говорю в ответ и снова закуриваю.
Первая сигарета оказывает на меня такое же действие, как в том сне, который я видел с открытыми глазами. Правда, тогда в роскошном холле на Зендербульваре я курил стоя, а сейчас сижу, и не в каком-то холле, а в добропорядочной столовой немецкого парохода.
— Послушай, ты действительно разделался с тем негодяем?.. — спрашивает Борислав.
— Они сами с ним разделались.
И я снова принимаюсь за свое:
— Когда увидел давеча, как ты смотришь и делаешь вид, что не узнаешь меня, невольно подумал, что вы от меня отреклись.
— Глупости, — взволнованно отвечает мой друг. — Разве родина может отречься от своего верного сына?
Как видно, я и в самом деле поглупел в одиночестве. Я делаю затяжку и в дремотном блаженстве вслушиваюсь в ровный гул двигателей.
И вдруг ловлю себя на том, что снова начинаю беседовать про себя.
«Слышишь, Уильям, — говорю. — Родина никогда не отречется от своего сына. Запомни это хорошенько, приятель».
— Ты как будто дремлешь… — слышится откуда-то издалека голос Борислава.
— Тебе показалось. Просто я закончил один длинный разговор.