— Я уважаю героические профессии, но считаю, что не только они являются обладателями патента на героизм, — заявил Тодоров.
   — Зря вы сердитесь, — успокаивал я его. — Я нисколько не претендую на звание героя.
   — Я неточно выразился. Мне хотелось сказать, что круг людей, защищающих интересы родины, гораздо шире, чем вы думаете, и не ограничивается только той областью, где вы служите.
   — Совершенно верно, — кивнул я. — Если защита родины будет ограничиваться лишь нашими служебными обязанностями, то родине не позавидуешь.
   Эта моя уступчивость приподняла настроение хозяина, и он стал излагать свои мысли о значении торговли — внешней и внутренней — конечно, в самых общих чертах. Вообще Тодоров говорил со мной добродушным и чуть-чуть нравоучительным тоном, пытаясь втолковать мне, без особой надежды на успех, некоторые азбучные истины.
   — И все-таки внешняя торговля во многих отношениях заманчивей, — осмелился я заметить.
   Однако, учуяв грозящую опасность, Маргарита поспешила воскликнуть:
   — Какое роскошное зеркало!..
   — Особенно когда видишь в нем ваше отражение, — галантно добавил хозяин.
   Затем подали кофе и конфеты.
   Шесть часов. Черно-белый пароход исторгает надрывный, решительный рев, словно готовится пересечь океан, хотя рейс до Мальме длится не более часа. Грохот машин становится сильней, и корабль медленно отделяется от причала. Дороти стоит на палубе в очень красивом платье в белую и синюю полоску. Разве мыслимо морское путешествие без такого платья? Она вскидывает на прощание руку, и мы с Грейс отвечаем ей с берега тем же.
   К счастью, пассажирский пароход быстро исчезает за товарными судами, так что уставшие от махания руки теперь могут отдохнуть.
   — Возьмем такси? — спрашиваю у секретарши, стоящей возле меня, как истукан.
   — Зачем? Мистер Сеймур живет совсем рядом.
   Пройдя метров сто по набережной, сворачиваем на широкую тихую улицу. На углу высится отель в современном стиле. На его фасаде, облицованном гранитом, неоновая вывеска: «Кодан».
   — До чего унылый вид… — произносит Грейс.
   — Вы слишком нелестно отзываетесь о моем отеле.
   Я действительно перекочевал сюда, притом всего час назад. Верно, окрашенный масляной краской фасад отеля «Англетер» значительно эффектнее этого. Но я не могу себе позволить идти на такие разорительные траты только из-за степени белизны фасада и из-за стиля мебели.
   — Я не про отель говорю, а про это вот здание, — уточняет женщина.
   Возле самого отеля высится огромное складское помещение почти зловещего вида — бесчисленные окна, закрытые ржавыми ставнями, мрачные островерхие башни.
   — До чего унылый вид… — повторяет Грейс.
   — Никак не подозревал, что вы склонны придавать значение внешнему виду.
   Секретарша не отвечает, продолжая идти ровным, почти солдатским шагом.
   — Вот, например, ваш внешний вид и то, как вы держитесь, нисколько не согласуются с вашим именем, — откровенно говорю я, ибо, насколько я знаю английский, слово «грейс» значит «грация».
   — Человек не сам себе выбирает имя. Имя вам навязывают родители, а поведение обусловливает профессия, — сухо замечает женщина.
   — Только ваше поведение более свойственно секретаршам, которым уже за пятьдесят, стройным, как гладильная доска, и жалующимся на несварение желудка.
   Грейс молчит.
   — Я даже подозреваю, что и эти вот ваши очки вам совершенно ни к чему.
   — О, у них всего полдиоптрии, — небрежно бросает женщина, глядя перед собой.
   — А по-моему, и того меньше.
   И, прежде чем она успела возразить, добавляю:
   — Удивительно, как он не заставил вас имя свое сменить.
   Секретарша несколько огорошенно смотрит поверх очков, потом неловко бормочет:
   — Не понимаю, что вы хотите сказать.
   — Конечно, нельзя не признать, вам присущи какие-то черты женственности, — говорю я. — Но чтобы их обнаружить, надо хорошенько присмотреться.
   — Интересно, как это вы сумели присмотреться ко мне, когда были так заняты Дороти?
   — При должной организации на все найдется время.
   — У вас, видать, организация четкая. Не успели проводить свою бывшую приятельницу, а уже занялись поисками будущей.
   — Еще нет. Займусь несколько позже. И вероятно, не в подозреваемом вами направлении.
   Эта дружеская пикировка продолжается до самой квартиры Сеймура. Она находится в бельэтаже старинного особняка, скрывающегося за высокими деревьями. Грейс дергает за ручку звонка, падающую из латунной львиной пасти. Но так как изнутри никто не отвечает, женщина еще два-три раза дергает хищника за язык.
   — Странно. Говорил, что будет ждать нас тут, и… Ничего. В таком случае мы сами его подождем.
   Секретарша достает из сумочки ключ и отпирает дверь.
   — Прошу.
   Комнаты, по которым мы проходим, кажутся нежилыми. Окна плотно зашторены массивными бархатными занавесями, старинная мебель в белых чехлах, над мраморными каминами огромные мутные зеркала. Похоже, что здешних обитателей давным-давно нет в живых.
   — Ваш шеф тоже живет в довольно-таки мертвящей обстановке, — замечаю я, следуя за Грейс, которая зажигает свет и открывает двери.
   — Владелец этой квартиры, один наш знакомый, постоянно в разъездах.
   Наконец мы попадаем в помещение, с виду более жилое: занавеси на окнах раздвинуты, мебель без чехлов, на небольшом столике стоят бутылки и бокалы, на диване разбросаны газеты. Это нечто вроде кабинета или библиотеки: вдоль двух стен до самого потолка устроены стеллажи, сплошь заставленные книгами в старинных кожаных переплетах.
   — Выпьете чего-нибудь? — спрашивает Грейс.
   — Почему бы нет?
   — Тогда поухаживайте за собой.
   Торопливо убрав газеты, Грейс, однако, не садится на диван, а опускается в кресло и тут же замирает в своей обычной позе безучастной сосредоточенности, как бы готовая стенографировать. От нечего делать приближаюсь к столику и наливаю в высокий, вроде бы чистый бокал немного виски. Закурив сигарету, беру бокал и также устраиваюсь в одном из кресел. Мой взгляд, минуя строгое лицо секретарши, устремляется в окно, где на фоне серого полуденного неба темнеют высокие деревья.
   — Как видно, разлука с любимой нагоняет на вас тоску, — устанавливает Грейс.
   — Любимая? Мне не очень понятно это слово.
   — О! — наигранно изумляется женщина.
   — Встречаются, знаете, люди, которые не могут правильно взять какую-либо ноту. А вот я отношусь к числу людей, не способных испытать любовь.
   — Значит, ваша любовь — игра? Это еще более отвратительно, — отвечает секретарша ровным, бесстрастным голосом.
   — Я не играю. Со мной играют.
   — Не могу допустить, что вы до такой степени беззащитный.
   — Сказали бы «инертный»…
   Она вглядывается в меня, как бы заново осмысливая мои слова. Я встаю, подхожу к ней и протягиваю руку к ее плечу.
   — Надеюсь, вы не сделаете ничего такого, что испортило бы наши добрые отношения, — тихо произносит Грейс в напряженном ожидании.
   Моя рука, застывшая в неподвижности, продолжает свой путь и берет с полки книгу.
   — Будьте спокойны, — отвечаю я, раскрывая книгу. — Я не позволю себе ничего такого, что углубило бы нашу взаимную неприязнь.
   — О, что касается моей, то она весьма умеренна, — заверяет женщина. — И относится она не столько к вам, сколько к вашему полу. Все мужчины отвратительны, но, увы, без них не обойтись. И от этого они еще более отвратительны.
   — Лакло. «Опасные связи», — читаю вслух, затем рассматриваю эротическую гравюру.
   Секретарша встает и подходит ко мне.
   — «Опасные связи»… — повторяю. — Вам это что-нибудь говорит?
   — Говорит! — отвечает Грейс.
   И совсем неожиданно заключает меня в свои неловкие объятия…
 
 
   Королевская библиотека с ее сто и сколько-то там миллионами томов находится во дворце Кристиансборг. Сам дворец представляет собой целый лабиринт дворов, аркад и зданий, в которых размещены всевозможные учреждения. Я бы мог дать довольно точное описание этих зданий, так как располагаю подробнейшим путеводителем по Копенгагену, но постараюсь устоять перед искушением пуститься в исторические изыскания.
   Внутри этого сложного ансамбля потемневших от времени зданий и тенистых, мощенных камнем дворов сквер Королевской библиотеки — радующий душу зеленый оазис.
   Отпустив такси, вступаю в оазис и направляюсь к центральному зданию библиотеки, которое скорее напоминает старинную церковь, чем научное учреждение. Вообще весь облик этого здания заставляет сомневаться, что внутри его можно найти более поздние издания.
   Я уже почти возле самого входа в это святилище, как вдруг слышу позади визг тормозов и свой собственный псевдоним в английской транскрипции:
   — Майкл!
   Ну конечно же, это мой американец с кислой физиономией.
   — Прошу извинить меня за вчерашнее, — говорит он, вылезая из машины, и, сплюнув висевший на губе окурок, подает мне руку. — Совсем забыл про один неотложный визит, и получилось, что я опоздал.
   Он явно спешит переменить тему разговора, ибо сразу переходит к особенностям библиотеки.
   — Каталог вот здесь, в этом зале… Вы, должно быть, хорошо ориентируетесь в нем?
   — Да, — киваю в ответ. — Я уже был тут однажды.
   — Я работаю вон там, — указывает Сеймур на левое крыло. — Второй этаж, последний кабинет. Как закончите, загляните ко мне, если желаете…
   Любезно кивнув друг другу, мы расходимся.
   Каталог действительно находится «в этом зале». Но я открываю только первые попавшиеся два-три ящика с надписью «Социология», просто так, чтоб ориентироваться в обстановке. Сколько бы тут ни хранилось миллионов томов, сколько бы сведений ни содержал каждый том, я абсолютно уверен, что ни один из них не даст мне той коротенькой справки, которая в данный момент мне так необходима: адреса Тодорова.
   Поэтому, войдя через парадную дверь, минуты через три я уже ухожу отсюда через заднюю. Очутившись во дворе, вымощенном булыжником, я под высоким сводом прохожу в другой такой же двор, и вот я на улице.
   — Городская площадь, — говорю шоферу такси.
   Задача состоит в том, чтобы найти в огромном городе человека, который наверняка сделал все необходимое, чтобы его не могли обнаружить. А условие задачи — не морочить голову соответствующим адресным службам и, конечно же, не прибегать к рискованным расспросам.
   Отправными точками в подобном поиске могли бы служить такие данные, как профессия человека, его связи, выполняемые им функции в данный момент. Но со своей профессией он уже расстался, связи давно порваны, а функции его сводятся именно к тому, чтобы получше скрываться. Следовательно, остается один-единственный факт, заслуживающий внимания: деньги. Если Тодоров даже передал сто тысяч Соколову, то он располагает еще тремястами тысячами. И он достаточно опытный и осторожный, чтобы не хранить такую сумму в каком-либо импровизированном тайнике. У него многолетняя привычка иметь дело с банками, и он непременно откроет счет в банке. Но вот в чем беда: банков и их филиалов в этом городе почти столько же, сколько кафе и закусочных.
   Отпустив на Городской площади такси, вхожу в сберегательную кассу. В этой сберегательной кассе хранится моя самая большая надежда, потому что большинство людей по различным соображениям скорее обращаются сюда, чем в любой банк.
   — Я хочу внести пятьсот крон на текущий счет господина Тодора, — говорю я в соответствующее окошко.
   Чиновник направляется к картотеке, тщательно просматривает карточки в одном из ящиков и идет обратно.
   — Нет у нас такого клиента.
   — О, как же так!.. — Я изображаю удивление.
   Человек лишь пожимает плечами.
   Следующий банк в длинном списке, который я составил вчера вечером, копаясь в телефонном справочнике, находится несколько дальше, на этой же улице.
   — Тодор, говорите? — спрашивает чиновник, вороша картотеку.
   — Да, да, Тодор.
   — Нет такого.
   Эта сцена с незначительными нюансами повторяется в шести других банках, расположенных ближе к центру. Мое упрямство настаивает на продолжении поиска, но часы говорят: нет. Пора возвращаться, мне следует наведаться к Сеймуру. Хотя он давно верит в то, что я имею какое-то отношение к социологии.
 
 
   Мы разместились на террасе ресторана и пробуем только что принесенный мартини. С одной стороны у нас синева моря, с другой — зелень парка, а посередине вырисовывается легендарная «Маленькая сирена», сидящая на отшлифованном волнами камне, с задумчивым взглядом, устремленным к горизонту. После рекламной шумихи, поднятой в свое время вокруг этого изваяния, человек надеется увидеть что-то монументальное, величественное. Но бронзовая сирена мала, и по размерам да и по времени ее не отнесешь к древним. Но толпа вокруг нее довольно большая. Честно говоря, проходящий иностранец едва ли заметил бы эту статуэтку, если бы возле нее не толпилось столько народу. Десятка два туристов разного пола и возраста стараются увековечить изваяние при помощи своих фотоаппаратов, а иные, более взыскательные, пытаются вместе с ним обессмертить и себя, карабкаясь по камням и бесцеремонно обнимая бронзовые бедра девушки, доведенные до блеска подобными манипуляциями.
   — Вы только взгляните на это человечество, кормящееся мифами, — замечает Сеймур в адрес группы туристов. — Еще одна тема для социолога — такого, как вы.
   — А почему не такого, как вы?
   — Я уже исчерпал эту тему. Даже небольшой труд посвятил ей, вышедший под заглавием «Миф и информация».
   — Простите меня за мое невежество…
   — О, вы вовсе не обязаны следить за всем, что выходит из печати, да и книжка моя не такой уж шедевр, чтобы обращать на нее внимание. В ней изложены две простейшие истины, и эти истины можно было бы сформулировать на двух страничках. Но поскольку в наше время все должно быть доказано, моя монография состоит не из двух, а из двухсот страниц.
   Сеймур протягивает руку к бокалу, но, заметив, что он пуст, предлагает взять еще по одному мартини.
   Он делает знак кельнеру и снова переводит взгляд на группу туристов, толпящихся вокруг бронзовой девушки, затем поворачивается в сторону доков, где на сине-зеленой воде ярко вырисовываются красные пятна двух ремонтирующихся пароходов, недавно покрытых суриком.
   Тот факт, что американец свободно ориентируется в вопросах социологии, до сих пор не производил на меня особого впечатления. Я тоже стремлюсь казаться социологом, хотя и не являюсь им. Но то, что у него есть книга, в какой-то мере меня удивляет. Признаться, если бы Дороти не наболтала мне о нем всякой всячины и если бы ситуация была несколько иной, во мне едва ли шевельнулось бы сомнение относительно положения в обществе и научной профессии этого человека. Его скромные серые костюмы безупречного покроя, дорогие ботинки с тщательно «приглушенной» поверхностью, потому что чрезмерный их блеск был бы свидетельством дурного вкуса, дорогие, сделанные по заказу белые сорочки, темно-синие или темно-красные галстуки из толстого шелка и даже его пренебрежение к светскому этикету, не говоря уже о малозаметных тонкостях его поведения, — все это явно присуще Сеймуру, является частью его натуры, а не позаимствовано на время, чтобы создать видимость, и все это выходит за рамки нормативов, обычных для разведчика.
   И потом — глаза. Не знаю, как мне это удается, но разведчика-профессионала я скорее распознаю по взгляду.
   Этот взгляд, при всей его осторожности, отличается какой-то фиксирующей остротой, испытывающей и ощупывающей тебя недоверчивостью, настороженной пытливостью и затаенным ожиданием. Серые глаза Сеймура, если они не совсем сощурены, выражают лишь усталость и досаду. Слушая, он не донимает тебя своим взглядом, а сидит с чуть склоненной головой. Если же посматривает на тебя, когда говорит сам, то безо всякой настойчивости, просто чтобы убедиться, что ты следишь за его мыслью. Это взгляд не разведчика либо разведчика-профессионала высокого класса, умеющего искусно маскировать даже то, что нас чаще всего выдает, — глаза.
   Вероятно, почувствовав, что я думаю о нем, Сеймур ерзает на стуле и небрежным движением поправляет прядь волос, соскользнувшую на лоб, и по-прежнему, словно в задумчивости, не сводит глаз с доков. Кельнер приносит мартини и забирает пустые бокалы. Как бы очнувшись, Сеймур вставляет в правый угол рта сигарету и щелкает зажигалкой.
   — Завтра же разыщу в библиотеке вашу книгу, — догадываюсь я сказать, хотя и с некоторым опозданием.
   — Не стоит трудиться! — возражает собеседник. — Моя книга еще одно доказательство того тезиса, что информация, которую нынче величают «человеческими знаниями» — начиная со времен первобытной орды и кончая нашей технической эрой, — это не что иное, как все усложняющаяся система мифов. Наука, религия, политика, мораль — все это мифы. Человечество свыклось со своей мифологией, как личинка шелкопряда — со своим коконом.
   Сеймур вынимает изо рта сигарету, чтобы отпить глоток мартини. Я пользуюсь этой короткой паузой, чтобы сказать:
   — Если я вас правильно понял, вы пускаете в ход новые средства, чтобы защитить незащитимый тезис, который зовется агностицизмом…
   — Вовсе нет, — прерывает меня собеседник. — Агностицизм мне служит основным постулатом, но не его я касаюсь, меня занимает механика мифотворчества.
   — И в чем же ее суть, этой механики?
   — О, это сложный вопрос. Иначе зачем бы мне понадобились двести страниц, где я обосновываю свои взгляды. Одни мифы рождаются и развиваются стихийно, другие создаются и популяризируются преднамеренно. Но во всех случаях это воображаемое преодоление реально существующего ничтожества. Невежество порождает мифы знания, слабость — мифы могущества, зверство — мифы морали, уродство — мифы о прекрасном. Взгляните, к примеру, на эту даму! — Сеймур указывает на молодую женщину, сидящую со своим кавалером за третьим столиком.
   Смотрю в ту сторону, но ничего интересного не вижу. У дамы великолепная прическа, но какое-то маленькое веснушчатое лицо и худосочная фигура. В общем, это одна из тех женщин, которых обычно никто не замечает, кроме их собственных супругов.
   — Человек-насекомое, как вам известно, особенно заботится о той части своего тела, которую принято величать головой, — поясняет Сеймур. — Одну часть волокон тщательно приглаживает, другую так же тщательно выбривает, воображая, что от этого становится «красивым». Человек-насекомое женского пола в этом отношении еще более изобретателен. Поскольку лицо у этих существ лишено растительности, они с удвоенным вниманием холят волосяные насаждения в верхней части головы, сооружая из них настоящие памятники архитектуры, а когда испытывают нехватку строительного материала, пускают в ход парики и шиньоны. Раз человек-насекомое считает себя красивым, тогда ему незачем прибегать к этим утомительным косметическим процедурам. И разве не ясно, что вся эта мифология, связанная с украшательством, порождена форменным уродством?
   — Но уже сам факт, что человек стремится сделать себя и окружающий его мир красивым, говорит о том, что он является носителем красоты…
   — Красоты? Какой именно? Для вас не секрет, что когда-то жители Востока, в отличие от нас, отращивали длинные усы и наголо выбривали головы все с той же целью: чтоб быть красивыми. А что касается эволюций и революций, происходивших в веках в области женской прически, то исследования этих великих процессов составляют целые тома. Можете при случае просмотреть их в здешней библиотеке.
   — Едва ли у меня хватит мужества на такой подвиг.
   — Во всяком случае, это поучительно. Так же как бесчисленные истории религий, морали, искусства. Непрерывная смена принципов, сперва объявленных нерушимыми, потом, спустя несколько десятилетий, ниспровергаемых, чтобы заменить их столь же нерушимыми и столь же сомнительными истинами. И после этого находятся люди вроде ваших идеологов, у которых хватает смелости твердить: «Это хорошо, а это плохо», «Это морально, а это аморально». Куда ни кинь — всюду субъективизм и иллюзии, миражи и фикции, невообразимая мешанина всевозможного вздора, который можно было бы считать забавным, если бы его не навязывали множеству людей-насекомых в виде системы азбучных истин, если бы это множество людей-блох не было разделено на лагеря во имя враждебных друг другу мифов и не обрекало себя на истребление, выступая в защиту этих ложных истин.
   — Но позвольте, раз человечество для вас не что иное, как мириады блох, зачем же вы проявляете о нем такую заботу, что даже взялись изучать его мифы?
   — Затем, чтобы создать правильное представление об этом муравейнике, чтобы взглянуть на него не через призму субъективного, а определить, каково его истинное значение в этой беспредельной вселенной.
   — Ну хорошо, вы своего добились. Но какова практическая польза от вашего открытия?
   — Неужели это не понятно? — вопросом на вопрос отвечает Сеймур.
   Но так как я молчу, он выплевывает окурок и продолжает:
   — Разве вам не ясно, Майкл, что это открытие возвращает мне свободу, точнее говоря, укрепляет во мне сознание полной свободы по отношению ко всем и всяким принципам, выдуманным этой человеческой шушерой, чтобы прикрыть собственное бессилие?
   — Мне кажется, вы могли прийти к тому же результату, прочтя брошюрку какого-нибудь экзистенциалиста.
   — Ошибаетесь. Чтение никогда не заменит собственного открытия. Что касается экзистенциализма, то это иллюзия, такая же, как все прочие, комичная поза мнимого величия, хотя и это не что иное, как поза отчаяния. Однако экзистенциалист даже в этой своей безысходности видит себя Сизифом — сиречь титаном, а вовсе не блохой или клопом, если такое сравнение для вас предпочтительней.
   — Не кажется ли вам, что мы слишком углубляемся в паразитологию? — позволяю себе заметить.
   — Верно, — кивает Сеймур. — Тема нашего разговора не самая аппетитная закуска перед вкусным обедом.
   Он снова делает знак кельнеру, который, истомившись от безделья, тут же подбегает. На террасе кроме веснушчатой дамы и ее кавалера находятся еще две пары, чинно поедающие свой обед под сине-белыми зонтами.
   — Принесите меню!
   — А как же Грейс, разве мы не будем ее ждать? — спрашиваю.
   — Нет. Она придет позже.
   Меню уже в наших руках, только принес его не кельнер, а сам метрдотель; к тому же это не меню, а некое пространное изложение, покоящееся в темно-красной папке самого торжественного вида. Человек в белом смокинге раскрывает перед каждым из нас по экземпляру изложения, а чуть в сторонке оставляет ту его часть, где представлены вина.
   На Сеймура вся эта церемония не производит никакого впечатления. Он небрежно отодвигает красную папку, даже не взглянув на нее, и сухо сообщает метрдотелю:
   — Мне бифштекс с черным перцем и бутылку красного вина, сухого и достаточно холодного.
   — Мне то же самое, — добавляю я, довольный тем, что избавился от необходимости изучать этот объемистый документ.
   — Бордо урожая сорок восьмого года? — угодливо предлагает метрдотель, желая хотя бы в какой-то мере продолжить так блестяще начатый ритуал.
   — Бордо, божоле, что угодно, лишь бы это было настоящее вино и хорошо охлажденное, — нетерпеливо бубнит Сеймур.
   Тот кланяется, забирает меню и уходит.
   — Да-а, — произносит американец, будто силясь вспомнить, о чем он говорил. — Нормы дамских причесок, нормы политических доктрин, нормы морали… Предательство, верность, подлость, героизм — слова, слова, слова…
   — Которые, однако, имеют какой-то смысл, — добавляю я, поскольку собеседник замолкает.
   — Абсолютно никакого, дорогой мой! Вам бы следовало вернуться к создателям лингвистической философии, к Гейеру или даже к Айеру, или прыгнуть назад еще через два столетия. Скажем, к Дейвиду Юму, чтобы вы поняли, что все эти моральные категории — чистая бессмыслица.
   — Не лучше ли, вместо того чтобы возвращаться к лингвистам, вернуться к здравому смыслу? — предлагаю я в свою очередь. — Вы, к примеру, американец, а я — болгарин…
   — Постойте, знаю, что вы скажете, — перебивает он меня. — Только то, что вы родились болгарином или американцем, — простая биологическая случайность, ни к чему вас не обязывающая.
   — То, что я сын одной, а не другой матери, тоже биологическая случайность, и все же человек любит родную мать, а не чужую.
   — Потому что родная больше заботится о вас. Вопрос выгоды, Майкл, только и всего. Станете ли вы любить мать, если она безо всякой причины будет вас бить и наказывать?
   — Не бывает матерей, которые безо всяких причин стали бы бить и наказывать свое родное дитя, — авторитетным тоном возражаю я, хотя сам никогда не знал ни матери, ни мачехи.
   — Будете ли вы любить родину, если она вас отвергнет? — настаивает на своем американец.
   — Родина не может меня отвергнуть, если я не отрекся от нее.
   — Не лукавьте, Майкл. Предположим, по той или другой причине родина все же отвергла нас. Вы будете ее по-прежнему любить?
   — Несомненно. Всем своим существом. Таких вещей, которые можно любить всем своим существом, не так много, Уильям.