Выехав на широкую дорогу, смотрю на светящийся циферблат автомобильных часов: без десяти одиннадцать. Стрелка спидометра тут же переметнулась на сто двадцать. Я включаю дальний свет и вторгаюсь в ночь, навстречу ночному ветру, который яростно бросается в лобовую атаку и свистит у опущенного стекла.
Шоссе довольно оживленное, все одинаково торопятся, и я лишь забавляюсь, делая вид, что могу ехать быстрее их, — включаю предупреждающе то ближний, то дальний свет, а в момент обгона проношусь так близко, что они испуганно шарахаются в сторону. Не отстает от меня единственная машина — серый «ситроен», который следит за мною от самой Сент-Оноре. Потом, где-то на тридцатом километре, он внезапно исчезает. Поначалу я стараюсь установить, кто его заменил. Но в конце концов убеждаюсь, что никто. Все же Франсуаз выполнила свое полуобещание: на данном этапе слежка прекращена.
Да, Франсуаз невольно попала в точку, когда назвала меня господин Никто. Я и в самом деле что-то в этом роде, если опустить титул «господин», потому что подкидыш, выросший без отца и матери, господином стать не может. Все самые ранние мои воспоминания связаны с сиротским домом, с его узким темным коридором, с голой казарменной спальней, в три ряда заставленной солдатскими кроватями, покрытыми серыми одеялами и грубыми, как мешковина, пожелтевшими простынями. Сырой, вымощенный каменными плитами двор, запах кислой капусты, идущий из кухни в глубине двора, запах грязных тряпок, которыми мы каждый вечер мыли полы, монотонное бормотание молитвы перед тем, как есть жидкую сиротскую похлебку с кусочком черного непропеченного хлеба, — все это сиротский дом. И резкий, как скрип двери, голос воспитательницы, когда она била меня по щекам своими костлявыми руками, приговаривая: «Иди жалуйся отцу с матерью!»
Другие дети хоть знали имена своих родителей, которые умерли или бросили их. Я же и этого не знал. Знал только, что был принесен каким-то человеком, который нашел меня у себя под дверью. Звали меня Найден и фамилию мне дали Найденов, потому что должен же человек носить какое-то имя и фамилию.
Помню, как однажды за Петко пришел отец, чтобы забрать его домой. Мать Петко умерла, а отца за что-то посадили в тюрьму, но теперь он вышел из тюрьмы и явился за сыном. И пока Петко лихорадочно переодевался в принесенную ему одежду, мы, сгрудившись у окон, разглядывали его отца, стоящего во дворе. Наголо остриженная голова, помятые штаны, но это был отец, настоящий отец, и мы, облепив окна, смотрели на него во все глаза.
Помню об этом, потому что всякий раз после того, как воспитательница жестоко избивала меня или щипала твердыми, словно клещи, пальцами, я забирался под свое колючее одеяло и, укрывшись с головой, чтоб заглушить всхлипывания, представлял себе, как на другой день в сиротский дом является человек, рослый, вроде отца Петко, и строго говорит: «Приведите сейчас же Найдена Найденова. Я его отец. Пришел забрать его!»
Два блестящих снопа от моих фар бьются о туловище огромного грузовика, убранного красными и зелеными сигнальными огнями, как новогодняя елка. Навстречу одна за другой выскакивают легковые машины, и я вынужден медленно следовать за этим грузовым чудовищем, загородившим всю дорогу. Теперь я все чаще буду нагонять такие грузовики, потому что грузы по шоссе перевозят главным образом ночью.
Наконец вереница летящих навстречу мне машин обрывается, мигая фарами, я обгоняю грузовик и снова до предела жму на газ. В половине двенадцатого пересекаю уже погрузившийся в сон Фонтенбло. Шестьдесят километров за сорок минут — не так уж плохо. Если я сумею и дальше двигаться в таком темпе, то может случиться, что я нагоню «пежо» Кралева еще до Лиона.
Шоссе передо мной рассекает огромный вековой лес Фонтенбло. При каждом повороте фары широкой светлой дугой обхватывают раскидистые кроны старых дубов и снова спускаются на дорогу, чтоб пробивать во мраке пространство. Под колесами равномерно летит лента шоссе, деревья одно за другим отскакивают назад: словно некая невидимая рука нетерпеливо пересчитывает их, и только свист ветра за спущенным стеклом напоминает о том, что скорость «ситроена» далеко превосходит дозволенную.
Отец мой так и не пришел. Он скорее всего и не подозревал о моем существовании, а может, его самого давно не было в живых. И все же однажды пришли и забрали меня из сиротского дома. Это случилось после окончания прогимназии, когда приют освобождается от своих питомцев, распределяя их между желающими. Желающей взять меня оказалась женщина. Довольно перезрелая, но еще красивая женщина в очень чистом белом платье и с ярко накрашенными губами. Осмотрев несколько питомцев, она задержала свои глубокие зеленоватые глаза на мне. Потом потрепала меня по щеке и спросила: «Как тебя зовут, мой мальчик? Найден? Найден, ты хочешь пойти жить к нам?» — «Хочу», — сказал я еле слышно и проникся такой душевной теплотой к женщине с зелеными глазами, что мне стало как-то даже не по себе.
Госпожа Елена жила в огромной квартире из четырех комнат, какой я и представить себе не мог, — вся в коврах, плюшевая мебель, картины с рыцарями и женщинами в прозрачных одеждах. Муж часто и подолгу разъезжал по торговым делам либо возвращался домой только к утру. Госпожа Елена сзывала в отсутствие мужа целую кучу своих приятельниц, которые много болтали, много пили и оставляли после себя страшный беспорядок в гостиной и столовой. Убирала в доме приходящая женщина, но она бывала только по утрам, поэтому мне доводилось мыть посуду, бегать за всевозможными покупками, помогать хозяйке прислуживать гостьям и убирать после их ухода со стола.
Позже, припоминая все это, я догадался, что госпожа Елена надеялась и на иные услуги с моей стороны. Уже на другой день после моего прибытия она распростерла вечером на диване свои жиреющие телеса и заставила меня растирать ее, но я, по-видимому, оказался очень скованным или робким, потому что она то и дело восклицала: «Ой, какой же ты неловкий!», «Вот нескладный!», «Ну, чего ты ждешь!» — и в конце концов прогнала меня на кухню.
Сначала госпожа Елена была внимательна и даже ласкова со мной, что вызывало во мне прилив душевной теплоты, хотя я никак не мог привыкнуть к постоянно сопровождающему ее удушающе сильному запаху духов и женского пота. Но в дальнейшем госпожа Елена начала на меня кричать, поругивать, пока однажды не случилось непоправимое.
В тот вечер в столовой собралось с полдюжины ее приятельниц. Приготовленный к случаю вермут был быстро выпит, и госпожа послала меня купить еще литр и заодно принести две бутылки содовой воды. Вручив мне столевовую бумажку, она приказала поторопиться. Хотя ближайшая корчма кишела народом, я быстро купил что следовало и вернулся обратно.
«А сдача?» — спросила госпожа Елена.
Я так и обмер — стараясь захватить двумя руками три большие бутылки, я забыл сдачу на прилавке. Я сейчас же бросился обратно, но корчмарь нагло заявил, что никаких денег он не видел. Вернувшись ни с чем, я готов был провалиться от стыда сквозь землю.
«Корчмарь врет, будто я не оставлял денег».
«Не корчмарь, а ты врешь!» — закричала госпожа Елена и со всего размаха ударила меня по лицу тыльной стороной ладони. Я привык к побоям, но, на мою беду, удар пришелся по глазу, и во мне инстинктивно вспыхнула такая ярость, что, когда госпожа замахнулась вторично, я укусил ее за руку. Тут истеричная женщина набросилась на меня с таким ожесточением, что сильные, но машинальные пощечины воспитательницы показались мне просто пустяковыми.
«Да ты же совсем искровенила мальчишку!» — попыталась сдержать ее гостья, помогавшая делать бутерброды на кухне. Но это замечание еще больше взбесило госпожу Елену, и она продолжала бить меня до тех пор, пока я не опомнился наконец и не кинулся бежать. Больше я не возвращался в эту квартиру с рыцарями на картинах, с запахом шипра и женского пота.
Ярко-белая в темноте ночи полоска шоссе летит под колеса «ситроена». Иногда я пересекаю притихшие села с мертвыми темными домами, где дорога делает крутые повороты. Порой мимо проносятся бензоколонки с неоново-желтым сиянием «Шелл» или красно-белым «Эссо». Вот уже позади Санс, затем Оксер. Еще сто десять километров на спидометре машины Мери Ламур. Скоро час ночи.
Закуриваю, не сбавляя скорости. Вдали изредка вспыхивают фары идущей навстречу машины. Я машинально слежу за тем, как она переключает свет, и так же машинально переключаю сам, думая о том, что мне предстоит, и о том, другом, что давно миновало.
Чтоб не замечать, как быстро летит время, я избегаю смотреть на часы. Вот приеду в Шалон, тогда и посмотрю, а до него еще целых сто восемьдесят километров. Не стану оглядываться и назад, на давно минувшее прошлое, потому что, невзирая на его древность, меня всякий раз при воспоминании о нем охватывает тягостное чувство пустоты, как будто и в душе моей пусто, и заняться мне нечем, и ничего мне не остается, кроме как раствориться в пустоте.
Не знаю, всем ли доводилось испытывать подобное ощущение пустоты, или оно овладевает только мной, потому что я с самого начала был Никто, потому что пришел я Ниоткуда, потому что первое, что я осознал, была Пустота.
Единственная женщина, пробудившая в моей душе теплоту, сказав: «Хочешь, пойдем к нам?», научила меня остерегаться этого чувства. Чем сильней вспыхнет в тебе влечение к кому-нибудь или к чему-нибудь, тем крепче ты должен держать себя в руках, чтоб не попасть впросак.
«Это правило нужно особенно соблюдать в общении с женщинами», — добавил бы другой мой покровитель.
Другой мой покровитель был издателем. В отличие от госпожи Елены, он был груб со мной с самого начала. И опять-таки, в отличие от госпожи Елены, изредка проявлял человечность, разумеется в той мере, в какой был на это способен. Предприятие состояло из старой постройки в две комнаты: в одной — директор, в другой — бухгалтерия — и складского помещения на заднем дворе. На складе, смахивавшем на простой амбар, все полки снизу доверху были забиты пачками книг. Я носился по складу или забирался по длинной стремянке на полки и отбирал книги, тогда как бай Павел, склонившись над письмами-заказами, командовал:
«Белокурая Венера — десять экземпляров, „Мужчины предпочитают блондинок“ — восемь, „Пальмы у тропического моря“…»
Издатель воспитывался в Париже, и, хотя искренне ненавидел этот город, он вынес оттуда полезный урок: спрос на любовные истории гораздо выше, нежели на книги по истории религии. Этот урок позволил ему поставить на ноги находившееся при последнем издыхании предприятие своего покойного отца, по крайней мере настолько, чтоб можно было удовлетворить запросы своей расточительной супруги.
Когда поступившие за день заказы бывали выполнены, я забирался в какой-нибудь угол и принимался за имевшееся под рукой чтиво. Мое безразборное отношение к духовной пище часто злило бай Павла: «Опять порнография… Опять желтая пресса… А книжка „От Гераклита до Дарвина“, что я тебе принес, так и лежит не прочитана!»
Бай Павел задался целью воспитывать меня идейно, однако книги, которыми он меня снабжал, казались мне скучными, а свободно пересказывать их содержание он не умел. Как издатель, он был куда более красноречив, особенно после второй бутылки. Поссорившись с женой — а это случалось по меньшей мере раз в неделю, — он ночевал в конторе, на кушетке, покрытой пыльным ковриком «под персидский», посылал меня с большой оплетенной бутылью за вином и подолгу пил в одиночестве. Из соседнего чуланчика, куда я уходил спать, я слышал, как мой шеф расхаживает взад и вперед по конторе, и ждал, когда он меня позовет, потому что, дойдя до определенного градуса, он неизменно звал меня к себе, испытывая непреодолимую потребность в собеседнике, вернее, в слушателе.
«Садись вот там! — приказывал господин Бобев, указывая на стоящий в углу венский стул. — Садись и слушай, что я тебе скажу!»
Он также садился, как бы стараясь занять наиболее прочную исходную позицию, и, сосредоточенно склонив голову, назидательно вскидывал руку с зажатой в ней сигаретой.
«Мой мальчик, ты незаконнорожденный… Для людей вроде меня это, разумеется, не имеет значения, — рука с сигаретой делает широкий и небрежный жест. — Вийон и Аполлинер тоже были незаконнорожденными. Но этот факт не дает тебе оснований гордиться, потому что между ними и тобой есть разница, и она вот здесь». — Рука с сигаретой красноречиво указывает на лоб оратора.
«Я, разумеется, мог бы тебя усыновить. Иногда решаю даже сделать это, хотя бы только для того, чтоб досадить госпоже шлюхе — моей супруге. Я могу это сделать, но что ты выиграешь от этого? Будешь связан чувством признательности ко мне, поверишь в лживую версию о добром начале в человеке, сделаешься рабом общественных отношений. Нет, не становись рабом! Будь свободен духом!»
Последнюю реплику он обычно восклицал воинственно, вскинув голову, словно готов был ударить меня, если я выражу протест.
«Я мог бы тебя усыновить, — возвращался Бобев к той же мысли. — Тем более нет никакой надежды, что эта шлюха, моя жена, родит мне наследника. Это она относит, разумеется, за счет моих недостатков, но я полагаю, что причина скорее в ее частых посещениях гинеколога. Так или иначе усыновить тебя в моей власти. Хотя ты от этого ничего не выиграешь. Оставайся лучше незаконнорожденным, но читай! Читай, я тебе разрешаю! — Рука делает широкий жест в сторону книжного шкафа. — Однако должен тебя предупредить: книги, которая раскрыла бы тебе все, ты тут не найдешь. — Новый взмах в сторону шкафа. — Она еще не написана и не будет написана. Она тут! — Прокуренные пальцы постукивают оратора по лбу. — Тут она и останется! Ей никогда не увидеть света, и виноваты в этом Париж и парижские женщины! Запомни это хорошенько: разложение, упадок, амортизация в результате постельных упражнений — вот что такое женщины!»
Постепенно голова Бобева клонится все ниже, но рука остается на прежнем уровне и делает небрежные жесты уже высоко над головой, разбрасывая пепел сигареты.
В трезвом состоянии издатель забывал и про свой нигилизм, и про меня, за исключением тех случаев, когда возникала необходимость отругать меня за какую-нибудь ошибку при выполнении заказов. Всякий раз после того, как он проводил ночь в кабинете, к нему приходила жена просить прощения и денег и, вероятно, ухитрялась получить и то и другое. У нее была стройная фигура, красивое наглое лицо и что-то бесстыдное в походке, будто она и двигалась только для того, чтоб вертеть бедрами. Ссоры между супругами прекратились чуть ли не во время последней бомбардировки, когда оба они были погребены под развалинами собственного дома. Впоследствии это оказалось удобным обстоятельством для возникновения версии, что я сын Бобева…
Фары освещают огромный дорожный указатель — «Шалон». Я смотрю на часы: три двадцать. И еще один указатель — «60 км», и я решаю снизить скорость до ста. Улицы пустынны. На перекрестках предупреждающе мигают желтые глаза светофоров. Что-то неспокойное и тревожное в этих мигающих во мраке желтых огоньках: езжай, но лишь на свой страх и риск. Мне не привыкать к такого рода предупреждению, в моем ремесле это аксиома, поэтому я поддерживаю прежнюю скорость, сбавляя ее лишь на крутых поворотах.
Темные здания вдоль шоссе редеют. Я снова выхожу на ровную дорогу. Движение совсем незначительное, и, когда передо мной вырастают убранные красными и зелеными огнями грузовики, я без труда их обгоняю и мчусь дальше, все глубже врезаясь в ночь, в ночной ветер.
Шоссе вьется среди низких холмов, черными силуэтами вырезанных на фоне темного неба. Иной раз два светлых столба фар упираются в выскочившую прямо передо мной высотку, словно там конец дороги, но это лишь очередной поворот, и я на мгновенье отпускаю газ, чтобы, проехав опасное место, снова жать на педаль, пока огни фар не полоснут по виноградным лозам и придорожным кустам.
Макон. Еще километров шестьдесят отброшено назад, и еще примерно столько же остается до Лиона.
В окрестностях Лиона движение заметно усиливается, большие грузовики встречаются чаще, и чаще приходится убирать ногу с газа. Наконец машина выскакивает на длинный мост, потом ныряет в бесконечный, освещенный желтоватым светом люминесцентных ламп туннель, а затем снова мост. Течет широкая темная Рона, очерченная отражениями одиноких фонарей на набережных.
Пересекая Лион, я думаю о том, что, может быть, где-то тут, у одного из городских мотелей, дремлет черный «пежо». Если это так, то тем лучше для меня. Если попаду в Марсель раньше Кралева, я знаю, где его подождать. А если приеду позже, то, по всей вероятности, никогда больше не увижу его.
При выезде из города останавливаюсь в желтом сиянии бензоколонки и снова наполняю бензобак. Ветровое стекло усыпано пятнышками — следы сбитых на скорости ночных насекомых. Полусонный заправщик протирает стекло мокрой тряпкой, и даже чаевыми не удается полностью разбудить его.
Скоро пять. До Валанса сто километров, и, если Кралев не остановился где-нибудь на ночь, очень возможно, что я настигну его именно на этом отрезке пути. Шоссе и после Лиона довольно перегружено, но постепенно машины редеют. Дорога идет параллельно Роне, иногда прижимаясь к самому берегу широкой темной реки. Где-то слева начинает светать, в небе темнеют неподвижные деревья, и я почти с удивлением устанавливаю, что бывают моменты, когда тихо даже во Франции.
В этот предутренний час дорога почти пустынна. Всматриваясь вперед, туда, где сноп света от фар рассеивает сумрак, я жму до предела на газ, стараясь внушить себе, что мне ничуть не хочется спать и что очень редко в жизни я чувствовал себя так бодро.
Передо мной внезапно возникают и стремительно убегают назад дорожные знаки и указатели. Я машинально отмечаю их в сознании, не придавая им должного значения. СКОЛЬЗКОЕ ШОССЕ! ОПАСНО! Это «опасно» встречается так часто, что перестаешь обращать на него внимание. Тем более что на дорогах, как, впрочем, всюду, наибольшая опасность подстерегает тебя там, где не увидишь никакого предупреждающего знака.
В шесть десять проезжаю Валанс. Продолжая удивляться тому факту, что никогда еще я не был так бодр, я чувствую, что опасность уснуть за рулем устрашающе возрастает. Остановившись на еще пустующей площади, я захожу в кафе и выпиваю двойной «экспрессо», потратив на эту передышку ровно восемь минут. Снова качу по шоссе, повторяя про себя, что теперь — и уже без обмана — от меня так и брызжет бодростью.
Меня ждет предпоследний большой пробег — сто двадцать четыре километра до Авиньона. Уже совсем светло. Серовато-голубое небо постепенно приобретает сочный синий цвет, солнце покрывает позолотой горные вершины, но я совершенно равнодушен к этим необычайным явлениям природы, потому что мое внимание сосредоточено на летящей ленте дороги. Кралева все еще нет и в помине. Это странно, чтоб не сказать — тревожно. Водитель он неопытный, и я не могу допустить, что ему под силу ехать непрерывно, как это делаю я. Конечно, любовь окрыляет человека, но дилетант вроде Кралева, даже имея крылья, не в состоянии развить среднюю скорость в пятьдесят-шестьдесят километров. Может быть, я несколько недооценил его возможности. В таком случае я должен нагнать его где-нибудь возле Авиньона. А может быть, он заночевал в Лионе или в другом месте. Не исключено и третье «может быть», но пока что я стараюсь о нем не думать.
В данный момент мои мысли, как ни странно, заняты не Кралевым, и не Лидой, и даже не предстоящими мне опасностями. Все эти вещи уже достаточно передуманы, и незачем их заново перебирать в голове. Вот почему я думаю совсем о другом, о том, к чему не раз уже возвращался и к чему, однако, неизменно возвращаюсь снова.
Это случилось Девятого сентября, первого Девятого сентября. Прослышав, что бай Павел заделался каким-то начальником в управлении милиции, я сумел пробиться к нему. Застал я его в неприветливой канцелярии беседующим с неизвестным мне гражданином, сидевшим по другую сторону письменного стола.
— ЗдорОво. Что тебе? — спросил бай Павел, желая, очевидно, поскорее отделаться от меня и продолжить разговор.
В тот день все и всюду торопились.
— Хочу поступить в милицию, — ответил я таким же деловым тоном.
— Глупости. Мал еще, — отрезал бай Павел.
— Ничего не мал. Восемнадцатый пошел, — нахально выпалил я, потому что мне едва стукнуло шестнадцать.
Бай Павел посмотрел на меня задумчиво, будто только сейчас осознал мое присутствие. Потом обратился к человеку, сидевшему напротив:
— Может, все же возьмем его, а?
— Ты хорошо его знаешь? — спросил тот.
— Ну конечно. Наш парень. Сирота.
В этом была вся моя служебная характеристика. Краткая и притом неточная, потому что вместо «незаконнорожденный» бай Павел из деликатности сказал «сирота». Человек за письменным столом взял отпечатанный на пишущей машинке бланк милицейского удостоверения.
— Как тебя зовут?
— Эмиль.
— Какой Эмиль? — вмешался бай Павел. — Ты же Найден?
— Меня зовут Эмиль, — настаиваю я, Найденом меня окрестили в сиротском доме, но я Эмиль.
Они переглянулись.
— Ладно, — кивает сидящий за столом. — Так и запишем: Эмиль. Тебе лучше знать, как тебя зовут. Фамилия?
— Боев.
— Так. Эмиль Боев…
Он расписался внизу, поставил печать и протянул удостоверение мне.
— Ступай к товарищу Савову. Он расскажет, что тебе делать.
Так состоялось мое крещение. Правда, не в церковной купели и много лет спустя после обычного срока. Зато я получил имя, которое сам себе выбрал.
Выбрал я его еще в сиротском доме, когда читал одну книжонку без переплета и без начальных страниц. Книги в сиротском доме были обычно либо без начала, либо без конца. Разумеется, мы предпочитали брать те, в которых не хватало начала, потому что о нем легко потом догадаться, тогда как конец оказывается иногда совсем неожиданным. Это была самая невероятная пиратская история, подробности которой с годами стерлись в моей памяти. Эмиль скрывался на захваченном пиратами корабле, и ему удалось постепенно истребить всю банду и освободить пленных, среди которых фигурировала, конечно, и девушка райской красоты. В голове засела только одна фраза: «Хотя кинжалом пронзило ему правую ладонь, Эмиль не выронил оружия; он переложил пистолет в левую руку и смертоносным выстрелом убил Одноглазого наповал».
Передо мной длинный поворот, и я слегка снижаю скорость, рассеянно думая при этом: «Почему Одноглазый? Глупости. Кралев не одноглазый. И вообще эти пиратские повести полны всяческих измышлений».
Пока я читал потрепанную книжку, мне до смерти хотелось, чтобы меня звали Эмилем. А позже, когда Бобев толковал со мной об усыновлении, я в душе уже согласился и на эту фамилию, но без среднего «б», потому что Бобев звучит как-то глупо — напоминает боб, тогда как Боев звучит героически и для Эмиля в самый раз. Все это были, конечно, пустые мечты, и я никак не ожидал, что в один прекрасный день я запросто получу в унылой и мрачной милицейской канцелярии столь желанное мне имя вместе с новой профессией.
Приближаюсь к Авиньону. «Ситроен» летит мимо зеленых прямоугольных виноградников, мимо серебристых маслиновых рощ, мимо высоких длинных стен кипарисов, поднявшихся против яростных набегов мистраля. «Ситроен» летит и обгоняет тяжелые грузовики и легковые машины, но черного «пежо» Кралева все не видно. Вдали вырисовывается суровый силуэт папского дворца, потом снова блестят желтые воды Роны с полуразрушенным мостом — может быть, тем самым, на котором, как поется в известной детской песенке, «все танцуют, все танцуют», а потом снова кипарисы, и маслины, и виноградники, и летящая среди них все такая же бесконечная и белая лента шоссе.
Восемь часов утра. До Марселя менее ста километров. Стекло опять облеплено раздавленными на скорости насекомыми. Стрелка спидометра дрожит между ста двадцатью и ста тридцатью. Это не мало, если принять во внимание, что движение на шоссе все усиливается. Машины, мимо которых я проношусь с бешеной скоростью, приветствуют меня продолжительным сигналом клаксона, что в шоферском обиходе заменяет серию отборной брани.
Обгоняю черного, забрызганного грязью «пежо», но это не Кралев. Мне представляется невероятным, чтоб черномазый ускользнул, если только по каким-либо неизвестным мне соображениям он не сел в поезд. В таком случае все полетит к чертям. Ловко придуманная легенда о моем буржузном происхождении. Мое поступление на радио и инсценировка увольнения оттуда. Томительные и осторожные маневры, направленные на то, чтобы завоевать доверие Младенова. Придуманная пьеска «Спасение на границе» с заранее подготовленным вмешательством пограничников и моими холостыми выстрелами в грудь солдата. Длившиеся месяцами допросы, бессонные ночи под ослепительным светом лампы и идиотский рефрен «Ты жалкий предатель»… Все полетит к чертям. Все окажется напрасным. Обо всей этой истории никто не узнает. Об этой истории, лишенной всякого смысла.
Въезжаю в пригороды Марселя. Пешеходы, переходящие улицу где кому вздумается, светофоры, дающие, кажется, только красный сигнал, тяжелые грузовики, маневрирующие с убийственной медлительностью перед тем, как въехать в какой-нибудь гараж, или при выезде из него. Наконец я добираюсь до бульвара Ла Канебьер. Отель стоит на одной из площадей; он мне хорошо знаком, потому что в нем я останавливался по прибытии сюда три месяца назад.
Шоссе довольно оживленное, все одинаково торопятся, и я лишь забавляюсь, делая вид, что могу ехать быстрее их, — включаю предупреждающе то ближний, то дальний свет, а в момент обгона проношусь так близко, что они испуганно шарахаются в сторону. Не отстает от меня единственная машина — серый «ситроен», который следит за мною от самой Сент-Оноре. Потом, где-то на тридцатом километре, он внезапно исчезает. Поначалу я стараюсь установить, кто его заменил. Но в конце концов убеждаюсь, что никто. Все же Франсуаз выполнила свое полуобещание: на данном этапе слежка прекращена.
Да, Франсуаз невольно попала в точку, когда назвала меня господин Никто. Я и в самом деле что-то в этом роде, если опустить титул «господин», потому что подкидыш, выросший без отца и матери, господином стать не может. Все самые ранние мои воспоминания связаны с сиротским домом, с его узким темным коридором, с голой казарменной спальней, в три ряда заставленной солдатскими кроватями, покрытыми серыми одеялами и грубыми, как мешковина, пожелтевшими простынями. Сырой, вымощенный каменными плитами двор, запах кислой капусты, идущий из кухни в глубине двора, запах грязных тряпок, которыми мы каждый вечер мыли полы, монотонное бормотание молитвы перед тем, как есть жидкую сиротскую похлебку с кусочком черного непропеченного хлеба, — все это сиротский дом. И резкий, как скрип двери, голос воспитательницы, когда она била меня по щекам своими костлявыми руками, приговаривая: «Иди жалуйся отцу с матерью!»
Другие дети хоть знали имена своих родителей, которые умерли или бросили их. Я же и этого не знал. Знал только, что был принесен каким-то человеком, который нашел меня у себя под дверью. Звали меня Найден и фамилию мне дали Найденов, потому что должен же человек носить какое-то имя и фамилию.
Помню, как однажды за Петко пришел отец, чтобы забрать его домой. Мать Петко умерла, а отца за что-то посадили в тюрьму, но теперь он вышел из тюрьмы и явился за сыном. И пока Петко лихорадочно переодевался в принесенную ему одежду, мы, сгрудившись у окон, разглядывали его отца, стоящего во дворе. Наголо остриженная голова, помятые штаны, но это был отец, настоящий отец, и мы, облепив окна, смотрели на него во все глаза.
Помню об этом, потому что всякий раз после того, как воспитательница жестоко избивала меня или щипала твердыми, словно клещи, пальцами, я забирался под свое колючее одеяло и, укрывшись с головой, чтоб заглушить всхлипывания, представлял себе, как на другой день в сиротский дом является человек, рослый, вроде отца Петко, и строго говорит: «Приведите сейчас же Найдена Найденова. Я его отец. Пришел забрать его!»
Два блестящих снопа от моих фар бьются о туловище огромного грузовика, убранного красными и зелеными сигнальными огнями, как новогодняя елка. Навстречу одна за другой выскакивают легковые машины, и я вынужден медленно следовать за этим грузовым чудовищем, загородившим всю дорогу. Теперь я все чаще буду нагонять такие грузовики, потому что грузы по шоссе перевозят главным образом ночью.
Наконец вереница летящих навстречу мне машин обрывается, мигая фарами, я обгоняю грузовик и снова до предела жму на газ. В половине двенадцатого пересекаю уже погрузившийся в сон Фонтенбло. Шестьдесят километров за сорок минут — не так уж плохо. Если я сумею и дальше двигаться в таком темпе, то может случиться, что я нагоню «пежо» Кралева еще до Лиона.
Шоссе передо мной рассекает огромный вековой лес Фонтенбло. При каждом повороте фары широкой светлой дугой обхватывают раскидистые кроны старых дубов и снова спускаются на дорогу, чтоб пробивать во мраке пространство. Под колесами равномерно летит лента шоссе, деревья одно за другим отскакивают назад: словно некая невидимая рука нетерпеливо пересчитывает их, и только свист ветра за спущенным стеклом напоминает о том, что скорость «ситроена» далеко превосходит дозволенную.
Отец мой так и не пришел. Он скорее всего и не подозревал о моем существовании, а может, его самого давно не было в живых. И все же однажды пришли и забрали меня из сиротского дома. Это случилось после окончания прогимназии, когда приют освобождается от своих питомцев, распределяя их между желающими. Желающей взять меня оказалась женщина. Довольно перезрелая, но еще красивая женщина в очень чистом белом платье и с ярко накрашенными губами. Осмотрев несколько питомцев, она задержала свои глубокие зеленоватые глаза на мне. Потом потрепала меня по щеке и спросила: «Как тебя зовут, мой мальчик? Найден? Найден, ты хочешь пойти жить к нам?» — «Хочу», — сказал я еле слышно и проникся такой душевной теплотой к женщине с зелеными глазами, что мне стало как-то даже не по себе.
Госпожа Елена жила в огромной квартире из четырех комнат, какой я и представить себе не мог, — вся в коврах, плюшевая мебель, картины с рыцарями и женщинами в прозрачных одеждах. Муж часто и подолгу разъезжал по торговым делам либо возвращался домой только к утру. Госпожа Елена сзывала в отсутствие мужа целую кучу своих приятельниц, которые много болтали, много пили и оставляли после себя страшный беспорядок в гостиной и столовой. Убирала в доме приходящая женщина, но она бывала только по утрам, поэтому мне доводилось мыть посуду, бегать за всевозможными покупками, помогать хозяйке прислуживать гостьям и убирать после их ухода со стола.
Позже, припоминая все это, я догадался, что госпожа Елена надеялась и на иные услуги с моей стороны. Уже на другой день после моего прибытия она распростерла вечером на диване свои жиреющие телеса и заставила меня растирать ее, но я, по-видимому, оказался очень скованным или робким, потому что она то и дело восклицала: «Ой, какой же ты неловкий!», «Вот нескладный!», «Ну, чего ты ждешь!» — и в конце концов прогнала меня на кухню.
Сначала госпожа Елена была внимательна и даже ласкова со мной, что вызывало во мне прилив душевной теплоты, хотя я никак не мог привыкнуть к постоянно сопровождающему ее удушающе сильному запаху духов и женского пота. Но в дальнейшем госпожа Елена начала на меня кричать, поругивать, пока однажды не случилось непоправимое.
В тот вечер в столовой собралось с полдюжины ее приятельниц. Приготовленный к случаю вермут был быстро выпит, и госпожа послала меня купить еще литр и заодно принести две бутылки содовой воды. Вручив мне столевовую бумажку, она приказала поторопиться. Хотя ближайшая корчма кишела народом, я быстро купил что следовало и вернулся обратно.
«А сдача?» — спросила госпожа Елена.
Я так и обмер — стараясь захватить двумя руками три большие бутылки, я забыл сдачу на прилавке. Я сейчас же бросился обратно, но корчмарь нагло заявил, что никаких денег он не видел. Вернувшись ни с чем, я готов был провалиться от стыда сквозь землю.
«Корчмарь врет, будто я не оставлял денег».
«Не корчмарь, а ты врешь!» — закричала госпожа Елена и со всего размаха ударила меня по лицу тыльной стороной ладони. Я привык к побоям, но, на мою беду, удар пришелся по глазу, и во мне инстинктивно вспыхнула такая ярость, что, когда госпожа замахнулась вторично, я укусил ее за руку. Тут истеричная женщина набросилась на меня с таким ожесточением, что сильные, но машинальные пощечины воспитательницы показались мне просто пустяковыми.
«Да ты же совсем искровенила мальчишку!» — попыталась сдержать ее гостья, помогавшая делать бутерброды на кухне. Но это замечание еще больше взбесило госпожу Елену, и она продолжала бить меня до тех пор, пока я не опомнился наконец и не кинулся бежать. Больше я не возвращался в эту квартиру с рыцарями на картинах, с запахом шипра и женского пота.
Ярко-белая в темноте ночи полоска шоссе летит под колеса «ситроена». Иногда я пересекаю притихшие села с мертвыми темными домами, где дорога делает крутые повороты. Порой мимо проносятся бензоколонки с неоново-желтым сиянием «Шелл» или красно-белым «Эссо». Вот уже позади Санс, затем Оксер. Еще сто десять километров на спидометре машины Мери Ламур. Скоро час ночи.
Закуриваю, не сбавляя скорости. Вдали изредка вспыхивают фары идущей навстречу машины. Я машинально слежу за тем, как она переключает свет, и так же машинально переключаю сам, думая о том, что мне предстоит, и о том, другом, что давно миновало.
Чтоб не замечать, как быстро летит время, я избегаю смотреть на часы. Вот приеду в Шалон, тогда и посмотрю, а до него еще целых сто восемьдесят километров. Не стану оглядываться и назад, на давно минувшее прошлое, потому что, невзирая на его древность, меня всякий раз при воспоминании о нем охватывает тягостное чувство пустоты, как будто и в душе моей пусто, и заняться мне нечем, и ничего мне не остается, кроме как раствориться в пустоте.
Не знаю, всем ли доводилось испытывать подобное ощущение пустоты, или оно овладевает только мной, потому что я с самого начала был Никто, потому что пришел я Ниоткуда, потому что первое, что я осознал, была Пустота.
Единственная женщина, пробудившая в моей душе теплоту, сказав: «Хочешь, пойдем к нам?», научила меня остерегаться этого чувства. Чем сильней вспыхнет в тебе влечение к кому-нибудь или к чему-нибудь, тем крепче ты должен держать себя в руках, чтоб не попасть впросак.
«Это правило нужно особенно соблюдать в общении с женщинами», — добавил бы другой мой покровитель.
Другой мой покровитель был издателем. В отличие от госпожи Елены, он был груб со мной с самого начала. И опять-таки, в отличие от госпожи Елены, изредка проявлял человечность, разумеется в той мере, в какой был на это способен. Предприятие состояло из старой постройки в две комнаты: в одной — директор, в другой — бухгалтерия — и складского помещения на заднем дворе. На складе, смахивавшем на простой амбар, все полки снизу доверху были забиты пачками книг. Я носился по складу или забирался по длинной стремянке на полки и отбирал книги, тогда как бай Павел, склонившись над письмами-заказами, командовал:
«Белокурая Венера — десять экземпляров, „Мужчины предпочитают блондинок“ — восемь, „Пальмы у тропического моря“…»
Издатель воспитывался в Париже, и, хотя искренне ненавидел этот город, он вынес оттуда полезный урок: спрос на любовные истории гораздо выше, нежели на книги по истории религии. Этот урок позволил ему поставить на ноги находившееся при последнем издыхании предприятие своего покойного отца, по крайней мере настолько, чтоб можно было удовлетворить запросы своей расточительной супруги.
Когда поступившие за день заказы бывали выполнены, я забирался в какой-нибудь угол и принимался за имевшееся под рукой чтиво. Мое безразборное отношение к духовной пище часто злило бай Павла: «Опять порнография… Опять желтая пресса… А книжка „От Гераклита до Дарвина“, что я тебе принес, так и лежит не прочитана!»
Бай Павел задался целью воспитывать меня идейно, однако книги, которыми он меня снабжал, казались мне скучными, а свободно пересказывать их содержание он не умел. Как издатель, он был куда более красноречив, особенно после второй бутылки. Поссорившись с женой — а это случалось по меньшей мере раз в неделю, — он ночевал в конторе, на кушетке, покрытой пыльным ковриком «под персидский», посылал меня с большой оплетенной бутылью за вином и подолгу пил в одиночестве. Из соседнего чуланчика, куда я уходил спать, я слышал, как мой шеф расхаживает взад и вперед по конторе, и ждал, когда он меня позовет, потому что, дойдя до определенного градуса, он неизменно звал меня к себе, испытывая непреодолимую потребность в собеседнике, вернее, в слушателе.
«Садись вот там! — приказывал господин Бобев, указывая на стоящий в углу венский стул. — Садись и слушай, что я тебе скажу!»
Он также садился, как бы стараясь занять наиболее прочную исходную позицию, и, сосредоточенно склонив голову, назидательно вскидывал руку с зажатой в ней сигаретой.
«Мой мальчик, ты незаконнорожденный… Для людей вроде меня это, разумеется, не имеет значения, — рука с сигаретой делает широкий и небрежный жест. — Вийон и Аполлинер тоже были незаконнорожденными. Но этот факт не дает тебе оснований гордиться, потому что между ними и тобой есть разница, и она вот здесь». — Рука с сигаретой красноречиво указывает на лоб оратора.
«Я, разумеется, мог бы тебя усыновить. Иногда решаю даже сделать это, хотя бы только для того, чтоб досадить госпоже шлюхе — моей супруге. Я могу это сделать, но что ты выиграешь от этого? Будешь связан чувством признательности ко мне, поверишь в лживую версию о добром начале в человеке, сделаешься рабом общественных отношений. Нет, не становись рабом! Будь свободен духом!»
Последнюю реплику он обычно восклицал воинственно, вскинув голову, словно готов был ударить меня, если я выражу протест.
«Я мог бы тебя усыновить, — возвращался Бобев к той же мысли. — Тем более нет никакой надежды, что эта шлюха, моя жена, родит мне наследника. Это она относит, разумеется, за счет моих недостатков, но я полагаю, что причина скорее в ее частых посещениях гинеколога. Так или иначе усыновить тебя в моей власти. Хотя ты от этого ничего не выиграешь. Оставайся лучше незаконнорожденным, но читай! Читай, я тебе разрешаю! — Рука делает широкий жест в сторону книжного шкафа. — Однако должен тебя предупредить: книги, которая раскрыла бы тебе все, ты тут не найдешь. — Новый взмах в сторону шкафа. — Она еще не написана и не будет написана. Она тут! — Прокуренные пальцы постукивают оратора по лбу. — Тут она и останется! Ей никогда не увидеть света, и виноваты в этом Париж и парижские женщины! Запомни это хорошенько: разложение, упадок, амортизация в результате постельных упражнений — вот что такое женщины!»
Постепенно голова Бобева клонится все ниже, но рука остается на прежнем уровне и делает небрежные жесты уже высоко над головой, разбрасывая пепел сигареты.
В трезвом состоянии издатель забывал и про свой нигилизм, и про меня, за исключением тех случаев, когда возникала необходимость отругать меня за какую-нибудь ошибку при выполнении заказов. Всякий раз после того, как он проводил ночь в кабинете, к нему приходила жена просить прощения и денег и, вероятно, ухитрялась получить и то и другое. У нее была стройная фигура, красивое наглое лицо и что-то бесстыдное в походке, будто она и двигалась только для того, чтоб вертеть бедрами. Ссоры между супругами прекратились чуть ли не во время последней бомбардировки, когда оба они были погребены под развалинами собственного дома. Впоследствии это оказалось удобным обстоятельством для возникновения версии, что я сын Бобева…
Фары освещают огромный дорожный указатель — «Шалон». Я смотрю на часы: три двадцать. И еще один указатель — «60 км», и я решаю снизить скорость до ста. Улицы пустынны. На перекрестках предупреждающе мигают желтые глаза светофоров. Что-то неспокойное и тревожное в этих мигающих во мраке желтых огоньках: езжай, но лишь на свой страх и риск. Мне не привыкать к такого рода предупреждению, в моем ремесле это аксиома, поэтому я поддерживаю прежнюю скорость, сбавляя ее лишь на крутых поворотах.
Темные здания вдоль шоссе редеют. Я снова выхожу на ровную дорогу. Движение совсем незначительное, и, когда передо мной вырастают убранные красными и зелеными огнями грузовики, я без труда их обгоняю и мчусь дальше, все глубже врезаясь в ночь, в ночной ветер.
Шоссе вьется среди низких холмов, черными силуэтами вырезанных на фоне темного неба. Иной раз два светлых столба фар упираются в выскочившую прямо передо мной высотку, словно там конец дороги, но это лишь очередной поворот, и я на мгновенье отпускаю газ, чтобы, проехав опасное место, снова жать на педаль, пока огни фар не полоснут по виноградным лозам и придорожным кустам.
Макон. Еще километров шестьдесят отброшено назад, и еще примерно столько же остается до Лиона.
В окрестностях Лиона движение заметно усиливается, большие грузовики встречаются чаще, и чаще приходится убирать ногу с газа. Наконец машина выскакивает на длинный мост, потом ныряет в бесконечный, освещенный желтоватым светом люминесцентных ламп туннель, а затем снова мост. Течет широкая темная Рона, очерченная отражениями одиноких фонарей на набережных.
Пересекая Лион, я думаю о том, что, может быть, где-то тут, у одного из городских мотелей, дремлет черный «пежо». Если это так, то тем лучше для меня. Если попаду в Марсель раньше Кралева, я знаю, где его подождать. А если приеду позже, то, по всей вероятности, никогда больше не увижу его.
При выезде из города останавливаюсь в желтом сиянии бензоколонки и снова наполняю бензобак. Ветровое стекло усыпано пятнышками — следы сбитых на скорости ночных насекомых. Полусонный заправщик протирает стекло мокрой тряпкой, и даже чаевыми не удается полностью разбудить его.
Скоро пять. До Валанса сто километров, и, если Кралев не остановился где-нибудь на ночь, очень возможно, что я настигну его именно на этом отрезке пути. Шоссе и после Лиона довольно перегружено, но постепенно машины редеют. Дорога идет параллельно Роне, иногда прижимаясь к самому берегу широкой темной реки. Где-то слева начинает светать, в небе темнеют неподвижные деревья, и я почти с удивлением устанавливаю, что бывают моменты, когда тихо даже во Франции.
В этот предутренний час дорога почти пустынна. Всматриваясь вперед, туда, где сноп света от фар рассеивает сумрак, я жму до предела на газ, стараясь внушить себе, что мне ничуть не хочется спать и что очень редко в жизни я чувствовал себя так бодро.
Передо мной внезапно возникают и стремительно убегают назад дорожные знаки и указатели. Я машинально отмечаю их в сознании, не придавая им должного значения. СКОЛЬЗКОЕ ШОССЕ! ОПАСНО! Это «опасно» встречается так часто, что перестаешь обращать на него внимание. Тем более что на дорогах, как, впрочем, всюду, наибольшая опасность подстерегает тебя там, где не увидишь никакого предупреждающего знака.
В шесть десять проезжаю Валанс. Продолжая удивляться тому факту, что никогда еще я не был так бодр, я чувствую, что опасность уснуть за рулем устрашающе возрастает. Остановившись на еще пустующей площади, я захожу в кафе и выпиваю двойной «экспрессо», потратив на эту передышку ровно восемь минут. Снова качу по шоссе, повторяя про себя, что теперь — и уже без обмана — от меня так и брызжет бодростью.
Меня ждет предпоследний большой пробег — сто двадцать четыре километра до Авиньона. Уже совсем светло. Серовато-голубое небо постепенно приобретает сочный синий цвет, солнце покрывает позолотой горные вершины, но я совершенно равнодушен к этим необычайным явлениям природы, потому что мое внимание сосредоточено на летящей ленте дороги. Кралева все еще нет и в помине. Это странно, чтоб не сказать — тревожно. Водитель он неопытный, и я не могу допустить, что ему под силу ехать непрерывно, как это делаю я. Конечно, любовь окрыляет человека, но дилетант вроде Кралева, даже имея крылья, не в состоянии развить среднюю скорость в пятьдесят-шестьдесят километров. Может быть, я несколько недооценил его возможности. В таком случае я должен нагнать его где-нибудь возле Авиньона. А может быть, он заночевал в Лионе или в другом месте. Не исключено и третье «может быть», но пока что я стараюсь о нем не думать.
В данный момент мои мысли, как ни странно, заняты не Кралевым, и не Лидой, и даже не предстоящими мне опасностями. Все эти вещи уже достаточно передуманы, и незачем их заново перебирать в голове. Вот почему я думаю совсем о другом, о том, к чему не раз уже возвращался и к чему, однако, неизменно возвращаюсь снова.
Это случилось Девятого сентября, первого Девятого сентября. Прослышав, что бай Павел заделался каким-то начальником в управлении милиции, я сумел пробиться к нему. Застал я его в неприветливой канцелярии беседующим с неизвестным мне гражданином, сидевшим по другую сторону письменного стола.
— ЗдорОво. Что тебе? — спросил бай Павел, желая, очевидно, поскорее отделаться от меня и продолжить разговор.
В тот день все и всюду торопились.
— Хочу поступить в милицию, — ответил я таким же деловым тоном.
— Глупости. Мал еще, — отрезал бай Павел.
— Ничего не мал. Восемнадцатый пошел, — нахально выпалил я, потому что мне едва стукнуло шестнадцать.
Бай Павел посмотрел на меня задумчиво, будто только сейчас осознал мое присутствие. Потом обратился к человеку, сидевшему напротив:
— Может, все же возьмем его, а?
— Ты хорошо его знаешь? — спросил тот.
— Ну конечно. Наш парень. Сирота.
В этом была вся моя служебная характеристика. Краткая и притом неточная, потому что вместо «незаконнорожденный» бай Павел из деликатности сказал «сирота». Человек за письменным столом взял отпечатанный на пишущей машинке бланк милицейского удостоверения.
— Как тебя зовут?
— Эмиль.
— Какой Эмиль? — вмешался бай Павел. — Ты же Найден?
— Меня зовут Эмиль, — настаиваю я, Найденом меня окрестили в сиротском доме, но я Эмиль.
Они переглянулись.
— Ладно, — кивает сидящий за столом. — Так и запишем: Эмиль. Тебе лучше знать, как тебя зовут. Фамилия?
— Боев.
— Так. Эмиль Боев…
Он расписался внизу, поставил печать и протянул удостоверение мне.
— Ступай к товарищу Савову. Он расскажет, что тебе делать.
Так состоялось мое крещение. Правда, не в церковной купели и много лет спустя после обычного срока. Зато я получил имя, которое сам себе выбрал.
Выбрал я его еще в сиротском доме, когда читал одну книжонку без переплета и без начальных страниц. Книги в сиротском доме были обычно либо без начала, либо без конца. Разумеется, мы предпочитали брать те, в которых не хватало начала, потому что о нем легко потом догадаться, тогда как конец оказывается иногда совсем неожиданным. Это была самая невероятная пиратская история, подробности которой с годами стерлись в моей памяти. Эмиль скрывался на захваченном пиратами корабле, и ему удалось постепенно истребить всю банду и освободить пленных, среди которых фигурировала, конечно, и девушка райской красоты. В голове засела только одна фраза: «Хотя кинжалом пронзило ему правую ладонь, Эмиль не выронил оружия; он переложил пистолет в левую руку и смертоносным выстрелом убил Одноглазого наповал».
Передо мной длинный поворот, и я слегка снижаю скорость, рассеянно думая при этом: «Почему Одноглазый? Глупости. Кралев не одноглазый. И вообще эти пиратские повести полны всяческих измышлений».
Пока я читал потрепанную книжку, мне до смерти хотелось, чтобы меня звали Эмилем. А позже, когда Бобев толковал со мной об усыновлении, я в душе уже согласился и на эту фамилию, но без среднего «б», потому что Бобев звучит как-то глупо — напоминает боб, тогда как Боев звучит героически и для Эмиля в самый раз. Все это были, конечно, пустые мечты, и я никак не ожидал, что в один прекрасный день я запросто получу в унылой и мрачной милицейской канцелярии столь желанное мне имя вместе с новой профессией.
Приближаюсь к Авиньону. «Ситроен» летит мимо зеленых прямоугольных виноградников, мимо серебристых маслиновых рощ, мимо высоких длинных стен кипарисов, поднявшихся против яростных набегов мистраля. «Ситроен» летит и обгоняет тяжелые грузовики и легковые машины, но черного «пежо» Кралева все не видно. Вдали вырисовывается суровый силуэт папского дворца, потом снова блестят желтые воды Роны с полуразрушенным мостом — может быть, тем самым, на котором, как поется в известной детской песенке, «все танцуют, все танцуют», а потом снова кипарисы, и маслины, и виноградники, и летящая среди них все такая же бесконечная и белая лента шоссе.
Восемь часов утра. До Марселя менее ста километров. Стекло опять облеплено раздавленными на скорости насекомыми. Стрелка спидометра дрожит между ста двадцатью и ста тридцатью. Это не мало, если принять во внимание, что движение на шоссе все усиливается. Машины, мимо которых я проношусь с бешеной скоростью, приветствуют меня продолжительным сигналом клаксона, что в шоферском обиходе заменяет серию отборной брани.
Обгоняю черного, забрызганного грязью «пежо», но это не Кралев. Мне представляется невероятным, чтоб черномазый ускользнул, если только по каким-либо неизвестным мне соображениям он не сел в поезд. В таком случае все полетит к чертям. Ловко придуманная легенда о моем буржузном происхождении. Мое поступление на радио и инсценировка увольнения оттуда. Томительные и осторожные маневры, направленные на то, чтобы завоевать доверие Младенова. Придуманная пьеска «Спасение на границе» с заранее подготовленным вмешательством пограничников и моими холостыми выстрелами в грудь солдата. Длившиеся месяцами допросы, бессонные ночи под ослепительным светом лампы и идиотский рефрен «Ты жалкий предатель»… Все полетит к чертям. Все окажется напрасным. Обо всей этой истории никто не узнает. Об этой истории, лишенной всякого смысла.
Въезжаю в пригороды Марселя. Пешеходы, переходящие улицу где кому вздумается, светофоры, дающие, кажется, только красный сигнал, тяжелые грузовики, маневрирующие с убийственной медлительностью перед тем, как въехать в какой-нибудь гараж, или при выезде из него. Наконец я добираюсь до бульвара Ла Канебьер. Отель стоит на одной из площадей; он мне хорошо знаком, потому что в нем я останавливался по прибытии сюда три месяца назад.