Богомил Райнов
ГОСПОДИН НИКТО
1
Вечернее небо над Афинами, темно-синее, необъятное, усыпанное трепещущими звездами, поистине сказочно прекрасно.
Совсем иным видишь это небо сквозь решетку тюремной камеры. А мне приходится глядеть на него именно так. Блеск южных звезд меня отнюдь не трогает, и если я и просунул нос между железными прутьями, то лишь ради того, чтоб избавиться от тяжелого запаха мочи, которым пропитана камера.
— Ты жалкий предатель, и все тут! — слышится хриплый голос у меня за спиной.
Я не отвечаю и, прильнув к решетке, жадно вдыхаю ночной холодок.
— Мы гибнем по тюрьмам во имя социализма, а предатели вроде тебя бегут от него! — продолжает тот же голос за спиной.
— Заткнись, скотина! — бормочу я, не оборачиваясь.
— Гнусный жалкий предатель, вот ты кто! — не унимается человек в глубине камеры.
Оба мы едва языком ворочаем, потому что обмениваемся подобными репликами с неравными промежутками вот уже пятые сутки. С тех пор как пять дней назад этот тип попал в мою камеру, а у меня хватило ума проговориться, что я бежал из Болгарии, он без конца твердит, что я негодяй и предатель. Македонец откуда-то из-под Салоник, он величает себя крупным революционером, хотя, по-видимому, это обычный провокатор и приставлен ко мне с целью выведать что-нибудь. Меня вовсе не интересует, кто он такой, и я готов даже брань его сносить, постарайся он хоть как-то разнообразить ее. Но когда тебе по сто раз на день, словно испорченная пластинка, повторяют «жалкий предатель», это в конце концов начинает надоедать.
Сосед по камере еще раз произносит свой рефрен, но я не отзываюсь. Он затихает. Обернувшись, я направляюсь к дощатому топчану, покрытому вонючей дерюгой, который служит мне кроватью. Чистый воздух подействовал на меня как снотворное, и я вытягиваюсь на топчане, чтобы немного подремать. Потому что, едва заметив, что я уснул, меня торопятся разбудить. Ведут в пустую полутемную комнату, направляют в глаза ослепительный свет настольной лампы и принимаются обстреливать вопросами, всегда одинаковыми, неизменными, как ругань моего соседа:
— Кто тебя перебросил через границу?
— С кем тебе приказано связаться?
— Какие на тебя возложены задачи?
На каждый из этих вечных вопросов вечно следует один и тот же ответ. Но ответ всегда вызывает новый вопрос, на который я даю неизменно тот же ответ, затем опять вопрос, и так продолжается часами, до тех пор пока от яркого света у меня перед глазами не поплывут красные круги и от изнеможения не задрожат колени. Иногда ведущий допрос внезапно вскакивает и орет мне в лицо:
— А! Прошлый раз ты говорил другое!
— Ничего другого я не говорил, — сонно отвечаю я, изо всех сил стараясь не свалиться на пол. — И не мог сказать ничего другого, потому что это сама правда.
Частенько у допрашивающего выдержки оказывается меньше, чем у меня, и тогда, чтобы дать волю своим нервам, он отвешивает мне одну-две затрещины.
— Дурачить нас задумал, а? Твою мать!.. Теперь ты узнаешь, как здесь допрашивают вралей вроде тебя!
Однако, если оставить подобные отклонения в стороне, допрос ведется все тем же способом: одни и те же вопросы, одни и те же ответы, потом опять все сначала, по нескольку часов подряд, стоит мне только задремать на вонючем топчане.
Но вот сегодня дела приняли иной оборот. Меня отвели не в пустую комнату, а в другую — поменьше. За письменным столом низкорослый щекастый человек с блестящей лысиной. Знаком отослав стражника, он указывает мне на стул возле письменного стола и предлагает закурить. Первая сигарета за шесть месяцев. Хорошо, что я успеваю сесть. Иначе наверняка свалился бы — так меня шатнуло.
Щекастый терпеливо выжидает, пока я сделаю несколько затяжек, потом говорит, добродушно усмехаясь:
— Ну, поздравляю вас. Вашим мукам приходит конец.
— В каком смысле?
— Мы возвращаем вас в Болгарию.
Меня охватил такой неподдельный ужас, что человек за столом, будь он даже круглым идиотом, и то, наверно, заметил бы это. Но хотя щекастый наблюдает за мной очень внимательно, он и виду не показывает, что обнаружил во мне какие-то перемены.
— Ну и как, вы довольны?
Я молчу, силясь подавить испуг, потом машинально делаю затяжку и медленно произношу:
— Значит, отсылаете, чтоб меня ликвидировали… Но скажите, ради бога, что вы от этого выиграете?..
— Да будет вам! — успокоительно машет рукой щекастый. — Никто вас не ликвидирует, самое большее — поругают слегка за то, что не выполнили задание. Но вы им объясните, что в Греции дураков нет. Верно?
И опять добродушно усмехается.
— Послушайте! — восклицаю я взволнованно. — Уверяю вас, что меня ликвидируют! Пожалуйста, не возвращайте меня туда!
— И это возможно! — неожиданно соглашается человек за столом. — Но в таком случае вас сгноят в здешних тюрьмах. Мы в болгарских коммунистах не нуждаемся. У нас своих хватает.
— Никакой я не коммунист. Иначе зачем бы я бежал. Если находите нужным, отправьте меня в тюрьму, только не отсылайте меня туда! В тюрьме все-таки живешь…
— Решено, — весело бросает толстяк. — Хотя там вас ждет такая жизнь, что вы сами предпочтете смерть.
Потом вдруг добавляет, уже иным тоном:
— Лучше сознайтесь. Сознайтесь, и я торжественно обещаю сразу же вас вернуть. Ничего мы вам не сделаем. Никакого преступления вы совершить не успели, так что получится вроде от ворот поворот…
— Но поймите же, ради бога, не в чем мне сознаваться! — кричу я в отчаянии. — Я вам сказал чистую правду: бежал, чтоб пожить на свободе! Бежал, потому что там для меня нет жизни! Бежал, бежал, вы понимаете?!
Человек выбрасывает вперед свою пухленькую руку, как бы защищаясь от моей истерии, а другой нажимает кнопку звонка.
— Уведите его!
Страж выводит меня за дверь, тумаком указывает направление, и я иду по длинному пустому коридору, пытаясь собраться с мыслями. А какой-то смутно знакомый голос издевательски шепчет мне на ухо: «Ступай пожалуйся отцу с матерью!»
Это было перед обедом, а сейчас уже вечер, и никто ко мне не приходит. Будто все на свете забыли обо мне, кроме моего соседа, который неукоснительно напоминает каждые пять минут, что я предатель. Обо мне забыли. И все же я уверен: стоит мне попытаться уснуть, как тут же придут меня будить.
Постель на топчане отвратительно грязная, насквозь пропитанная человеческим потом. Я лежу на спине, чтоб держать нос подальше от вонючей дерюги, и стараюсь не думать о том, что меня ждет. Все возможные варианты я уже перебрал в уме и решил, как действовать в каждом данном случае, так что с этим покончено. Больше ломать голову не имеет смысла, это только утомляет. Так же, как нападки соседа по камере.
— Вставай!
Голос идет откуда-то издалека, и я не обращаю на него внимания.
— Вставай!
Голос становится более ясным, даже осязаемым. Я слышу его и ощущаю пинок в бок. Значит, я не ошибся. Едва успел забыться, как меня уже будят.
Открываю глаза. Часовой пинает меня тяжелым сапогом. Рядом с ним — один из моих постоянных допросчиков.
— Вставай, ты что, оглох!
Меня приводят в ту же комнату, где принимал щекастый. Но сейчас щекастого нет. Вместо него у темного окна стоит спиной к двери стройный седоволосый мужчина в сером костюме безупречного покроя. Мои провожатые удаляются и закрывают за собою дверь. Как бы не заметив моего появления, мужчина еще с минуту напряженно глядит в окно, потом медленно оборачивается и с любопытством разглядывает меня.
— Господин Эмиль Бобев?
Я киваю утвердительно, несколько удивленный титулом «господин», — пока что меня тут никто не называл господином.
— Меня зовут Дуглас. Полковник Дуглас, — объясняет мужчина в сером.
Я снова киваю, ожидая, что будет дальше. Это «дальше» выражается в том, что мне подносят пачку «Филипп Морис».
— Курите?
Я киваю в третий раз, беру сигарету, закуриваю, хватаясь на всякий случай за угол письменного стола.
— Садитесь!
Я опускаюсь на стул. Седоволосый тоже садится, но не в кресло, а на край стола, глубоко затягивается и снова пристально смотрит на меня своими бесцветными глазами. Он весь какой-то бесцветный, будто облинялый от частого умывания: брови цвета соломы, бледные, почти белые губы, светло-серые глаза.
— Превратности судьбы, да?
По-болгарски он говорит правильно, но с сильным акцентом.
— То есть? — настороженно спрашиваю я.
— То есть рвались на свободу, а угодили в тюрьму! — отвечает мужчина в сером и неожиданно разражается смехом, слишком звонким для такого бесцветного человека.
— Нечто в этом роде, — бормочу я, впадая в приятный транс от никотинового тумана.
— Наша жизнь, господин Бобев, сплошная цепь превратностей, — назидательно произносит седоволосый, обрывая смех.
Я молча курю, все еще пребывая в никотиновом трансе.
— Значит, все дело в том, чтобы суметь дождаться очередной превратности, которая может оказаться приятнее настоящей.
Рассуждения человека банальны, но не лишены логики, и я не вижу оснований прерывать его. Похоже, однако, что он рассчитывает вовлечь меня в разговор.
— А могли бы вы спокойно и откровенно рассказать мне о превратностях вашей жизни попросту, как своему другу?..
— Опять? — Я бросаю на него страдальческий взгляд.
Седоволосый вскидывает бесцветные брови, словно его удивляет подобная реакция. От этого мое раздражение усиливается.
— Послушайте, господин Дуглас, вы говорите о превратностях, но тут дело совсем не в них, а в самом обычном тупоумии. Эти глупцы, которые в течение полугода по три раза в день вызывают меня на допрос, не могут взять в толк, что я не агент болгарской разведки. Я выложил им все как на духу, но эти идиоты…
— Ш-ш-ш! — заговорщически останавливает меня человек в сером и, приложив палец к губам, осторожно оглядывается, словно видит притаившегося за стеной слухача.
— Плевать мне на них! — раздраженно кричу я. — Пусть себе слушают, если хотят! Пускай знают, что они идиоты…
— Да-а-а… — неопределенно тянет полковник. — А как вы отнесетесь к тому, если мы продолжим разговор в более подходящей обстоновке? В более уютной, где вы могли бы успокоиться и прийти в себя…
— Я уже не верю в чудеса, — произношу я равнодушно. — Ни во что больше не верю.
— Я верну вам эту веру, — ободряюще говорит седоволосый, поднимаясь. — У вас есть друзья, господин Бобев. Друзья, о которых вы даже не подозреваете.
Заведение тонет в розовом полумраке. Из угла, где играет оркестр, доносятся протяжные стоны блюза. В молочно-матовом сиянии дансинга движутся силуэты танцующих пар. Я сижу за маленьким столиком и сквозь табачный дым вижу лицо седоволосого, очертания которого расплываются и дрожат, словно отраженные в ручье. Головокружение вызвано у меня не тремя бокалами шампанского и десятком выкуренных сигарет, а переменой, наступившей столь внезапно, что я ее ощутил как зуботычину. Превратности судьбы, сказал бы полковник.
События последних трех часов произошли так быстро, что запечатлелись в моей памяти не последовательно, а в хаотическом беспорядке, как снимки, нащелканные неопытным фотографом один на другой. Стремительный бег «шевроле», резкие гудки на крутых виражах, мелькание вечерних панорам незнакомых улиц, уверенная рука на рулевом колесе и отрывистые реплики со знакомым протяжным акцентом: «Вы слишком строги к нашим греческим хозяевам… Их методы, может быть, и грубоваты, но эффективны… Недоверчивость, господин Бобев, качество, достойное уважения…»
Роскошная белая лестница. Лифт с зеркалами. И снова голос Дугласа: «Сейчас мы вернем вам человеческий облик… Люблю иметь дело с достойными партнерами». Анфилада богатых апартаментов. Буфет с разноцветными бутылками. Шум льющейся воды, доносящийся, вероятно, из ванной. И опять голос Дугласа: «Немножко виски?.. На здоровье. А сейчас примите ванну и побрейтесь».
После первого намыливания вода в снежно-белой ванне становится черной.
— Я отчасти в курсе вашей одиссеи, — говорит Дуглас, опершись на дверь. — Потому и решил вмешаться, дабы облегчить вашу участь. Между прочим, за что вас уволили с поста редактора на радио?
— За ошибки в тексте передачи, — машинально отвечаю я, намыливаясь вторично.
— А именно?
— Мелочи: вместо «капитализм» было написано «социализм», вместо «революционно» — «реакционно», и еще два-три ляпа в этом роде.
— Значит, вы подшучивали над режимом, используя официальные передачи?
— Не собираюсь приписывать себе подобный героизм, — возражаю я, став под душ. — Ошибки допустила машинистка, а я не проверил текст после перепечатки. Виновата, по существу, эта дурочка, но, учтя мое буржуазное происхождение и мое поведение, все свалили на меня.
— Ваше поведение… — повторяет полковник. — А каким оно было, ваше поведение?
Он пристально следит за мной, пока я моюсь под душем, и этот взгляд, который, по всей вероятности, смущал бы меня шесть месяцев назад, сейчас не производит никакого впечатления. Проживя полгода в скотских условиях, и сам превращаешься в животное. Тем лучше. Я чувствую, что отныне мне придется часто стоять как бы обнаженным под взглядами незнакомых людей. Значит, хорошо, что я вовремя огрубел.
— Ваше поведение было вызывающим или?.. — повторяет он свой вопрос.
— Таким, наверное, оно им казалось. Хотя, как я уже сказал, я не собираюсь приписывать себе геройство. Просто жил, как мне нравилось, и говорил то, что думал. И поскольку я не желаю, чтоб социализм строили на моем горбу…
Намылив голову, я снова подставляю себя под душ. Не успела сползти с лица мыльная пена, как полковник задает новый вопрос:
— Ваш отец, если не ошибаюсь, был книготорговцем?
— Издателем, — поправляю я, слегка задетый. — Между прочим, он издавал и английских авторов…
— Я американец, — суховато уточняет Дуглас.
— И американских тоже. «Гонимые ветром», «Бебит», «Американская трагедия»…
— Интересно, — бормочет полковник безо всякого интереса. — Вы все же не злоупотребляйте купанием. Отныне вы сможете купаться, когда вам заблагорассудится. Вот в том гардеробе костюмы и белье… Примерьте хотя бы этот, он должен быть вам в самый раз… Чудесно… Еще виски?
Чистота собственного тела действует на меня прямо-таки опьяняюще. Как и прохладное прикосновение чистого белья. Костюм пришелся мне точно по мерке. Ботинки, пожалуй, широковаты, но это лучше, чем если бы они жали.
— Есть не хотите? Лично я умираю от голода.
Опять головокружительный бег «шевроле», клонящиеся к нам фасады при поворотах, рев мотора при форсированной подаче газа и резкое торможение в зеленом ореоле огромного неонового слова «Копакабана».
Сейчас лицо полковника расплывается и исчезает в табачном дыму, а я силюсь обрести ясность мысли и постичь смысл слов, произносимых нараспев, с акцентом:
— Забыл вам сказать, что я служу не в пехотных войсках, а в разведке…
— Не имеет значения… — великодушно машу я рукой и подливаю шампанского, стараясь покрепче держать бутылку.
— Значение в том, что, будь я полковником от пехоты, я не смог бы оказать вам помощь, а так могу предложить вам работать на нас.
— Готов работать хоть на самого черта, только не возвращайте меня в Болгарию или в тюрьму.
— Мы вам предлагаем работать не на черта, а во имя свободы, господин Бобев.
— Согласен, буду работать во имя свободы, — примирительно киваю я. — Вообще, я готов на все, только не отсылайте меня обратно.
Какое-то время полковник наблюдает за мной молча. Глаза и губы его кажутся до странности белыми, даже в этом розовом полумраке.
Ударник и саксофон посылают из угла серебристые молнии и сладостно-тягучие звуки.
— Ваши взгляды, поскольку таковые у вас имеются, кажутся мне скорее циничными, — сухо, с бесцветной улыбкой замечает Дуглас.
— Пожалуй. Только не играйте в превосходство, потому что ваши взгляды ничем бы не отличались от моих, доведись вам испытать то, что испытал я.
— Ладно, ладно, — успокаивающе поднимает руку полковник. — И все-таки что-то побудило вас бежать?
— Да, но только не это — не желание бороться за свободу отечества. В моем побуждении сыграл роль Младенов.
— Слышал о нем. Вместе с этим человеком вы перешли границу, не так ли?
— Вам, очевидно, известно все…
— Почти все, — поправляет меня седоволосый.
— Тогда почему же вы продолжаете задавать мне вопросы? Потому что все еще не доверяете мне, да?
— Видите ли, Бобев, если бы продолжалось недоверие, вы по-прежнему оставались бы в тюремной камере. Так что считайте эту тему исчерпанной. Что же касается меня, то я предпочитаю все услышать из собственых уст. У меня такая привычка: работать без посредников.
— Превосходно, — пожимаю я плечами. — Спрашивайте о чем угодно. Я уже привык к любым вопросам.
— Речь зашла о Младенове, — напоминает полковник. — Что он за птица?..
Блюзы закончились. Темные пары рассеиваются в розовом полумраке. У нашего столика вырастает кельнер в белом смокинге.
— Еще бутылку? — предлагает Дуглас.
— Нет, благодарю вас. Все хорошо в меру.
— Чудесное правило, — соглашается полковник и жестом руки отсылает кельнера. — Так что он за птица, говорите, этот Младенов?
— Важная птица… Я имею в виду его место в среде бывшей оппозиции. Сидел в тюрьме. Потом его выпустили. Мы познакомились случайно, в одном кабачке. Завязалась дружба. Человек он умный, был министром и опустился до положения трактирного политикана. Однажды он сказал мне: «Если мне удастся махнуть за границу, я стану асом парижской эмиграции». — «Это дело можно уладить, — говорю. — Но при одном условии: что ты и меня возьмешь». Так был заключен договор.
— А вы откуда узнали про канал? — спрашивает Дуглас, поднося мне пачку «Филипп Морис».
— В тот момент я не знал ни о каком канале. Но по материнской линии я выходец из пограничного села. Мне и раньше взбредало в голову воспользоваться услугой друга детства, который мог перевести меня через границу. Но такое случалось со мной, когда, бывало накипит в душе… Я, господин Дуглас, до известной степени человек рассудка и не склонен к фантазерству. Ну, перейду границу, а потом куда я, к черту, подамся? Грузчиком стану в Пирее или что?
Я умолкаю и пристально всматриваюсь в полковника, словно он должен ответить на мой вопрос. Лицо его сейчас проступает в табачном дыму четко и ясно. Туман у меня в голове рассеялся. Я отвожу глаза в сторону, и взгляд мой падает на женщину, сидящую за соседним столиком. Минуту назад столик пустовал, я в этом не сомневаюсь, и вот откуда ни возьмись там возникла красавица брюнетка, в строгом темном костюме с серебряными пуговками, стройные ноги, одна высоко закинута на другую.
Дуглас перехватывает мой взгляд, но, не показывая виду, напоминает:
— Речь шла о Младенове…
— Совершенно верно. Но вот когда я подружился с Младеновым, мои мечты о побеге обрели форму реального плана. Младенов и в самом деле стал знаменем части политической эмиграции. В Париже его носили на руках, а при нем и я устроился бы как-нибудь. Притом старик мне очень симпатичен.
— Своими идеями или еще чем?
— О, идеи!.. Идеи в наше время ничего не стоят, господин Дуглас, и используются разве что в корыстных целях.
— Неужели вы лично не придерживаетесь никаких идей?
— Никаких, кроме чисто негативных.
— Например?
Глаза мои снова устремляются к стройным ногам, вызывающе закинутым одна на другую в трех метрах от меня. Может быть, они немного полны в икрах, но изваяны превосходно. Томный взор женщины устремлен куда-то вдаль, за дансинг, на меня она не обращает ни малейшего внимания.
— Например, я против социализма, — заявляю я, с трудом перенося взгляд на своего собеседника. — Никто у меня не спрашивал, заинтересован я в построении социализма или нет, и я не желаю, чтобы мне его навязывали. А вот что ему противопоставить, социализму, на этот счет никаких мнений у меня нет, и вообще я пятака не дал бы за подобные великие проблемы. С меня достаточно моих личных дел. Пускай каждый поступает так, как считает нужным. Это лучшая политическая программа.
— Значит, вы вроде бы анархист?
— Я никто, — бормочу я в ответ, чувствуя, что стройные ноги вновь овладевают моими мыслями, словно навязчивая идея. — А если мое утверждение звучит в ваших ушах как анархизм, тогда считайте меня анархистом. Мне все равно.
— А что стало с Младеновым? — возвращает меня к теме разговора полковник, опасаясь, что предмет моего созерцания за соседним столиком снова вызовет у меня рассеянность.
— Все случилось так, как я предвидел. Может быть, я слаб по части великих идей, зато в практических делах на меня вполне можно положиться. Вызвав через третье лицо своего приятеля в Софию, я дал ему для поддержания духа некоторую сумму, и мы обо всем договорились. В назначенный час мы с Младеновым очутились в условленном месте. Друг детства оказался опытным проводником, и, не случись у нас небольшой заминки, мы бы благополучно пересекли границу. Впрочем, вам все это, вероятно, уже известно…
— В общих чертах да. Но не мешает послушать заново.
Я колеблюсь. Не потому, что хочу кое о чем умолчать, нет — как раз в этот момент воздух сотрясает оглушительный твист и площадку снова наводняют пары; они танцуют с таким увлечением, что я начинаю опасаться, как бы при виде этих качающихся задов не заболеть морской болезнью. Наблюдая за мной сквозь табачный дым, Дуглас, кажется, все еще изучает меня.
— Произошла заминка. Нас обнаружили и открыли огонь. Может быть, Младенов большой политик, но тут он оказался трусом. Потеряв всякое соображение, он побежал не туда, куда нужно. Прямо на него из зарослей выскочил пограничник с автоматом в руках и, если бы я не выстрелил, отправил бы Младенова к праотцам. Солдат упал. Я потащил Младенова за собой, и мы спустились с обрыва на греческую территорию.
Перед нами снова вырастает кельнер в белом смокинге. Я посматриваю на него с досадой — он закрыл собой соседний столик.
— Выпьем еще по бокалу? — обращается ко мне Дуглас. — Я тоже умерен в питье, но ради такого вечера можно сделать исключение.
Пожимаю плечами с безразличным видом, и Дуглас кивает кельнеру, указав на пустую бутылку. Человек в белом смокинге хватает ведерко с льдом, исчезает как призрак, потом снова появляется, с виртуозной ловкостью откупоривает шампанское, наполняет бокалы, кланяется и опять улетучивается. Дама за соседним столиком медленно описывает полукруг своими темными глазами, затем взгляд ее, транзитом минуя нас, устремляется к входной двери.
— Ваше здоровье! — говорит полковник и отпивает из бокала. — Должен вам признаться, господин Бобев, что именно этот инцидент при вашем переходе через границу побудил меня вмешаться в дело и занять вашу сторону. Вы не маленький и, несомненно, догадываетесь, что ваши показания были соответствующим образом проверены. А так как мне свойственно из малого делать большие выводы, я после этого решил, что, как человек сообразительный, хладнокровный и смелый, вы можете быть нам полезны…
— О себе мне судить трудно, — говорю я равнодушным тоном. — Думаю только, что Младенов преблагополучно добрался до Парижа. В то время как меня целых шесть месяцев гноят в этой вонючей тюрьме.
— А может, что ни делается, все к лучшему, как говорят у вас, — улыбается полковник своими бледными губами.
— Лучшее для меня — Париж.
— Всему свое время. Попадете и в Париж. Впрочем, судя по вашему взгляду, нечто заманчивое для вас может быть не только в Париже.
— Тут другое дело, — отвечаю я, и мои глаза виновато оставляют брюнетку. — Когда полгода не видишь женщину, то и самая затрепанная юбка кажется богиней.
— Вы можете располагать любой юбкой, какая вам приглянется, — замечает Дуглас.
— Как бы не так! — бросаю я с саркастической усмешкой. — Вы, как видно, забываете, что даже костюм у меня на плечах не принадлежит мне.
— Вы имеете в виду сегодняшний день, господин Бобев, а я говорю о завтрашнем. Завтра вы проснетесь в чудесной вилле, с ванной, холлом, садом и прочими вещами, и сможете есть и одеваться по своему вкусу.
— А чем еще буду я заниматься на той вилле?
— Войдете в курс обязанностей, — неопределенно отвечает полковник, любезно наполняя мой бокал.
— Смогу ли я выходить? — подозрительно спрашиваю я.
— Пока нет…
— Значит, опять тюрьма, только люкс.
Дуглас энергично вертит головой.
— Ошибаетесь, дружище, ошибаетесь. Не о тюрьме тут речь, а о профессиональной предосторожности. Придет время, будете ходить, где захочется. А до тех пор, чтоб не было скучно, мы абонируем вам какую-нибудь юбку.
Он посматривает на меня с хитрецой, широко раскидывая руками.
— Выбирайте, господин Бобев! Выбирайте любую! Убедитесь на практике, что полковник Дуглас слов на ветер не бросает.
Жест седоволосого охватывает все заведение и многозначительно останавливается на баре, где на высоких стульчиках разместилось полдюжины вакантных красоток. Разметав их всех взглядом, я снова перевожу глаза на брюнетку, сидящую за соседним столиком.
— Ясно, — вскидывает руку Дуглас, и опять на его лице проступает бледная улыбка. — Понял, кому отдано предпочтение.
Он кивает кельнеру, опять появившемуся в окрестностях, что-то шепчет ему, тот угодливо улыбается и направляется к брюнетке. Подняв бокал, человек в сером заговорщически подмигивает мне, даже не взглянув в сторону соседнего столика. Он знает, что воля полковника Дугласа — закон.
Совсем иным видишь это небо сквозь решетку тюремной камеры. А мне приходится глядеть на него именно так. Блеск южных звезд меня отнюдь не трогает, и если я и просунул нос между железными прутьями, то лишь ради того, чтоб избавиться от тяжелого запаха мочи, которым пропитана камера.
— Ты жалкий предатель, и все тут! — слышится хриплый голос у меня за спиной.
Я не отвечаю и, прильнув к решетке, жадно вдыхаю ночной холодок.
— Мы гибнем по тюрьмам во имя социализма, а предатели вроде тебя бегут от него! — продолжает тот же голос за спиной.
— Заткнись, скотина! — бормочу я, не оборачиваясь.
— Гнусный жалкий предатель, вот ты кто! — не унимается человек в глубине камеры.
Оба мы едва языком ворочаем, потому что обмениваемся подобными репликами с неравными промежутками вот уже пятые сутки. С тех пор как пять дней назад этот тип попал в мою камеру, а у меня хватило ума проговориться, что я бежал из Болгарии, он без конца твердит, что я негодяй и предатель. Македонец откуда-то из-под Салоник, он величает себя крупным революционером, хотя, по-видимому, это обычный провокатор и приставлен ко мне с целью выведать что-нибудь. Меня вовсе не интересует, кто он такой, и я готов даже брань его сносить, постарайся он хоть как-то разнообразить ее. Но когда тебе по сто раз на день, словно испорченная пластинка, повторяют «жалкий предатель», это в конце концов начинает надоедать.
Сосед по камере еще раз произносит свой рефрен, но я не отзываюсь. Он затихает. Обернувшись, я направляюсь к дощатому топчану, покрытому вонючей дерюгой, который служит мне кроватью. Чистый воздух подействовал на меня как снотворное, и я вытягиваюсь на топчане, чтобы немного подремать. Потому что, едва заметив, что я уснул, меня торопятся разбудить. Ведут в пустую полутемную комнату, направляют в глаза ослепительный свет настольной лампы и принимаются обстреливать вопросами, всегда одинаковыми, неизменными, как ругань моего соседа:
— Кто тебя перебросил через границу?
— С кем тебе приказано связаться?
— Какие на тебя возложены задачи?
На каждый из этих вечных вопросов вечно следует один и тот же ответ. Но ответ всегда вызывает новый вопрос, на который я даю неизменно тот же ответ, затем опять вопрос, и так продолжается часами, до тех пор пока от яркого света у меня перед глазами не поплывут красные круги и от изнеможения не задрожат колени. Иногда ведущий допрос внезапно вскакивает и орет мне в лицо:
— А! Прошлый раз ты говорил другое!
— Ничего другого я не говорил, — сонно отвечаю я, изо всех сил стараясь не свалиться на пол. — И не мог сказать ничего другого, потому что это сама правда.
Частенько у допрашивающего выдержки оказывается меньше, чем у меня, и тогда, чтобы дать волю своим нервам, он отвешивает мне одну-две затрещины.
— Дурачить нас задумал, а? Твою мать!.. Теперь ты узнаешь, как здесь допрашивают вралей вроде тебя!
Однако, если оставить подобные отклонения в стороне, допрос ведется все тем же способом: одни и те же вопросы, одни и те же ответы, потом опять все сначала, по нескольку часов подряд, стоит мне только задремать на вонючем топчане.
Но вот сегодня дела приняли иной оборот. Меня отвели не в пустую комнату, а в другую — поменьше. За письменным столом низкорослый щекастый человек с блестящей лысиной. Знаком отослав стражника, он указывает мне на стул возле письменного стола и предлагает закурить. Первая сигарета за шесть месяцев. Хорошо, что я успеваю сесть. Иначе наверняка свалился бы — так меня шатнуло.
Щекастый терпеливо выжидает, пока я сделаю несколько затяжек, потом говорит, добродушно усмехаясь:
— Ну, поздравляю вас. Вашим мукам приходит конец.
— В каком смысле?
— Мы возвращаем вас в Болгарию.
Меня охватил такой неподдельный ужас, что человек за столом, будь он даже круглым идиотом, и то, наверно, заметил бы это. Но хотя щекастый наблюдает за мной очень внимательно, он и виду не показывает, что обнаружил во мне какие-то перемены.
— Ну и как, вы довольны?
Я молчу, силясь подавить испуг, потом машинально делаю затяжку и медленно произношу:
— Значит, отсылаете, чтоб меня ликвидировали… Но скажите, ради бога, что вы от этого выиграете?..
— Да будет вам! — успокоительно машет рукой щекастый. — Никто вас не ликвидирует, самое большее — поругают слегка за то, что не выполнили задание. Но вы им объясните, что в Греции дураков нет. Верно?
И опять добродушно усмехается.
— Послушайте! — восклицаю я взволнованно. — Уверяю вас, что меня ликвидируют! Пожалуйста, не возвращайте меня туда!
— И это возможно! — неожиданно соглашается человек за столом. — Но в таком случае вас сгноят в здешних тюрьмах. Мы в болгарских коммунистах не нуждаемся. У нас своих хватает.
— Никакой я не коммунист. Иначе зачем бы я бежал. Если находите нужным, отправьте меня в тюрьму, только не отсылайте меня туда! В тюрьме все-таки живешь…
— Решено, — весело бросает толстяк. — Хотя там вас ждет такая жизнь, что вы сами предпочтете смерть.
Потом вдруг добавляет, уже иным тоном:
— Лучше сознайтесь. Сознайтесь, и я торжественно обещаю сразу же вас вернуть. Ничего мы вам не сделаем. Никакого преступления вы совершить не успели, так что получится вроде от ворот поворот…
— Но поймите же, ради бога, не в чем мне сознаваться! — кричу я в отчаянии. — Я вам сказал чистую правду: бежал, чтоб пожить на свободе! Бежал, потому что там для меня нет жизни! Бежал, бежал, вы понимаете?!
Человек выбрасывает вперед свою пухленькую руку, как бы защищаясь от моей истерии, а другой нажимает кнопку звонка.
— Уведите его!
Страж выводит меня за дверь, тумаком указывает направление, и я иду по длинному пустому коридору, пытаясь собраться с мыслями. А какой-то смутно знакомый голос издевательски шепчет мне на ухо: «Ступай пожалуйся отцу с матерью!»
Это было перед обедом, а сейчас уже вечер, и никто ко мне не приходит. Будто все на свете забыли обо мне, кроме моего соседа, который неукоснительно напоминает каждые пять минут, что я предатель. Обо мне забыли. И все же я уверен: стоит мне попытаться уснуть, как тут же придут меня будить.
Постель на топчане отвратительно грязная, насквозь пропитанная человеческим потом. Я лежу на спине, чтоб держать нос подальше от вонючей дерюги, и стараюсь не думать о том, что меня ждет. Все возможные варианты я уже перебрал в уме и решил, как действовать в каждом данном случае, так что с этим покончено. Больше ломать голову не имеет смысла, это только утомляет. Так же, как нападки соседа по камере.
— Вставай!
Голос идет откуда-то издалека, и я не обращаю на него внимания.
— Вставай!
Голос становится более ясным, даже осязаемым. Я слышу его и ощущаю пинок в бок. Значит, я не ошибся. Едва успел забыться, как меня уже будят.
Открываю глаза. Часовой пинает меня тяжелым сапогом. Рядом с ним — один из моих постоянных допросчиков.
— Вставай, ты что, оглох!
Меня приводят в ту же комнату, где принимал щекастый. Но сейчас щекастого нет. Вместо него у темного окна стоит спиной к двери стройный седоволосый мужчина в сером костюме безупречного покроя. Мои провожатые удаляются и закрывают за собою дверь. Как бы не заметив моего появления, мужчина еще с минуту напряженно глядит в окно, потом медленно оборачивается и с любопытством разглядывает меня.
— Господин Эмиль Бобев?
Я киваю утвердительно, несколько удивленный титулом «господин», — пока что меня тут никто не называл господином.
— Меня зовут Дуглас. Полковник Дуглас, — объясняет мужчина в сером.
Я снова киваю, ожидая, что будет дальше. Это «дальше» выражается в том, что мне подносят пачку «Филипп Морис».
— Курите?
Я киваю в третий раз, беру сигарету, закуриваю, хватаясь на всякий случай за угол письменного стола.
— Садитесь!
Я опускаюсь на стул. Седоволосый тоже садится, но не в кресло, а на край стола, глубоко затягивается и снова пристально смотрит на меня своими бесцветными глазами. Он весь какой-то бесцветный, будто облинялый от частого умывания: брови цвета соломы, бледные, почти белые губы, светло-серые глаза.
— Превратности судьбы, да?
По-болгарски он говорит правильно, но с сильным акцентом.
— То есть? — настороженно спрашиваю я.
— То есть рвались на свободу, а угодили в тюрьму! — отвечает мужчина в сером и неожиданно разражается смехом, слишком звонким для такого бесцветного человека.
— Нечто в этом роде, — бормочу я, впадая в приятный транс от никотинового тумана.
— Наша жизнь, господин Бобев, сплошная цепь превратностей, — назидательно произносит седоволосый, обрывая смех.
Я молча курю, все еще пребывая в никотиновом трансе.
— Значит, все дело в том, чтобы суметь дождаться очередной превратности, которая может оказаться приятнее настоящей.
Рассуждения человека банальны, но не лишены логики, и я не вижу оснований прерывать его. Похоже, однако, что он рассчитывает вовлечь меня в разговор.
— А могли бы вы спокойно и откровенно рассказать мне о превратностях вашей жизни попросту, как своему другу?..
— Опять? — Я бросаю на него страдальческий взгляд.
Седоволосый вскидывает бесцветные брови, словно его удивляет подобная реакция. От этого мое раздражение усиливается.
— Послушайте, господин Дуглас, вы говорите о превратностях, но тут дело совсем не в них, а в самом обычном тупоумии. Эти глупцы, которые в течение полугода по три раза в день вызывают меня на допрос, не могут взять в толк, что я не агент болгарской разведки. Я выложил им все как на духу, но эти идиоты…
— Ш-ш-ш! — заговорщически останавливает меня человек в сером и, приложив палец к губам, осторожно оглядывается, словно видит притаившегося за стеной слухача.
— Плевать мне на них! — раздраженно кричу я. — Пусть себе слушают, если хотят! Пускай знают, что они идиоты…
— Да-а-а… — неопределенно тянет полковник. — А как вы отнесетесь к тому, если мы продолжим разговор в более подходящей обстоновке? В более уютной, где вы могли бы успокоиться и прийти в себя…
— Я уже не верю в чудеса, — произношу я равнодушно. — Ни во что больше не верю.
— Я верну вам эту веру, — ободряюще говорит седоволосый, поднимаясь. — У вас есть друзья, господин Бобев. Друзья, о которых вы даже не подозреваете.
Заведение тонет в розовом полумраке. Из угла, где играет оркестр, доносятся протяжные стоны блюза. В молочно-матовом сиянии дансинга движутся силуэты танцующих пар. Я сижу за маленьким столиком и сквозь табачный дым вижу лицо седоволосого, очертания которого расплываются и дрожат, словно отраженные в ручье. Головокружение вызвано у меня не тремя бокалами шампанского и десятком выкуренных сигарет, а переменой, наступившей столь внезапно, что я ее ощутил как зуботычину. Превратности судьбы, сказал бы полковник.
События последних трех часов произошли так быстро, что запечатлелись в моей памяти не последовательно, а в хаотическом беспорядке, как снимки, нащелканные неопытным фотографом один на другой. Стремительный бег «шевроле», резкие гудки на крутых виражах, мелькание вечерних панорам незнакомых улиц, уверенная рука на рулевом колесе и отрывистые реплики со знакомым протяжным акцентом: «Вы слишком строги к нашим греческим хозяевам… Их методы, может быть, и грубоваты, но эффективны… Недоверчивость, господин Бобев, качество, достойное уважения…»
Роскошная белая лестница. Лифт с зеркалами. И снова голос Дугласа: «Сейчас мы вернем вам человеческий облик… Люблю иметь дело с достойными партнерами». Анфилада богатых апартаментов. Буфет с разноцветными бутылками. Шум льющейся воды, доносящийся, вероятно, из ванной. И опять голос Дугласа: «Немножко виски?.. На здоровье. А сейчас примите ванну и побрейтесь».
После первого намыливания вода в снежно-белой ванне становится черной.
— Я отчасти в курсе вашей одиссеи, — говорит Дуглас, опершись на дверь. — Потому и решил вмешаться, дабы облегчить вашу участь. Между прочим, за что вас уволили с поста редактора на радио?
— За ошибки в тексте передачи, — машинально отвечаю я, намыливаясь вторично.
— А именно?
— Мелочи: вместо «капитализм» было написано «социализм», вместо «революционно» — «реакционно», и еще два-три ляпа в этом роде.
— Значит, вы подшучивали над режимом, используя официальные передачи?
— Не собираюсь приписывать себе подобный героизм, — возражаю я, став под душ. — Ошибки допустила машинистка, а я не проверил текст после перепечатки. Виновата, по существу, эта дурочка, но, учтя мое буржуазное происхождение и мое поведение, все свалили на меня.
— Ваше поведение… — повторяет полковник. — А каким оно было, ваше поведение?
Он пристально следит за мной, пока я моюсь под душем, и этот взгляд, который, по всей вероятности, смущал бы меня шесть месяцев назад, сейчас не производит никакого впечатления. Проживя полгода в скотских условиях, и сам превращаешься в животное. Тем лучше. Я чувствую, что отныне мне придется часто стоять как бы обнаженным под взглядами незнакомых людей. Значит, хорошо, что я вовремя огрубел.
— Ваше поведение было вызывающим или?.. — повторяет он свой вопрос.
— Таким, наверное, оно им казалось. Хотя, как я уже сказал, я не собираюсь приписывать себе геройство. Просто жил, как мне нравилось, и говорил то, что думал. И поскольку я не желаю, чтоб социализм строили на моем горбу…
Намылив голову, я снова подставляю себя под душ. Не успела сползти с лица мыльная пена, как полковник задает новый вопрос:
— Ваш отец, если не ошибаюсь, был книготорговцем?
— Издателем, — поправляю я, слегка задетый. — Между прочим, он издавал и английских авторов…
— Я американец, — суховато уточняет Дуглас.
— И американских тоже. «Гонимые ветром», «Бебит», «Американская трагедия»…
— Интересно, — бормочет полковник безо всякого интереса. — Вы все же не злоупотребляйте купанием. Отныне вы сможете купаться, когда вам заблагорассудится. Вот в том гардеробе костюмы и белье… Примерьте хотя бы этот, он должен быть вам в самый раз… Чудесно… Еще виски?
Чистота собственного тела действует на меня прямо-таки опьяняюще. Как и прохладное прикосновение чистого белья. Костюм пришелся мне точно по мерке. Ботинки, пожалуй, широковаты, но это лучше, чем если бы они жали.
— Есть не хотите? Лично я умираю от голода.
Опять головокружительный бег «шевроле», клонящиеся к нам фасады при поворотах, рев мотора при форсированной подаче газа и резкое торможение в зеленом ореоле огромного неонового слова «Копакабана».
Сейчас лицо полковника расплывается и исчезает в табачном дыму, а я силюсь обрести ясность мысли и постичь смысл слов, произносимых нараспев, с акцентом:
— Забыл вам сказать, что я служу не в пехотных войсках, а в разведке…
— Не имеет значения… — великодушно машу я рукой и подливаю шампанского, стараясь покрепче держать бутылку.
— Значение в том, что, будь я полковником от пехоты, я не смог бы оказать вам помощь, а так могу предложить вам работать на нас.
— Готов работать хоть на самого черта, только не возвращайте меня в Болгарию или в тюрьму.
— Мы вам предлагаем работать не на черта, а во имя свободы, господин Бобев.
— Согласен, буду работать во имя свободы, — примирительно киваю я. — Вообще, я готов на все, только не отсылайте меня обратно.
Какое-то время полковник наблюдает за мной молча. Глаза и губы его кажутся до странности белыми, даже в этом розовом полумраке.
Ударник и саксофон посылают из угла серебристые молнии и сладостно-тягучие звуки.
— Ваши взгляды, поскольку таковые у вас имеются, кажутся мне скорее циничными, — сухо, с бесцветной улыбкой замечает Дуглас.
— Пожалуй. Только не играйте в превосходство, потому что ваши взгляды ничем бы не отличались от моих, доведись вам испытать то, что испытал я.
— Ладно, ладно, — успокаивающе поднимает руку полковник. — И все-таки что-то побудило вас бежать?
— Да, но только не это — не желание бороться за свободу отечества. В моем побуждении сыграл роль Младенов.
— Слышал о нем. Вместе с этим человеком вы перешли границу, не так ли?
— Вам, очевидно, известно все…
— Почти все, — поправляет меня седоволосый.
— Тогда почему же вы продолжаете задавать мне вопросы? Потому что все еще не доверяете мне, да?
— Видите ли, Бобев, если бы продолжалось недоверие, вы по-прежнему оставались бы в тюремной камере. Так что считайте эту тему исчерпанной. Что же касается меня, то я предпочитаю все услышать из собственых уст. У меня такая привычка: работать без посредников.
— Превосходно, — пожимаю я плечами. — Спрашивайте о чем угодно. Я уже привык к любым вопросам.
— Речь зашла о Младенове, — напоминает полковник. — Что он за птица?..
Блюзы закончились. Темные пары рассеиваются в розовом полумраке. У нашего столика вырастает кельнер в белом смокинге.
— Еще бутылку? — предлагает Дуглас.
— Нет, благодарю вас. Все хорошо в меру.
— Чудесное правило, — соглашается полковник и жестом руки отсылает кельнера. — Так что он за птица, говорите, этот Младенов?
— Важная птица… Я имею в виду его место в среде бывшей оппозиции. Сидел в тюрьме. Потом его выпустили. Мы познакомились случайно, в одном кабачке. Завязалась дружба. Человек он умный, был министром и опустился до положения трактирного политикана. Однажды он сказал мне: «Если мне удастся махнуть за границу, я стану асом парижской эмиграции». — «Это дело можно уладить, — говорю. — Но при одном условии: что ты и меня возьмешь». Так был заключен договор.
— А вы откуда узнали про канал? — спрашивает Дуглас, поднося мне пачку «Филипп Морис».
— В тот момент я не знал ни о каком канале. Но по материнской линии я выходец из пограничного села. Мне и раньше взбредало в голову воспользоваться услугой друга детства, который мог перевести меня через границу. Но такое случалось со мной, когда, бывало накипит в душе… Я, господин Дуглас, до известной степени человек рассудка и не склонен к фантазерству. Ну, перейду границу, а потом куда я, к черту, подамся? Грузчиком стану в Пирее или что?
Я умолкаю и пристально всматриваюсь в полковника, словно он должен ответить на мой вопрос. Лицо его сейчас проступает в табачном дыму четко и ясно. Туман у меня в голове рассеялся. Я отвожу глаза в сторону, и взгляд мой падает на женщину, сидящую за соседним столиком. Минуту назад столик пустовал, я в этом не сомневаюсь, и вот откуда ни возьмись там возникла красавица брюнетка, в строгом темном костюме с серебряными пуговками, стройные ноги, одна высоко закинута на другую.
Дуглас перехватывает мой взгляд, но, не показывая виду, напоминает:
— Речь шла о Младенове…
— Совершенно верно. Но вот когда я подружился с Младеновым, мои мечты о побеге обрели форму реального плана. Младенов и в самом деле стал знаменем части политической эмиграции. В Париже его носили на руках, а при нем и я устроился бы как-нибудь. Притом старик мне очень симпатичен.
— Своими идеями или еще чем?
— О, идеи!.. Идеи в наше время ничего не стоят, господин Дуглас, и используются разве что в корыстных целях.
— Неужели вы лично не придерживаетесь никаких идей?
— Никаких, кроме чисто негативных.
— Например?
Глаза мои снова устремляются к стройным ногам, вызывающе закинутым одна на другую в трех метрах от меня. Может быть, они немного полны в икрах, но изваяны превосходно. Томный взор женщины устремлен куда-то вдаль, за дансинг, на меня она не обращает ни малейшего внимания.
— Например, я против социализма, — заявляю я, с трудом перенося взгляд на своего собеседника. — Никто у меня не спрашивал, заинтересован я в построении социализма или нет, и я не желаю, чтобы мне его навязывали. А вот что ему противопоставить, социализму, на этот счет никаких мнений у меня нет, и вообще я пятака не дал бы за подобные великие проблемы. С меня достаточно моих личных дел. Пускай каждый поступает так, как считает нужным. Это лучшая политическая программа.
— Значит, вы вроде бы анархист?
— Я никто, — бормочу я в ответ, чувствуя, что стройные ноги вновь овладевают моими мыслями, словно навязчивая идея. — А если мое утверждение звучит в ваших ушах как анархизм, тогда считайте меня анархистом. Мне все равно.
— А что стало с Младеновым? — возвращает меня к теме разговора полковник, опасаясь, что предмет моего созерцания за соседним столиком снова вызовет у меня рассеянность.
— Все случилось так, как я предвидел. Может быть, я слаб по части великих идей, зато в практических делах на меня вполне можно положиться. Вызвав через третье лицо своего приятеля в Софию, я дал ему для поддержания духа некоторую сумму, и мы обо всем договорились. В назначенный час мы с Младеновым очутились в условленном месте. Друг детства оказался опытным проводником, и, не случись у нас небольшой заминки, мы бы благополучно пересекли границу. Впрочем, вам все это, вероятно, уже известно…
— В общих чертах да. Но не мешает послушать заново.
Я колеблюсь. Не потому, что хочу кое о чем умолчать, нет — как раз в этот момент воздух сотрясает оглушительный твист и площадку снова наводняют пары; они танцуют с таким увлечением, что я начинаю опасаться, как бы при виде этих качающихся задов не заболеть морской болезнью. Наблюдая за мной сквозь табачный дым, Дуглас, кажется, все еще изучает меня.
— Произошла заминка. Нас обнаружили и открыли огонь. Может быть, Младенов большой политик, но тут он оказался трусом. Потеряв всякое соображение, он побежал не туда, куда нужно. Прямо на него из зарослей выскочил пограничник с автоматом в руках и, если бы я не выстрелил, отправил бы Младенова к праотцам. Солдат упал. Я потащил Младенова за собой, и мы спустились с обрыва на греческую территорию.
Перед нами снова вырастает кельнер в белом смокинге. Я посматриваю на него с досадой — он закрыл собой соседний столик.
— Выпьем еще по бокалу? — обращается ко мне Дуглас. — Я тоже умерен в питье, но ради такого вечера можно сделать исключение.
Пожимаю плечами с безразличным видом, и Дуглас кивает кельнеру, указав на пустую бутылку. Человек в белом смокинге хватает ведерко с льдом, исчезает как призрак, потом снова появляется, с виртуозной ловкостью откупоривает шампанское, наполняет бокалы, кланяется и опять улетучивается. Дама за соседним столиком медленно описывает полукруг своими темными глазами, затем взгляд ее, транзитом минуя нас, устремляется к входной двери.
— Ваше здоровье! — говорит полковник и отпивает из бокала. — Должен вам признаться, господин Бобев, что именно этот инцидент при вашем переходе через границу побудил меня вмешаться в дело и занять вашу сторону. Вы не маленький и, несомненно, догадываетесь, что ваши показания были соответствующим образом проверены. А так как мне свойственно из малого делать большие выводы, я после этого решил, что, как человек сообразительный, хладнокровный и смелый, вы можете быть нам полезны…
— О себе мне судить трудно, — говорю я равнодушным тоном. — Думаю только, что Младенов преблагополучно добрался до Парижа. В то время как меня целых шесть месяцев гноят в этой вонючей тюрьме.
— А может, что ни делается, все к лучшему, как говорят у вас, — улыбается полковник своими бледными губами.
— Лучшее для меня — Париж.
— Всему свое время. Попадете и в Париж. Впрочем, судя по вашему взгляду, нечто заманчивое для вас может быть не только в Париже.
— Тут другое дело, — отвечаю я, и мои глаза виновато оставляют брюнетку. — Когда полгода не видишь женщину, то и самая затрепанная юбка кажется богиней.
— Вы можете располагать любой юбкой, какая вам приглянется, — замечает Дуглас.
— Как бы не так! — бросаю я с саркастической усмешкой. — Вы, как видно, забываете, что даже костюм у меня на плечах не принадлежит мне.
— Вы имеете в виду сегодняшний день, господин Бобев, а я говорю о завтрашнем. Завтра вы проснетесь в чудесной вилле, с ванной, холлом, садом и прочими вещами, и сможете есть и одеваться по своему вкусу.
— А чем еще буду я заниматься на той вилле?
— Войдете в курс обязанностей, — неопределенно отвечает полковник, любезно наполняя мой бокал.
— Смогу ли я выходить? — подозрительно спрашиваю я.
— Пока нет…
— Значит, опять тюрьма, только люкс.
Дуглас энергично вертит головой.
— Ошибаетесь, дружище, ошибаетесь. Не о тюрьме тут речь, а о профессиональной предосторожности. Придет время, будете ходить, где захочется. А до тех пор, чтоб не было скучно, мы абонируем вам какую-нибудь юбку.
Он посматривает на меня с хитрецой, широко раскидывая руками.
— Выбирайте, господин Бобев! Выбирайте любую! Убедитесь на практике, что полковник Дуглас слов на ветер не бросает.
Жест седоволосого охватывает все заведение и многозначительно останавливается на баре, где на высоких стульчиках разместилось полдюжины вакантных красоток. Разметав их всех взглядом, я снова перевожу глаза на брюнетку, сидящую за соседним столиком.
— Ясно, — вскидывает руку Дуглас, и опять на его лице проступает бледная улыбка. — Понял, кому отдано предпочтение.
Он кивает кельнеру, опять появившемуся в окрестностях, что-то шепчет ему, тот угодливо улыбается и направляется к брюнетке. Подняв бокал, человек в сером заговорщически подмигивает мне, даже не взглянув в сторону соседнего столика. Он знает, что воля полковника Дугласа — закон.