— Ты оказался ужасно изнурительным, первобытным любовником. Хорошо, что не все мужчины похожи на тебя.
Ее нежности и в дальнейшем мало чем отличались от этой, что все же лучше, чем если бы она повисла у меня на шее и заныла: «Миленький, скажи, как ты меня любишь!» Особенно если учесть, что рост у нее метр семьдесят два и соответствующий этому вес.
Франсуаз обычно приходила под вечер. Программа ее визитов постоянно была одна и та же — умеренное питье, умеренная закуска, самодеятельный ужин и любовь без лишних разговоров. Другой, менее подозрительный человек, вероятно, решил бы на моем месте, что женщина прочно и надежно привязалась к нему. Я же придерживался того мнения, что мы вот-вот услышим друг от друга нечто такое, чего мы всячески стараемся не произносить и что не имеет ничего общего с отношениями двух полов.
Но вот в один прекрасный день господин Гаррис сообщил мне, что на этом наши занятия заканчиваются, и безучастным голосом пожелал мне успеха в их практическом применении.
Вечером, когда мы с Франсуаз, сидя, как обычно, под оранжевым навесом, употребили привычные дозы алкоголя и обменялись колкими любезностями, я решил, что пора заговорить. Первым всегда вынужден говорить более слабый. Таково правило игры, и тут уж ничего не поделаешь — не я его придумал.
— Дорогая Франсуаз, твои остроты, хоть они и проверены временем, довольно однообразны. Что ты скажешь, если мы переменим тему?
Эта реплика не выражала ничего примечательного, зато мой взгляд был достаточно красноречив.
— А что ты скажешь, если мы переменим место? — вопросом на вопрос отвечает Франсуаз. — Мы с таким упорством сидим под этим навесом, что у меня появилось ощущение, будто я на всю жизнь сделалась оранжевой.
Она встает, спускается по трем мраморным ступеням и углубляется в сад, куда мы ни разу не догадались пойти прогуляться. Я следую за ней и, когда мы достигаем темной аллеи вдоль кипарисов, спрашиваю:
— По-твоему, нас подслушивают?
— А ты как считаешь?
— Трудно сказать…
— Говори тогда, что у тебя.
— Франсуаз, я хочу уехать в Париж!
— Ну и валяй. Счастливого пути.
— Не могу без тебя. Я хочу сказать — без твоей помощи.
— Почему не можешь?
— Потому что я в безвыходном положении. Ты единственная можешь меня спасти.
— Выходит, дошло до того, что тебя должна спасать какая-то надменная шлюха, как ты изволил меня назвать перед твоим Дугласом?
— У тебя изумительно острый слух…
По сути дела, даже самый острый слух не смог бы уловить моей реплики среди шума ночного заведения на расстоянии трех метров. Но мне известно, что слух иногда обостряется при помощи специальных устройств. Только в данный момент мне было не до таких деталей.
— Франсуаз, ты отлично понимаешь, почему я сижу в этой вилле и чем я тут занимаюсь…
— Допустим. А с какой целью?
— Меня готовят к тому, чтоб забросить в Болгарию. Едва успел я оттуда бежать полгода назад, как они снова хотят меня туда вернуть…
— И ты умираешь от страха. Не так ли?
— Дело не только в страхе. Это будет конец всем моим намерениям, всем мечтаниям. Всю жизнь я рвался в Париж… Во Франции воспитывался мой отец… я с детства лелеял эту мысль…
— Хорошо, хорошо. Только не заплачь.
Сила была на ее стороне, и женщина играла твердо. Плакать я не намеревался, но замолчал, так как почувствовал, что исповедь тут ни к чему и мне надлежит отвечать на вопросы, ставить которые дано другому. Благо, к этому мне не привыкать.
В тени кипарисов смутно белеет скамейка, но Франсуаз проходит мимо и останавливается лишь в конце аллеи. Она подает мне знак подойти к ней поближе и говорит полушепотом:
— Ты не возражаешь, если мы вернемся к самому началу, а?
Мы так и сделали.
Женщина мастерски задает вопросы — качество, которое я в ней оценил при первом же нашем водевильном разговоре. Каждый вопрос бьет в одну узловую точку, допрос ведется ловко, держит меня в напряжении, и через каких-нибудь пятнадцать минут Франсуаз вырывает из меня все то, на что греческая полиция расходовала долгие часы.
— Случай с Младеновым, возможно, представит для нас известный интерес, — замечает брюнетка по окончании допроса. — Неясно одно — чем ты сам можешь быть для нас полезен…
— Послушай, Франсуаз, я выполню любую задачу, которую вы поставите передо мной… Я люблю Францию…
Женщина задумчиво глядит на меня своими большими темными глазами, смутно поблескивающими во мраке аллеи.
— Человек, который не любит собственную страну, едва ли способен любить другую, Эмиль.
Я молчу. Эта кобра знает мое уязвимое место.
— Но это не столь важно. Среди таких, как мы, о любви говорить не принято, ты сам сказал. Беда в том, что тобой сейчас владеет страх. Весьма возможно, значит, что он тебя не покинет и завтра. Не думай, что страшно лишь там, в Болгарии.
— Франсуаз, я не трус.
— Я в этом не уверена. Впрочем, это касается прежде всего тебя: струсишь — сократишь себе жизнь. Пойдем-ка мы обратно. Длительные прогулки всегда вызывают подозрение.
— Погоди, — говорю я. — Для меня нет возврата. Моя подготовка сегодня закончилась. Не исключено, что завтра же вечером меня отправят на границу.
Уже шагая по аллее, она вдруг замирает на месте при этих словах и оборачивается ко мне:
— И ты только сейчас об этом говоришь? Мог бы еще подождать и телеграфировать мне с границы. Что я должна сделать за два часа?
— Вырвать меня отсюда. Франсуаз, я уже достаточно знаю тебя и убежден, что ты в состоянии сделать все, если захочешь.
Комплимент, сказанный даже такой женщине, как Франсуаз, делает свое дело. Во всяком случае, делает больше, чем разные заклинания вроде «во имя нашей дружбы» и тому подобное. Уставившись глазами в черную стену кипарисов, Франсуаз о чем-то думает. Смутно белеет во мраке ее красивое лицо, а от ее темных, аккуратно уложенных волос исходит легкий аромат, но я не замечаю ее женских чар, потому что вижу перед собой не женщину, а представителя некоего безымянного ведомства, которое в данный момент решает мою судьбу.
— Чтоб раздобыть для тебя подходящий документ, у меня нет времени, — бормочет Франсуаз как бы сама себе.
Помолчав немного, она вдруг добавляет:
— Тем хуже. Попробуем обойтись без документа. Господин Никто, родом Ниоткуда. Национальность: без национальности.
Она берет меня под руку, медленно ведет по темной аллее в сторону виллы и тихо говорит:
— Я ухожу. Ты меня провожаешь до дверей, пять минут ужинаешь на кухне, гремя при этом посудой, удаляешься в спальню, гасишь свет, делая вид, что ложишься, вылезаешь в окно, перемахиваешь вот здесь, в конце аллеи, через ограду. Прямо перед тобой шоссе. Идешь влево. Я тебя жду за третьим поворотом.
Белый «ягуар» летит по шоссе со скоростью, несколько превышающей дозволенную. По обе стороны дороги мерцают во мраке огни афинских пригородов. На темно-синем необъятном афинском небе трепетно сияют крупные звезды. Прекрасное небо, чьей красоты по разным причинам я никак не могу вкусить. Франсуаз, зорко глядя вперед, молча следит за летящей навстречу, освещенной мощными фарами лентой асфальта. Я тоже молчу, пытаясь подавить неприятную дрожь в спине, знакомую преследуемым.
По правде говоря, я не верю, чтоб нас преследовали, по крайней мере в данный момент. По выработанному Франсуаз плану все произошло быстро и тихо. Теперь вопрос в том, что нас ждет дальше. Но хоть я и ненавижу двигаться в неизвестность, все же не решаюсь приставать к брюнетке с расспросами и лишь машинально слежу за белой мордой «ягуара», которая подминает под себя ленту шоссе.
Огни вдоль дороги становятся все чаще. Машина входит в кварталы Афин. Франсуаз сбавляет скорость — слишком большая роскошь ввязываться в спор с полицией, когда рядом с тобой сидит человек без паспорта. Мы движемся со скоростью семьдесят километров, а кажется, что машина ползет, как черепаха, и это заставляет меня нервничать. Стремление бежать как можно скорее, разумеется, всего лишь глупый пережиток. В наши дни полиция не преследует по пятам, если решила поймать, а неожиданно встает на твоем пути.
Время позднее. На перекрестках мигают желтые огни светофоров: проезжай, если хочешь, только гляди в оба. Мне к этому не привыкать. На моем жизненном пути редко встречается зеленый свет. Если не красный, то в лучшем случае желтый. Желтое, предупредительно мигающее око: поезжай, но на свой риск.
Бульвар, на который мы выезжаем, мне знаком по вечерней прогулке с полковником. Несколько минут спустя перед нами вспыхивает белый неон отеля «Гранд Бретань», а напротив — зеленые буквы «Копакабаны». Едем еще какое-то время, после чего «ягуар» круто сворачивает в узенькую, плохо освещенную улочку и останавливается. Франсуаз берет ключи от машины и выходит.
— Я сбегаю позвоню. Жди меня тут.
Подожду, что делать. Проходит более четверти часа, а брюнетки все нет. Значит, не звонить она побежала, а зашла к кому-то — должно быть, к человеку повыше ее рангом.
Наконец Франсуаз возвращается, садится в машину, закуривает и, не сказав ни слова, едет дальше. Мы проезжаем по маленьким полутемным улочкам, мимо дощатых заборов и пустырей. Потом снова выходим на широкий, покрытый асфальтом бульвар. По одну сторону бульвара блестят витрины и яркие вывески заведений, по другую темнеют в полумраке корпуса пароходов, трубы и мачты. Должно быть, мы в Пирее. Франсуаз останавливает машину у слабо освещенного тротуара со стороны набережной.
— Вылезай и жди меня здесь.
Затем, отъехав метров двести вперед, она снова останавливается, на сей раз у противоположного, освещенного витринами тротуара, выходит из машины и ныряет в какое-то заведение. Вскоре я опять вижу ее в сопровождении мужчины в черном, гораздо ниже ее ростом. Они пересекают бульвар и, разговаривая, медленно идут по темному тротуару ко мне.
— Вот он, твой пассажир, — говорит Франсуаз, когда они поравнялись со мной. — Эмиль, это Жак. Дальше уже он будет заботиться о тебе.
— За мной, — бормочет мужчина, даже не взглянув на меня, и мы идем в сумраке вдоль корпусов пароходов.
— Прибыли, — вдруг сообщает он.
Перед нами низкое туловище грузового парохода с двумя такими же низкими трубами. На корме отчетливо видна надпись «Этуаль». Мужчина подходит к трапу, взмахом руки прощается с Франсуаз и знАком предлагает мне следовать за ним.
— Вы трогаетесь завтра, с зарей, — сообщает мне Франсуаз, провожая до трапа. — Человек, к которому тебя привезут в Париже, будет предупрежден. Ты ему только скажи: «Я Эмиль, меня прислала Франсуаз».
— Благодарю, — отвечаю я. — По-настоящему тебя благодарю, хотя и не нахожу подходящих слов…
— Не надо, — успокаивает меня Франсуаз. — Ну, ступай, а то мне захотелось спать.
Прелесть, а не женщина! Я жму ей руку и ухожу по трапу следом за незнакомцем, но, добравшись до палубы, снова оборачиваюсь и окидываю взглядом широкий приморский бульвар, светлый ряд витрин и заведений, темнеющие вдали массивы зданий. Может быть, где-то там, далеко за теми зданиями, именно в это мгновенье кому-то диктуют приказ о моем аресте. Однако я уже на маленьком, качающемся кусочке французской территории, и преследователи едва ли меня обнаружат. Я бы должен быть счастлив, но чувствую только, как в груди у меня разливается тягостное и разъедающее ощущение пустоты. Ощущение, что я одинок, безнадежно одинок в этой ночи и на этом бульваре, среди теней от зданий и людей, что я поглощен темнотой и тону в пустоте.
Франсуаз все еще стоит на набережной. Я пытаюсь ухватиться за этот смутный женский силуэт, чтоб выбраться из пустоты, и поднимаю руку для приветствия. И поскольку лицо Франсуаз затенено, я воображаю, что оно мне улыбается. И слышу мягкий бесстрастный голос:
— До свидания, господин Никто! Счастливого плавания.
2
Ее нежности и в дальнейшем мало чем отличались от этой, что все же лучше, чем если бы она повисла у меня на шее и заныла: «Миленький, скажи, как ты меня любишь!» Особенно если учесть, что рост у нее метр семьдесят два и соответствующий этому вес.
Франсуаз обычно приходила под вечер. Программа ее визитов постоянно была одна и та же — умеренное питье, умеренная закуска, самодеятельный ужин и любовь без лишних разговоров. Другой, менее подозрительный человек, вероятно, решил бы на моем месте, что женщина прочно и надежно привязалась к нему. Я же придерживался того мнения, что мы вот-вот услышим друг от друга нечто такое, чего мы всячески стараемся не произносить и что не имеет ничего общего с отношениями двух полов.
Но вот в один прекрасный день господин Гаррис сообщил мне, что на этом наши занятия заканчиваются, и безучастным голосом пожелал мне успеха в их практическом применении.
Вечером, когда мы с Франсуаз, сидя, как обычно, под оранжевым навесом, употребили привычные дозы алкоголя и обменялись колкими любезностями, я решил, что пора заговорить. Первым всегда вынужден говорить более слабый. Таково правило игры, и тут уж ничего не поделаешь — не я его придумал.
— Дорогая Франсуаз, твои остроты, хоть они и проверены временем, довольно однообразны. Что ты скажешь, если мы переменим тему?
Эта реплика не выражала ничего примечательного, зато мой взгляд был достаточно красноречив.
— А что ты скажешь, если мы переменим место? — вопросом на вопрос отвечает Франсуаз. — Мы с таким упорством сидим под этим навесом, что у меня появилось ощущение, будто я на всю жизнь сделалась оранжевой.
Она встает, спускается по трем мраморным ступеням и углубляется в сад, куда мы ни разу не догадались пойти прогуляться. Я следую за ней и, когда мы достигаем темной аллеи вдоль кипарисов, спрашиваю:
— По-твоему, нас подслушивают?
— А ты как считаешь?
— Трудно сказать…
— Говори тогда, что у тебя.
— Франсуаз, я хочу уехать в Париж!
— Ну и валяй. Счастливого пути.
— Не могу без тебя. Я хочу сказать — без твоей помощи.
— Почему не можешь?
— Потому что я в безвыходном положении. Ты единственная можешь меня спасти.
— Выходит, дошло до того, что тебя должна спасать какая-то надменная шлюха, как ты изволил меня назвать перед твоим Дугласом?
— У тебя изумительно острый слух…
По сути дела, даже самый острый слух не смог бы уловить моей реплики среди шума ночного заведения на расстоянии трех метров. Но мне известно, что слух иногда обостряется при помощи специальных устройств. Только в данный момент мне было не до таких деталей.
— Франсуаз, ты отлично понимаешь, почему я сижу в этой вилле и чем я тут занимаюсь…
— Допустим. А с какой целью?
— Меня готовят к тому, чтоб забросить в Болгарию. Едва успел я оттуда бежать полгода назад, как они снова хотят меня туда вернуть…
— И ты умираешь от страха. Не так ли?
— Дело не только в страхе. Это будет конец всем моим намерениям, всем мечтаниям. Всю жизнь я рвался в Париж… Во Франции воспитывался мой отец… я с детства лелеял эту мысль…
— Хорошо, хорошо. Только не заплачь.
Сила была на ее стороне, и женщина играла твердо. Плакать я не намеревался, но замолчал, так как почувствовал, что исповедь тут ни к чему и мне надлежит отвечать на вопросы, ставить которые дано другому. Благо, к этому мне не привыкать.
В тени кипарисов смутно белеет скамейка, но Франсуаз проходит мимо и останавливается лишь в конце аллеи. Она подает мне знак подойти к ней поближе и говорит полушепотом:
— Ты не возражаешь, если мы вернемся к самому началу, а?
Мы так и сделали.
Женщина мастерски задает вопросы — качество, которое я в ней оценил при первом же нашем водевильном разговоре. Каждый вопрос бьет в одну узловую точку, допрос ведется ловко, держит меня в напряжении, и через каких-нибудь пятнадцать минут Франсуаз вырывает из меня все то, на что греческая полиция расходовала долгие часы.
— Случай с Младеновым, возможно, представит для нас известный интерес, — замечает брюнетка по окончании допроса. — Неясно одно — чем ты сам можешь быть для нас полезен…
— Послушай, Франсуаз, я выполню любую задачу, которую вы поставите передо мной… Я люблю Францию…
Женщина задумчиво глядит на меня своими большими темными глазами, смутно поблескивающими во мраке аллеи.
— Человек, который не любит собственную страну, едва ли способен любить другую, Эмиль.
Я молчу. Эта кобра знает мое уязвимое место.
— Но это не столь важно. Среди таких, как мы, о любви говорить не принято, ты сам сказал. Беда в том, что тобой сейчас владеет страх. Весьма возможно, значит, что он тебя не покинет и завтра. Не думай, что страшно лишь там, в Болгарии.
— Франсуаз, я не трус.
— Я в этом не уверена. Впрочем, это касается прежде всего тебя: струсишь — сократишь себе жизнь. Пойдем-ка мы обратно. Длительные прогулки всегда вызывают подозрение.
— Погоди, — говорю я. — Для меня нет возврата. Моя подготовка сегодня закончилась. Не исключено, что завтра же вечером меня отправят на границу.
Уже шагая по аллее, она вдруг замирает на месте при этих словах и оборачивается ко мне:
— И ты только сейчас об этом говоришь? Мог бы еще подождать и телеграфировать мне с границы. Что я должна сделать за два часа?
— Вырвать меня отсюда. Франсуаз, я уже достаточно знаю тебя и убежден, что ты в состоянии сделать все, если захочешь.
Комплимент, сказанный даже такой женщине, как Франсуаз, делает свое дело. Во всяком случае, делает больше, чем разные заклинания вроде «во имя нашей дружбы» и тому подобное. Уставившись глазами в черную стену кипарисов, Франсуаз о чем-то думает. Смутно белеет во мраке ее красивое лицо, а от ее темных, аккуратно уложенных волос исходит легкий аромат, но я не замечаю ее женских чар, потому что вижу перед собой не женщину, а представителя некоего безымянного ведомства, которое в данный момент решает мою судьбу.
— Чтоб раздобыть для тебя подходящий документ, у меня нет времени, — бормочет Франсуаз как бы сама себе.
Помолчав немного, она вдруг добавляет:
— Тем хуже. Попробуем обойтись без документа. Господин Никто, родом Ниоткуда. Национальность: без национальности.
Она берет меня под руку, медленно ведет по темной аллее в сторону виллы и тихо говорит:
— Я ухожу. Ты меня провожаешь до дверей, пять минут ужинаешь на кухне, гремя при этом посудой, удаляешься в спальню, гасишь свет, делая вид, что ложишься, вылезаешь в окно, перемахиваешь вот здесь, в конце аллеи, через ограду. Прямо перед тобой шоссе. Идешь влево. Я тебя жду за третьим поворотом.
Белый «ягуар» летит по шоссе со скоростью, несколько превышающей дозволенную. По обе стороны дороги мерцают во мраке огни афинских пригородов. На темно-синем необъятном афинском небе трепетно сияют крупные звезды. Прекрасное небо, чьей красоты по разным причинам я никак не могу вкусить. Франсуаз, зорко глядя вперед, молча следит за летящей навстречу, освещенной мощными фарами лентой асфальта. Я тоже молчу, пытаясь подавить неприятную дрожь в спине, знакомую преследуемым.
По правде говоря, я не верю, чтоб нас преследовали, по крайней мере в данный момент. По выработанному Франсуаз плану все произошло быстро и тихо. Теперь вопрос в том, что нас ждет дальше. Но хоть я и ненавижу двигаться в неизвестность, все же не решаюсь приставать к брюнетке с расспросами и лишь машинально слежу за белой мордой «ягуара», которая подминает под себя ленту шоссе.
Огни вдоль дороги становятся все чаще. Машина входит в кварталы Афин. Франсуаз сбавляет скорость — слишком большая роскошь ввязываться в спор с полицией, когда рядом с тобой сидит человек без паспорта. Мы движемся со скоростью семьдесят километров, а кажется, что машина ползет, как черепаха, и это заставляет меня нервничать. Стремление бежать как можно скорее, разумеется, всего лишь глупый пережиток. В наши дни полиция не преследует по пятам, если решила поймать, а неожиданно встает на твоем пути.
Время позднее. На перекрестках мигают желтые огни светофоров: проезжай, если хочешь, только гляди в оба. Мне к этому не привыкать. На моем жизненном пути редко встречается зеленый свет. Если не красный, то в лучшем случае желтый. Желтое, предупредительно мигающее око: поезжай, но на свой риск.
Бульвар, на который мы выезжаем, мне знаком по вечерней прогулке с полковником. Несколько минут спустя перед нами вспыхивает белый неон отеля «Гранд Бретань», а напротив — зеленые буквы «Копакабаны». Едем еще какое-то время, после чего «ягуар» круто сворачивает в узенькую, плохо освещенную улочку и останавливается. Франсуаз берет ключи от машины и выходит.
— Я сбегаю позвоню. Жди меня тут.
Подожду, что делать. Проходит более четверти часа, а брюнетки все нет. Значит, не звонить она побежала, а зашла к кому-то — должно быть, к человеку повыше ее рангом.
Наконец Франсуаз возвращается, садится в машину, закуривает и, не сказав ни слова, едет дальше. Мы проезжаем по маленьким полутемным улочкам, мимо дощатых заборов и пустырей. Потом снова выходим на широкий, покрытый асфальтом бульвар. По одну сторону бульвара блестят витрины и яркие вывески заведений, по другую темнеют в полумраке корпуса пароходов, трубы и мачты. Должно быть, мы в Пирее. Франсуаз останавливает машину у слабо освещенного тротуара со стороны набережной.
— Вылезай и жди меня здесь.
Затем, отъехав метров двести вперед, она снова останавливается, на сей раз у противоположного, освещенного витринами тротуара, выходит из машины и ныряет в какое-то заведение. Вскоре я опять вижу ее в сопровождении мужчины в черном, гораздо ниже ее ростом. Они пересекают бульвар и, разговаривая, медленно идут по темному тротуару ко мне.
— Вот он, твой пассажир, — говорит Франсуаз, когда они поравнялись со мной. — Эмиль, это Жак. Дальше уже он будет заботиться о тебе.
— За мной, — бормочет мужчина, даже не взглянув на меня, и мы идем в сумраке вдоль корпусов пароходов.
— Прибыли, — вдруг сообщает он.
Перед нами низкое туловище грузового парохода с двумя такими же низкими трубами. На корме отчетливо видна надпись «Этуаль». Мужчина подходит к трапу, взмахом руки прощается с Франсуаз и знАком предлагает мне следовать за ним.
— Вы трогаетесь завтра, с зарей, — сообщает мне Франсуаз, провожая до трапа. — Человек, к которому тебя привезут в Париже, будет предупрежден. Ты ему только скажи: «Я Эмиль, меня прислала Франсуаз».
— Благодарю, — отвечаю я. — По-настоящему тебя благодарю, хотя и не нахожу подходящих слов…
— Не надо, — успокаивает меня Франсуаз. — Ну, ступай, а то мне захотелось спать.
Прелесть, а не женщина! Я жму ей руку и ухожу по трапу следом за незнакомцем, но, добравшись до палубы, снова оборачиваюсь и окидываю взглядом широкий приморский бульвар, светлый ряд витрин и заведений, темнеющие вдали массивы зданий. Может быть, где-то там, далеко за теми зданиями, именно в это мгновенье кому-то диктуют приказ о моем аресте. Однако я уже на маленьком, качающемся кусочке французской территории, и преследователи едва ли меня обнаружат. Я бы должен быть счастлив, но чувствую только, как в груди у меня разливается тягостное и разъедающее ощущение пустоты. Ощущение, что я одинок, безнадежно одинок в этой ночи и на этом бульваре, среди теней от зданий и людей, что я поглощен темнотой и тону в пустоте.
Франсуаз все еще стоит на набережной. Я пытаюсь ухватиться за этот смутный женский силуэт, чтоб выбраться из пустоты, и поднимаю руку для приветствия. И поскольку лицо Франсуаз затенено, я воображаю, что оно мне улыбается. И слышу мягкий бесстрастный голос:
— До свидания, господин Никто! Счастливого плавания.
2
— Я Эмиль. Меня прислала Франсуаз.
— А, прекрасно. Хорошо доехали? — спрашивает человек за письменным столом.
Мне бы следовало ответить: «Отвратительно. Меня передавали с рук на руки, словно почтовую посылку». Но человеку за столом, должно быть, решительно наплевать на то, как я доехал, поэтому я говорю:
— Спасибо. Все было очень хорошо.
— Садитесь, — знаком приглашает человек. — Курите?
Мне бы следовало сказать: «Да, только не эти, так как я уже знаю вкус этих галуаз бльо». Вместо этого я опять благодарю и с опаской закуриваю забористую папиросу.
С полминуты человек за письменным столом наблюдает за мной открыто, по-деловому, в то время как я изучаю его исподтишка. У него острый нос, острый взгляд и горизонтальные, словно созданные для погон, плечи. Смуглое лицо и коротко подстриженные, как щетка, седые волосы дополняют его военно-штатский вид.
— Значит, вы Эмиль. А меня зовут Леконт. Что вы можете рассказать о себе, господин Эмиль?
Начинаю как попало, уверенный, что монолог мой рассыплется на ответы, разделенные вопросами. Так и происходит. Два часа спустя, когда вопросы исчерпаны, в комнате отчаянно накурено, а меня слегка подташнивает от крепчайшего табака; господин Леконт открывает новую страницу:
— Ладно. Все это уже более или менее известно. Нас в данном случае больше всего занимают ваши отношения с Младеновым. Как вам кажется, смогли бы вы стать его доверенным лицом?
— Я уже являюсь таковым.
— Советую вам не возлагать особых надежд на то, что вы спасли ему жизнь. Человечество, знаете, состоит преимущественно из неблагодарных.
— Я стал его доверенным лицом задолго до происшествия на границе. То обстоятельство, что он доверил мне подготовку побега, что-нибудь да значит. И потом, заранее предвидя, что тут не все будут встречать его с цветами в руках, а некоторые усмотрят в его приезде угрозу для собственной карьеры, он говорил мне, что ему наверняка понадобится преданный помощник и этим помощником он сделает меня.
— Хорошо, будем надеяться. Предчувствия относительно здешней ситуации не обманули вашего приятеля. Что ни говори, Младенов — солидная политическая фирма, а это как раз и лишает покоя тех, кто боится за свои места.
Леконт встает и делает пять шагов в сторону окна, из которого видна почерневшая от сажи, ноздреватая от сырости глухая стена. От этого в комнате царит полумрак, и, хоть сейчас на улице полдень, здесь под запыленным абажуром тускло светит электрическая лампочка. Опираясь костистыми руками на подоконник, Леконт смотрит в окно, будто там есть на что смотреть. Потом неторопливо поворачивается и снова идет ко мне. Я бы тоже не прочь пройтись по комнате, размять онемевшую поясницу, но это неудобно, и я продолжаю сидеть, уставившись глазами в заваленную окурками фаянсовую пепельницу.
Сев за стол, Леконт сверлит меня взглядом.
— Эмигрантский центр, в котором вам предстоит работать, действует в основном в трех направлениях: пропаганда среди эмигрантов, издание журнала и прочее; сбор информации о положении Болгарии через соотечественников, прибывающих на время в Париж; обработка последних при необходимости, с целью убедить их не возвращаться на родину. Эти виды деятельности, разумеется, представляют для нас известный интерес. Однако больше всего нас интересует деятельность Центра или некоторых его видных представителей в пользу американской разведки.
Леконт выдвигает ящик стола с таким озабоченным видом, будто хочет извлечь оттуда некий секретный документ, но вынимает всего лишь новую пачку «галуаз». Медленно вскрыв ее, он подозрительно разглядывает содержимое, как бы желая удостовериться, что сигарет действительно два десятка.
— Благодарю. Я накурился.
— Курите, пока молоды. В моем возрасте курение уже связано с угрызениями, — бормочет Леконт.
Это замечание не мешает ему закурить. Он делает глубокую затяжку и выпускает через ноздри своего острого носа две мощные струи дыма.
— Американцы, разумеется, наши союзники, но это не мешает им действовать по своему усмотрению, не считаясь с нами. А нам далеко не безразлично их поведение, особенно на нашей территории. Все это, конечно, относится к области высокой политики, но непосредственно связанные с ней мелкие задачи придется решать нам с вами. А состоят эти задачи в следующем.
Леконт снова встает, прислоняется спиной к стене за письменным столом, где висит административная карта Франции, и начинает излагать мои скромные обязанности, для пущей наглядности жестикулирая рукой, держащей сигарету.
— Ясно? — спрашивает он.
— Ясно.
— Повторите, я должен знать, что вы все поняли.
Я повторяю.
— Хорошо, — кивает Леконт. — Не вижу необходимости подчеркивать, что все ваши действия надлежит держать в полном секрете. В противном случае это может вызвать массу неприятностей для нас, не говоря уже о вас самом. Надеюсь, вы сумеете проявить находчивость в любых обстоятельствах.
— Я тоже надеюсь, — скромно отвечаю я.
Леконт пронзает меня взглядом.
— К примеру, вам предстоит встреча с мсье Пьером. Как вы удостоверитесь, что за вами не следят?
— Я быстро оглянусь, сворачивая за какой-нибудь угол.
— Хорошо, — кивает Леконт. — А если позади окажется несколько человек, как вы установите, кто из них за вами следит и следит ли на самом деле?
— Пройдя еще немного, я круто поверну обратно, будто шел не в том направлении. На следующем углу снова оглянусь, чтобы убедиться, не идет ли кто из них за мной следом.
— Очень хорошо, — кивает Леконт. — А установив, что кто-то за вами действительно следит, как вы от него избавитесь?
— Остановлюсь возле первой же витрины, пропущу его вперед, а затем притаюсь за чьей-нибудь парадной дверью.
— Отлично, — с удовлетворением кивает Леконт. — Хотя я на вашем месте дал бы ему кулаком в зубы. Да так, чтоб он остался на месте.
Глядя на меня с убийственным снисхождением, он гасит в пепельнице сигарету и нажимает кнопку звонка.
— Мой бедный друг, теперь вам придется пройти хотя бы самую элементарную выучку. Иначе вы вряд ли сумеете определить даже номер ботинок вашего Младенова.
В дверях показывается унтер-офицер в черной форме.
— Позовите Мерсье, — приказывает Леконт.
Потом снова обращается ко мне:
— А что, если вам маленько отдохнуть где-нибудь близ Фонтенбло, на небольшой вилле?
Мне не терпится сказать: «У меня уже в печенках ваши виллы», но я молча жду появления упомянутого Мерсье.
Рю де Паради[1] — длинная и мрачная улица, стиснутая громадами однообразных серых зданий. Судя по ее виду, человеку едва ли стоило тысячелетия сетовать на то, что его изгнали из рая. Все же Рю де Паради имеет свою светлую сторону, отличающую ее от сотен других мрачных парижских улиц. В силу необъяснимых обстоятельств, тут скопилась добрая половина городских магазинов, торгующих фарфором. Этих магазинов так много и витрины их до такой степени загромождены хрупким товаром, что в вашем воображении невольно вырастает резвый молодой слон, весело разгуливающий по улице из конца в конец.
Ровно в двенадцать я иду по правому тротуару Рю де Паради, глазея на витрины. Внимание мое привлекает не столько лиможский фарфор, сколько унылая темно-зеленая дверь безликого здания за перекрестком. Я прохожу мимо нее до ближайшего переулка и возвращаюсь назад. Еще несколько раз прохаживаюсь по этому маршруту. Наконец зеленая дверь открывается, и на улицу выходит сухопарый человек в широком модном плаще бронзового цвета, словно с чужого плеча. Спешу ему навстречу. Когда я подхожу почти вплотную, человек узнает меня.
— Эмиль!..
— Бай[2] Марин…
Он бросается ко мне и довольно неловко обнимает за плечо.
— Что же с тобой стряслось, дружище? Давно ты тут?
— Три дня. И все три дня слоняюсь в этих местах. Встретил одного эмигранта, старого знакомого, так вот он мне сказал, что ты живешь где-то на этой улице.
— Не живу, тут находится наш Центр. Ну, неважно. А где ты пропадал до сих пор?
— Где… В Греции, в тюрьме… Долго рассказывать.
— А ведь мне было обещано, что тебя сразу выпустят… Ну ничего, что было, то прошло. Важно, что теперь мы вместе!
Держась за мое плечо костлявой рукой, он ведет меня вниз по улице, продолжая бессвязно говорить:
— Тут, за углом, кафе, где мы собираемся… Сейчас самый удобный случай познакомить тебя с остальными… Эмиль, мой мальчик, если бы ты только знал, как мне тебя не хватает. Нам с тобой придется изрядно потрудиться. Но об этом после. Вот оно, кафе… Хозяин, представь себе, наш, болгарин…
Это оказалось обычное квартальное бистро, слегка модернизированное, с розовым неоном и большими зеркалами за стойкой. Время обеденное, поэтому здесь людно и шумно. Младенов останавливается у лотерейного автомата при входе; какой-то мужчина нещадно колотит кулаком по автомату, а другой наблюдает за ним.
— Знакомьтесь, ребята: это Эмиль, тот самый, с которым мы вместе бежали. Это Тони Тенев и Милко Илиев, славные парни, свои люди…
Милко с явным неудовольствием прерывает игру, чтоб подать мне руку, и тотчас же снова нажимает на кнопки. Тони проявляет больше радушия, пробует даже заговорить со мной, но Младенов тащит меня дальше.
— Потом, потом. Идем, я представлю тебя другим!
«Другие» сидят вокруг столика, в углу. Двое из них, видимо, важные персоны, потому что, знакомя меня с ними, Младенов одного называет господин Димов, другого — господин Кралев. Господин Димов, надо полагать, важнее всех. Это заметно по его флегматичному виду и скучающему выражению лица. Он невысок ростом, полный, с бледным, нездорового оттенка лицом. Кралев — брюнет с мрачной физиономией. У него широкие брови, маслянистые черные волосы, облепляющие угловатый череп. Он выглядит небритым, хотя наверняка не меньше двух раз проскреб утром свои щеки. Младенов представляет меня как одного из столпов антикоммунистической оппозиции, напоминая при этом, что я тот самый, кто спас ему жизнь. Невзирая на такую аттестацию, ни Димов, ни Кралев не обращают на меня особого внимания. Первый равнодушно протягивает мне влажную потную руку, другой же лишь бегло кивает лоснящейся головой.
За столом сидят еще двое мужчин, не имеющих, по-видимому, большого веса — одного фамильярно именуют Вороном, другого Ужом. Есть среди них и дама, пользующаяся по всем признакам благоволением Димова; сидя рядом с ним, она позволяет себе ласково называть его Борей. На этой женщине могучего телосложения огненно-красное платье, под стать ее напомаженным пурпуром губам.
— Мадемуазель Мария Кирова, наша известная артистка, — представляет ее Младенов.
— Мери Ламур! — поправляет его известная артистка и великодушно предлагает мне место рядом с собой.
Желая показать, что я оценил великодушие Мери Ламур, я мило улыбаюсь ей, хотя от нее разит потом — запах крепких духов не спасает ее.
— Гарсон! — восклицает Младенов, делая царственный жест, предвещающий по меньшей мере бутылку шампанского. — Два пива!
— Ну как там, в Болгарии? — спрашивает Мери, чтоб поддержать разговор, как приличествует даме.
— Очень скверно, — отвечаю я с горестной миной.
— Это мы знаем, — бормочет Димов. — В народе недовольство, не хватает товаров, цены растут…
При этом он кривит свои толстые губы и все время причмокивает, будто сосет конфету. Короткие толстые пальцы играют ключами от машины, среди которых поблескивает серебряная пластинка с изображенным на ней скорпионом. Шеф, надо полагать, родился под знаком скорпиона.
— Мне хотелось отметить другое, — скромно говорю я.
Димов смотрит на меня своими сонливыми глазками, словно удивляясь, что я собрался сказать нечто такое, чего он не отметил.
— Скверно в том смысле, что коммунисты основательно окопались. На скорые перемены надеяться не приходится…
— Извините, но вы видите не дальше своего носа, — мягко замечает Димов, посасывая несуществующую конфету.
— Ну что ты, Борис! — добродушно вмешивается Младенов. — Я далек от намерения делать комплименты, но Эмиль Бобев — один из наиболее способных наших журналистов. Коммунисты, будь они малость сообразительней, молились бы на таких, как он, вместо того чтоб увольнять. — Он берет фужер, поданный ему кельнером, и, чокнувшись со мной, добавляет: — Я полагаю, что именно такого человека, как Эмиль, и не хватает нашему журналу.
— Чтобы он писал, будто нет никакого способа свергнуть коммунистов, — впервые трубным басом отзывается Кралев.
— Ну, что вы! Хватит вам каркать! — заступается за меня Мери Ламур. — Человек говорит то, что думает. А таким я в сто раз скорее отдам предпочтение перед теми, которые льстят вам, чтоб выудить лишний франк, а за спиной показывают язык!
— Благодарю вас, госпожица, — говорю я, за что Мери Ламур награждает меня дружеской улыбкой. — Я всегда был достаточно прямолинеен, но хорохориться перед кем бы то ни было мне ни к чему. Да и натерпелся предостаточно от тамошнего режима — нет нужды доказывать, что я его ненавижу. Что касается статей, то мы будем писать их в соответствии с задачами нашей пропаганды. А это вовсе не означает, что собственную пропаганду следует принимать за чистую монету. Чтобы победить противника, надо прежде всего иметь реальное представление о его силах.
— А, прекрасно. Хорошо доехали? — спрашивает человек за письменным столом.
Мне бы следовало ответить: «Отвратительно. Меня передавали с рук на руки, словно почтовую посылку». Но человеку за столом, должно быть, решительно наплевать на то, как я доехал, поэтому я говорю:
— Спасибо. Все было очень хорошо.
— Садитесь, — знаком приглашает человек. — Курите?
Мне бы следовало сказать: «Да, только не эти, так как я уже знаю вкус этих галуаз бльо». Вместо этого я опять благодарю и с опаской закуриваю забористую папиросу.
С полминуты человек за письменным столом наблюдает за мной открыто, по-деловому, в то время как я изучаю его исподтишка. У него острый нос, острый взгляд и горизонтальные, словно созданные для погон, плечи. Смуглое лицо и коротко подстриженные, как щетка, седые волосы дополняют его военно-штатский вид.
— Значит, вы Эмиль. А меня зовут Леконт. Что вы можете рассказать о себе, господин Эмиль?
Начинаю как попало, уверенный, что монолог мой рассыплется на ответы, разделенные вопросами. Так и происходит. Два часа спустя, когда вопросы исчерпаны, в комнате отчаянно накурено, а меня слегка подташнивает от крепчайшего табака; господин Леконт открывает новую страницу:
— Ладно. Все это уже более или менее известно. Нас в данном случае больше всего занимают ваши отношения с Младеновым. Как вам кажется, смогли бы вы стать его доверенным лицом?
— Я уже являюсь таковым.
— Советую вам не возлагать особых надежд на то, что вы спасли ему жизнь. Человечество, знаете, состоит преимущественно из неблагодарных.
— Я стал его доверенным лицом задолго до происшествия на границе. То обстоятельство, что он доверил мне подготовку побега, что-нибудь да значит. И потом, заранее предвидя, что тут не все будут встречать его с цветами в руках, а некоторые усмотрят в его приезде угрозу для собственной карьеры, он говорил мне, что ему наверняка понадобится преданный помощник и этим помощником он сделает меня.
— Хорошо, будем надеяться. Предчувствия относительно здешней ситуации не обманули вашего приятеля. Что ни говори, Младенов — солидная политическая фирма, а это как раз и лишает покоя тех, кто боится за свои места.
Леконт встает и делает пять шагов в сторону окна, из которого видна почерневшая от сажи, ноздреватая от сырости глухая стена. От этого в комнате царит полумрак, и, хоть сейчас на улице полдень, здесь под запыленным абажуром тускло светит электрическая лампочка. Опираясь костистыми руками на подоконник, Леконт смотрит в окно, будто там есть на что смотреть. Потом неторопливо поворачивается и снова идет ко мне. Я бы тоже не прочь пройтись по комнате, размять онемевшую поясницу, но это неудобно, и я продолжаю сидеть, уставившись глазами в заваленную окурками фаянсовую пепельницу.
Сев за стол, Леконт сверлит меня взглядом.
— Эмигрантский центр, в котором вам предстоит работать, действует в основном в трех направлениях: пропаганда среди эмигрантов, издание журнала и прочее; сбор информации о положении Болгарии через соотечественников, прибывающих на время в Париж; обработка последних при необходимости, с целью убедить их не возвращаться на родину. Эти виды деятельности, разумеется, представляют для нас известный интерес. Однако больше всего нас интересует деятельность Центра или некоторых его видных представителей в пользу американской разведки.
Леконт выдвигает ящик стола с таким озабоченным видом, будто хочет извлечь оттуда некий секретный документ, но вынимает всего лишь новую пачку «галуаз». Медленно вскрыв ее, он подозрительно разглядывает содержимое, как бы желая удостовериться, что сигарет действительно два десятка.
— Благодарю. Я накурился.
— Курите, пока молоды. В моем возрасте курение уже связано с угрызениями, — бормочет Леконт.
Это замечание не мешает ему закурить. Он делает глубокую затяжку и выпускает через ноздри своего острого носа две мощные струи дыма.
— Американцы, разумеется, наши союзники, но это не мешает им действовать по своему усмотрению, не считаясь с нами. А нам далеко не безразлично их поведение, особенно на нашей территории. Все это, конечно, относится к области высокой политики, но непосредственно связанные с ней мелкие задачи придется решать нам с вами. А состоят эти задачи в следующем.
Леконт снова встает, прислоняется спиной к стене за письменным столом, где висит административная карта Франции, и начинает излагать мои скромные обязанности, для пущей наглядности жестикулирая рукой, держащей сигарету.
— Ясно? — спрашивает он.
— Ясно.
— Повторите, я должен знать, что вы все поняли.
Я повторяю.
— Хорошо, — кивает Леконт. — Не вижу необходимости подчеркивать, что все ваши действия надлежит держать в полном секрете. В противном случае это может вызвать массу неприятностей для нас, не говоря уже о вас самом. Надеюсь, вы сумеете проявить находчивость в любых обстоятельствах.
— Я тоже надеюсь, — скромно отвечаю я.
Леконт пронзает меня взглядом.
— К примеру, вам предстоит встреча с мсье Пьером. Как вы удостоверитесь, что за вами не следят?
— Я быстро оглянусь, сворачивая за какой-нибудь угол.
— Хорошо, — кивает Леконт. — А если позади окажется несколько человек, как вы установите, кто из них за вами следит и следит ли на самом деле?
— Пройдя еще немного, я круто поверну обратно, будто шел не в том направлении. На следующем углу снова оглянусь, чтобы убедиться, не идет ли кто из них за мной следом.
— Очень хорошо, — кивает Леконт. — А установив, что кто-то за вами действительно следит, как вы от него избавитесь?
— Остановлюсь возле первой же витрины, пропущу его вперед, а затем притаюсь за чьей-нибудь парадной дверью.
— Отлично, — с удовлетворением кивает Леконт. — Хотя я на вашем месте дал бы ему кулаком в зубы. Да так, чтоб он остался на месте.
Глядя на меня с убийственным снисхождением, он гасит в пепельнице сигарету и нажимает кнопку звонка.
— Мой бедный друг, теперь вам придется пройти хотя бы самую элементарную выучку. Иначе вы вряд ли сумеете определить даже номер ботинок вашего Младенова.
В дверях показывается унтер-офицер в черной форме.
— Позовите Мерсье, — приказывает Леконт.
Потом снова обращается ко мне:
— А что, если вам маленько отдохнуть где-нибудь близ Фонтенбло, на небольшой вилле?
Мне не терпится сказать: «У меня уже в печенках ваши виллы», но я молча жду появления упомянутого Мерсье.
Рю де Паради[1] — длинная и мрачная улица, стиснутая громадами однообразных серых зданий. Судя по ее виду, человеку едва ли стоило тысячелетия сетовать на то, что его изгнали из рая. Все же Рю де Паради имеет свою светлую сторону, отличающую ее от сотен других мрачных парижских улиц. В силу необъяснимых обстоятельств, тут скопилась добрая половина городских магазинов, торгующих фарфором. Этих магазинов так много и витрины их до такой степени загромождены хрупким товаром, что в вашем воображении невольно вырастает резвый молодой слон, весело разгуливающий по улице из конца в конец.
Ровно в двенадцать я иду по правому тротуару Рю де Паради, глазея на витрины. Внимание мое привлекает не столько лиможский фарфор, сколько унылая темно-зеленая дверь безликого здания за перекрестком. Я прохожу мимо нее до ближайшего переулка и возвращаюсь назад. Еще несколько раз прохаживаюсь по этому маршруту. Наконец зеленая дверь открывается, и на улицу выходит сухопарый человек в широком модном плаще бронзового цвета, словно с чужого плеча. Спешу ему навстречу. Когда я подхожу почти вплотную, человек узнает меня.
— Эмиль!..
— Бай[2] Марин…
Он бросается ко мне и довольно неловко обнимает за плечо.
— Что же с тобой стряслось, дружище? Давно ты тут?
— Три дня. И все три дня слоняюсь в этих местах. Встретил одного эмигранта, старого знакомого, так вот он мне сказал, что ты живешь где-то на этой улице.
— Не живу, тут находится наш Центр. Ну, неважно. А где ты пропадал до сих пор?
— Где… В Греции, в тюрьме… Долго рассказывать.
— А ведь мне было обещано, что тебя сразу выпустят… Ну ничего, что было, то прошло. Важно, что теперь мы вместе!
Держась за мое плечо костлявой рукой, он ведет меня вниз по улице, продолжая бессвязно говорить:
— Тут, за углом, кафе, где мы собираемся… Сейчас самый удобный случай познакомить тебя с остальными… Эмиль, мой мальчик, если бы ты только знал, как мне тебя не хватает. Нам с тобой придется изрядно потрудиться. Но об этом после. Вот оно, кафе… Хозяин, представь себе, наш, болгарин…
Это оказалось обычное квартальное бистро, слегка модернизированное, с розовым неоном и большими зеркалами за стойкой. Время обеденное, поэтому здесь людно и шумно. Младенов останавливается у лотерейного автомата при входе; какой-то мужчина нещадно колотит кулаком по автомату, а другой наблюдает за ним.
— Знакомьтесь, ребята: это Эмиль, тот самый, с которым мы вместе бежали. Это Тони Тенев и Милко Илиев, славные парни, свои люди…
Милко с явным неудовольствием прерывает игру, чтоб подать мне руку, и тотчас же снова нажимает на кнопки. Тони проявляет больше радушия, пробует даже заговорить со мной, но Младенов тащит меня дальше.
— Потом, потом. Идем, я представлю тебя другим!
«Другие» сидят вокруг столика, в углу. Двое из них, видимо, важные персоны, потому что, знакомя меня с ними, Младенов одного называет господин Димов, другого — господин Кралев. Господин Димов, надо полагать, важнее всех. Это заметно по его флегматичному виду и скучающему выражению лица. Он невысок ростом, полный, с бледным, нездорового оттенка лицом. Кралев — брюнет с мрачной физиономией. У него широкие брови, маслянистые черные волосы, облепляющие угловатый череп. Он выглядит небритым, хотя наверняка не меньше двух раз проскреб утром свои щеки. Младенов представляет меня как одного из столпов антикоммунистической оппозиции, напоминая при этом, что я тот самый, кто спас ему жизнь. Невзирая на такую аттестацию, ни Димов, ни Кралев не обращают на меня особого внимания. Первый равнодушно протягивает мне влажную потную руку, другой же лишь бегло кивает лоснящейся головой.
За столом сидят еще двое мужчин, не имеющих, по-видимому, большого веса — одного фамильярно именуют Вороном, другого Ужом. Есть среди них и дама, пользующаяся по всем признакам благоволением Димова; сидя рядом с ним, она позволяет себе ласково называть его Борей. На этой женщине могучего телосложения огненно-красное платье, под стать ее напомаженным пурпуром губам.
— Мадемуазель Мария Кирова, наша известная артистка, — представляет ее Младенов.
— Мери Ламур! — поправляет его известная артистка и великодушно предлагает мне место рядом с собой.
Желая показать, что я оценил великодушие Мери Ламур, я мило улыбаюсь ей, хотя от нее разит потом — запах крепких духов не спасает ее.
— Гарсон! — восклицает Младенов, делая царственный жест, предвещающий по меньшей мере бутылку шампанского. — Два пива!
— Ну как там, в Болгарии? — спрашивает Мери, чтоб поддержать разговор, как приличествует даме.
— Очень скверно, — отвечаю я с горестной миной.
— Это мы знаем, — бормочет Димов. — В народе недовольство, не хватает товаров, цены растут…
При этом он кривит свои толстые губы и все время причмокивает, будто сосет конфету. Короткие толстые пальцы играют ключами от машины, среди которых поблескивает серебряная пластинка с изображенным на ней скорпионом. Шеф, надо полагать, родился под знаком скорпиона.
— Мне хотелось отметить другое, — скромно говорю я.
Димов смотрит на меня своими сонливыми глазками, словно удивляясь, что я собрался сказать нечто такое, чего он не отметил.
— Скверно в том смысле, что коммунисты основательно окопались. На скорые перемены надеяться не приходится…
— Извините, но вы видите не дальше своего носа, — мягко замечает Димов, посасывая несуществующую конфету.
— Ну что ты, Борис! — добродушно вмешивается Младенов. — Я далек от намерения делать комплименты, но Эмиль Бобев — один из наиболее способных наших журналистов. Коммунисты, будь они малость сообразительней, молились бы на таких, как он, вместо того чтоб увольнять. — Он берет фужер, поданный ему кельнером, и, чокнувшись со мной, добавляет: — Я полагаю, что именно такого человека, как Эмиль, и не хватает нашему журналу.
— Чтобы он писал, будто нет никакого способа свергнуть коммунистов, — впервые трубным басом отзывается Кралев.
— Ну, что вы! Хватит вам каркать! — заступается за меня Мери Ламур. — Человек говорит то, что думает. А таким я в сто раз скорее отдам предпочтение перед теми, которые льстят вам, чтоб выудить лишний франк, а за спиной показывают язык!
— Благодарю вас, госпожица, — говорю я, за что Мери Ламур награждает меня дружеской улыбкой. — Я всегда был достаточно прямолинеен, но хорохориться перед кем бы то ни было мне ни к чему. Да и натерпелся предостаточно от тамошнего режима — нет нужды доказывать, что я его ненавижу. Что касается статей, то мы будем писать их в соответствии с задачами нашей пропаганды. А это вовсе не означает, что собственную пропаганду следует принимать за чистую монету. Чтобы победить противника, надо прежде всего иметь реальное представление о его силах.