Отряд отдает завтрак. Восемь каторжников угрюмо забирают тележку, никаких приветствий. Враждебные взгляды.
   Легионеры мучительно страдают от жары. Из леса вырываются тучи комаров, среди остатков еды с жужжанием роятся мухи. Невыносимо. Все истекают кровью от укусов москитов.
   Раздают хинин. Голубь тайком выплевывает свою порцию. Малярия ему обеспечена. Он с радостью терпит боль от укусов. Не может быть, чтобы среди комаров не оказалось разносчика болезни.
   Вонь стоит страшная. От арестантов несет чумным духом. Облаченные в лохмотья скелеты толкутся, громыхают чем-то в лагере. Потом начинают что-то делать почти перед носом конвоя. Смотри-ка… Из рукавов у них вместо рук будто белые тростинки свисают, скулы так выступают, словно хотят проткнуть тончайший слой кожи, который на них еще остался…
   Рядом с Голубем стоит Карандаш. Со своим обычным кретииским видом, но спокойно. Солдаты завидуют ему: парализованная нервная система почти нечувствительна к физическим страданиям…
   — Прими хинин! — орет на него капрал Кобенский.
   — Спасибо, у меня не болит голова…
   Кобенский наотмашь бьет Карандаша по лицу. Рука у Голубя сжимается в кулак…
   — Прими, не то башку размозжу!
   — Тогда она будет болеть, — скалит зубы дурак, из носа у него хлещет кровь.
   Голубь выходит из строя и вытягивается по стойке смирно.
   — Разрешите доложить, этот солдат слабоумный.
   — Что?! Докладывать здесь будешь?!. Почему… покинул строй?
   Капрал заносит кулак, но рука Голубя едва заметно скользит вниз по ремню, словно он собирается взять наперевес. Кобенский хорошо знает людей и понимает: если он ударит, ружье слетит с плеча и штык вонзится прямо в него…
   — Я уже принял хинин… — довольно сообщает Карандаш.
   Но Кобенский орет:
   — Гамберич! Пелли! Хаммер и Буйон! A moi! [Ко мне! (фр.)]
   Это были солдаты из старого набора. Они тут же подошли вместе с унтер-офицером.
   — Разоружить этого рядового и связать!
   Голубь хладнокровно снес процедуру. Его швырнули на песок. Кепи слетело у него с головы, но никто его не поднял. Так он и лежал с непокрытой головой под палящим солнцем.
   — Вы четверо отведите его в форт! На час к столбу… — жестко выговорил капрал. — Доложите фельдфебелю, что рядовой покинул конвойный отряд!
 
2
 
   Солдаты со скукой наблюдали из окна за привычным зрелищем. До пояса раздетого Голубя привязали посреди двора к столбу. Подтянули за скрученные веревкой запястья так, чтобы кончики пальцев ног доставали до земли, потом закрепили веревку.
   Через пятнадцать минут Голубь потерял сознание. Тогда его отвязали, окатили водой. В течение часа он четырежды терял сознание и четырежды все начиналось сначала. Потом его отнесли в казарму и швырнули на кровать. Латуре наблюдал за наказанием с непроницаемым выражением лица. Пусть теперь валяется, негодяй. Если до вечера не придет в себя, отправится на день в изолятор…
   Латуре не поверил своим глазам, когда, зайдя через пятнадцать минут в столовую, увидел там сидящего за бутылкой вина Голубя, который весело наигрывал на гармошке…
   — Рядовой! — заорал Латуре.
   Тот вскочил. Фельдфебель продолжал тихим голосом:
   — Послушайте, рядовой. В связи с донесением Кобенского вас полагается на двое суток приговорить к pelote [горбу (фр.)], но господин капитан надбавил еще три дня, с двойным весом и двухчасовым бегом…
   Такого наказания не существовало. Никто не вынес бы этого. На самом деле pelote — это раз в сутки вода и хлеб и в полдень часовая пробежка с двадцатью килограммами камней в вещмешке. Однако Гардон, задавшийся целью избавиться от подозрительного солдата, потребовал для Голубя сорока килограммов, пяти дней и двух часов бега. Латуре ждал, что жизнерадостная физиономия рядового вытянется. Но не тут-то было! Глаза его оживленно заблестели, а рот расплылся в улыбке.
   — Что вы смеетесь?! Глупец! Прощайтесь с жизнью!
   — Разрешите обратиться, господин фельдфебель, благодарю за наказание.
   Голубя закрыли в карцер, грязную сырую камеру. Лавки там не было. Вот теперь он и в самом деле окочурится и развяжется с этой темной историей. Что за дело, в конце концов, мертвому человеку до каких-то там запутанных, подозрительных событий? Он сюда прибыл затем, чтобы его родные получили причитающиеся им по страховке десять тысяч долларов. Это произойдет сразу же, как только у него от жары случится кровоизлияние в мозг или закупорка легких, и кончено. Спасибо капитану, он разрешил все его проблемы. Однако принесенный надзирателем хинин он на всякий случай выкинул. Хотя теперь не так уж важно схватить малярию. Достаточно будет и pelote. Но подстраховаться никогда не помешает. К черту хинин.
   Днем, в пятидесятиградусную жару, взводный Батиста протрубил:
   — Pas de gymnastique… en avant… marche! [Бегом… вперед… марш! (фр.)]
   И Голубь побежал. Без особого труда. Легионеры в ужасе наблюдали из окна, как он бегает целых три четверти часа и лишь потом падает. Но через десять минут снова встает и бежит. Господи помилуй, целых полчаса! А потом три раза по пятнадцать минут. Латуре тем временем сидел где-то на складе и мрачно курил.
   О чем он думал, останется тайной.
   Словно какую-нибудь тряпку, втащили два легионера насквозь мокрого, потерявшего сознание Голубя в карцер и бросили его на грязный пол.
   Латуре увидел Аренкура на следующий день, когда его привели из карцера. Наконец-то парень сломался! Щеки ввалились, глаза утомленные, голос хриплый…
   — Эй вы, хвастунишка! — крикнул ему Латуре. — Можете попросить день отсрочки, если вы верующий: завтра Вознесение.
   — Спасибо, mon chef. He стоит прерывать наказание, я помолюсь в карцере.
   — Ну тогда… pas de gymnastique! Вы… чтоб вы сдохли! — в ярости выпалил фельдфебель и побежал на склад курить. — Нет, этот никогда не сломается… этот… этот…
   Через два дня Голубь уже каждые пять минут терял сознание и чувствовал, что его сердце, сосуды и легкие вот-вот откажут. Завтра всей этой кутерьме конец… Сестричка Анетта и любимая матушка смогут жить, ни в чем не нуждаясь.
   Стояла душная, смрадная ночь. Голубь полуживой валялся на грязных камнях. Где-то хрупала зубами крыса…
   Бог с тобой, моя загадочная история… Как там было? Офицер гасит свет в комнате с мертвецом… Ламбертье ждет его у фонтана, и хотя Маккар не пришел… не беда!
   Увидеть бы еще разочек ту женщину… Та женщина, она не такая, она… красивая! Или хоть спеть в последний раз… Тут дверь карцера открылась, и Голубь радостно подумал, что вот уже подступает безумие, а там и конец, потому что в карцер вошел араб, варивший кофе.
   Тот самый Абу эль-Кебир, который умер!

Глава двадцать первая

1
 
   Голубь лежал и смотрел, весь мокрый от пота, тяжело дыша… Он не мог даже слова сказать. Вот араб подходит к мешку с камнями… В окно светит луна… Прямо на его трахомные глаза, длинную, седую бороду… Смотри-ка… Перекладывает камни в котомку.
   Эй!… Это еще что? Вместо камней он накладывает в мешок какие-то деревяшки!
   Голубь собрал все свои силы и приподнялся.
   — Кончай… иди отсюда… сопляк!
   Абу эль— Кебир поднес к губам палец… Потом взвалил котомку с камнями на спину и шмыгнул за дверь.
   Голубь продолжал беспомощно лежать… Нет, каков… Впрочем, его ведь все равно… А-а, ладно. Завтра он скажет капралу, чтобы ему вернули камни.
   Голубь заснул.
   Когда его утром разбудили, в голове гудело, он едва смог подняться на ноги. Так. Сегодня все будет кончено. Он вспомнил свой глупый сон. Умерший араб с камнями… Капрал поднял мешок и помог Голубю надеть его на спину…
   Что это? Мешок был почти невесомым! Сорок килограммов камней, а тяжести не чувствуется. Но мешок раздут, как и прежде…
   Нет, господа, так нельзя… Дайте же ему в конце концов умереть! Разозленный Голубь повернулся к капралу и…
   У Батисты угрожающе сверкнули глаза. Застегивая ремни, он буркнул сквозь зубы:
   — Молчи, собака… не то!
   Вон оно что, тогда молчу…
   Это другое дело. Тут особенно не поспоришь: если капрал замешан в пакостях покойного Кебира, тогда действительно придется молчать, не то Батисту отправят на travaux force.
   С легким, как пушинка, горой вздымающимся вещмешком Голубь вышел во двор. Хорошенькое дельце, скажу я вам… Это в легионе-то!… Коррупция, панама и жульничество! Тьфу! Мог бы сообразить, прежде чем лезть сюда умирать. У них со страховыми компаниями все давно обдумано… Боже мой! Все, разинув рты глазеют, как он несется со скоростью серны… Ты давай поосторожней… у Батисты могут быть большие неприятности… Голубь упал.
   Полежал, закрыв глаза, без всякой убежденности. Потом опять понесся. Через десять минут по возвращении в карцер явился Батиста с полной тарелкой еды и стаканом вина. Голубь хотел было напомнить, что его нужно держать впроголодь, на хлебе и воде! Но Батиста опять сверкнул глазами.
   — Только открой рот… свинья… зарежу!
   Когда срок наказания вышел, Латуре потребовал Голубя к себе. Господь Всемогущий! Этот негодяй потолстел!
   — Rompez!… Rompez, мерзавец, не то… растопчу! «И почему они все такие грубияны?» — размышлял
   Голубь, поднимаясь в спальню за гармошкой. В самом деле, что он такого сделал, что на него все кидаются?
   Голубь продул гармошку, выкинул хинин и пошел в столовую.
 
2
 
   Легионеры сидели притихшие. Это была самая мрачная, самая тихая столовая во всей колонии. Конвойная служба, однообразие жизни, одуряющая жара превратили солдат в сонные полутрупы. В зале носилось бесчисленное множество мух.
   — Эй, господа! Да здесь прямо не столовая, а какое-то кладбище.
   Оживленный возглас Голубя всколыхнул удушливый горячий воздух. Солдаты зашевелились. Тогда он заиграл:
   Le sac, ma foi, toujours au dos…
   Некоторые принялись подпевать. Дурачок Карандаш, растянув в улыбке рот, дирижировал, время от времени что-то выкрикивая. Все прыскали. Однако и этот день не обошелся без трагедии.
   Очумелые солдаты парились во влажном, смрадном, тяжелом от табачного дыма воздухе столовой.
   Протрубили построение конвойного отряда. Тут дверь распахнулась…
   И влетел Троппауэр… Перепутанный, весь дрожа…'
   — Ребята… мое ружье… пропало…
   Все, пораженные, смолкли. Это значило — каторжные работы. Наверняка без надежды на снисхождение. Здоровяк поэт растерянно обводил собравшихся своими грустными, телячьими глазами…
   Пенкрофт швырнул на жестяную стойку франк И тихонько вышел. Хильдебрант остался сидеть.
   — Что за глупости ты несешь?! — накинулся на Троппауэра Голубь. — Что значит — пропало ружье? Это тебе не сказочная фея…
   — Я… я приставил его к сошке. Надо в конвой, а я… не могу найти… Пропало…
   В дверь долбанули прикладом. Патруль!
   — Рядовой! Почему не явились на построение? Через пять минут в рабочей одежде на допрос!
   …Даже гармошка Голубя онемела. Лучший друг, поэт с головой как арбуз и плечами каменотеса отправляется после обеда на каторжные работы!
   Его приговорили к двум неделям, но это в конечном счете не имело значения. Его убьют в первый же день. Латуре разрешил ему напоследок поговорить с Голубем.
   Но тот не мог говорить. Только часто сглатывал слюну — что-то сжимало горло — и долго не выпускал руку друга из своей. А Троппауэр улыбался. Поминутно облизывая свой большой, клоунский рот. Он был такой безобразный и такой милый. Поглаживал в смущении сизую щетину на обезьяньем подбородке, переступал с одной косолапой ноги на другую — и наконец отдал Голубю пачку листков.
   — Мои произведения, — сказал он взволнованно, — избранный Троппауэр, сто десять опусов. Сохрани их. Это твой долг перед потомством…
   — Встать! — крикнул капрал, и Троппауэр ушел с конвойным отрядом.
   От места, где дорога сворачивала в лес, он пошел один. Через несколько минут поэт скрылся из виду. Все понимали: навсегда.
   Переваливаясь с ноги на ногу, Троппауэр все дальше углублялся в чащу. Лейтенант Илье в тот момент как раз наблюдал за арестантами, заливавшими расчищенный участок земли холодным битумом.
   — Рядовой номер тысяча восемьсот шестьдесят пять прибыл на две недели на каторжные работы.
   Лейтенант отметил что-то у себя в блокноте и кивнул.
   — Идите к бунгало. Троппауэр пошел…
   Вскоре офицер перестал различать его спину за толстыми деревьями. Илье вздохнул. Он знал, что никогда больше не увидит этого солдата. Ужасно. И ничего не сделаешь. Дорогу нужно построить любой ценой.
   …Троппауэр еще издали разглядел насмешливую и зловещую толпу арестантов возле бунгало. В груди заныло…
   Какой— то здоровенный тип угрожающе помахал ему кулаком. У этого полуголого Тарзана был костлявый, лошадиный череп и борода Деда Мороза, спускавшаяся до самого пояса. В руках он подбрасывал дубинку.
   — Братцы! Еще одним солдатом меньше… — воскликнул Тарзан. — Но его надо будет подальше зарыть, а то прошлый приманил сюда гиен.
   И он пошел навстречу приближавшемуся поэту, чтобы первым ударить его. Не сбежать ли, мелькнула у Троппауэра мысль. Но куда? Кругом непроходимая чаща. И он продолжал идти прямо на каторжника.
   — Собака! Дерьмо, кровопийца! — выкрикнул похожий на Деда Мороза дикарь и поднял дубинку. Но кто-то схватил его за руку и отшвырнул в сторону, словно кулек с леденцами.
   — Этого человека не трогать!
   Одетые в лохмотья, полусгнившие скелеты все ближе подступали к ним, что-то угрожающе восклицая…
   Перед Троппауэром, расставив руки, стоял корсиканец Барбизон.
   — Это тот самый легионер, который дал воды, чтобы я напоил тебя, Грюмон. Это он дрался из-за нас с Жандармами. Тот, кто его хоть пальцем тронет, будет иметь дело со мной. Клянусь Мадонной…
   Сама по себе угроза корсиканца не возымела бы никакого действия. Полуголый Дед Мороз отступил лишь тогда, когда услышал, что солдат дал воды арестанту. Эти едва живые, полупомешанные люди в своем истерическом состоянии с легкостью переходили от оголтелой злобы к чувствительности. Теперь они хлопали Троппауэра по плечу и подмигивали ему.
   Могучий поэт высвободился из их объятий и, улыбаясь во весь рот, сказал:
   — Тогда, с вашего позволения, я прочитаю вам мои стихи, — и вытащил из кармана грязный листок бумаги. — Гюмер Троппауэр. «Рассветные розы над Сахарой».
   Арестанты испуганно смолкли.
   Голубь до крови был искусан москитами, но хинин по-прежнему летел в мусор. Он не выпил ни грамма. В отличие от Рикайева, который, остерегаясь малярии, принял такое количество хинина, что начал глохнуть. Голубь же с готовностью подставлял себя комарам, поскольку знал, что попасть в лазарет с малярией равносильно смерти.
   Но вечером в столовой его опять терзал отнюдь не жар, а невыносимый голод. А когда наконец принесли ужин, Рикайев вдруг забился в лихорадке на полу, подскакивая чуть ли не на полметра, и его стиснутые зубы скрежетали так, словно терлись друг о друга два шершавых камня.
   Стоило врачу лишь взглянуть на датчанина, как он тут же, махнув рукой, определил: «Малярия…» И Рикайева унесли…
   «Честное слово, судьба дурачит меня, — с горечью подумал Голубь. — Но мне все равно надо умереть!» — твердил он про себя, заглатывая огромными кусками ужин.
   Бедный Троппауэр! Его стихи Голубь убрал в клеенчатый мешочек, в котором хранил бумажник Гризона и костяной жетон с цифрой 88.
   В столовую тем временем приплелся Главач. Он только что оправился после приступа лихорадки, который приняли за тиф. Мучимый угрызениями совести, Главач робко подсел за столик к Голубю. Он на самом деле был сапожником. Два года назад он поджег свою мастерскую, и страховая компания добилась его заключения. Выйдя из тюрьмы, Главач вступил в легион, и ему даже в голову не приходило, что фантааер Голубь подозревает в нем в связи с кражей рубашки переодетого майора секретной службы.
   Гелубь щелкнул под столом каблуками и подмигнул. Он только сейчас сообразил, что не видел Главача после того, как узнал, что тот майор Ив. Конечно, этот мнимый сапожник ни о чем не догадывается, ведь он был в беспамятстве. Голубь еще раз подмигнул испуганному Главачу и, наклонившись к самому его уху, прошептал:
   — Я все знаю…
   Сапожник побелел… Сейчас история с рубашкой выйдет наружу!
   — Не понимаю… — дрожащими губами едва смог выговорить он.
   Голубь снова подмигнул и значительно произнее шепотом:
   — Рубашка!… Вы проговорились в бреду… Главач весь задрожал и уцепился за стул.
   — Умоляю… я… я… если узнают…
   — Можете на меня положиться… Я человек слова…, И отличный сыщик… Уж поверьте мне…
   — Прошу вас… — лепетал Главач, — мне Шполянский велел… я, правда, ни при чем…
   — Хорошо-хорошо… Главное, что вы можете на меня рассчитывать. Я чуть было не стал морским офицером. Темляк у меня отобрали, но любовь к родине нет. Vive la France… — И он приложил палец к губам. — Я умею молчать. Но еще раз повторяю: можете на меня рассчитывать. До свидания… господин майор!
   И он выпорхнул за дверь. Главач сидел ни жив ни мертв и вытирал ручьями лившийся с него пот. Господи… Ну и влип он в историю, если этот парень действительно сошел с ума.

Глава двадцать вторая

1
 
   Физиономия капитана Гардона окончательно приобрела зеленовато-коричневый желчный оттенок, тот противоречивый колорит, который дают жаркое солнце и стремительно развивающееся малокровие, — сочетание восковой бледности и креольского загара. Голова у него трещала целыми днями, и лишь обилие водки помогало как-то скрасить эту убийственную службу.
   От безделия, бессильной злобы и раздражения Голубь стал для него настоящей манией. Еще в пустыне Гардон вбил себе в голову, что «этого подозрительного типа» необходимо уничтожить. А ему то и дело докладывают, что он как ни в чем не бывало перенес очередную смертельную пытку! Гардон бесился, что, несмотря на травлю целой команды унтер-офицеров, Голубь все еще жив, это здесь-то, где смерть раздают направо и налево! Ненависть к легионеру, которую Гардон объяснял себе бдительностью, поглотила капитана целиком, он даже забыл о других своих горестях.
   Вот и сейчас Голубь попался ему на глаза. Идет и свистит! Гардон как рявкнет:
   — Рядовой! Где ваш ремень?
   Голубь стоит перед ним на раскаленном плацу форта.
   — Я сейчас отдыхаю, mon commandant, — отвечает с»н.
   — Где ваш ремень, я спрашиваю?
   — После бега с выкладкой я всегда оставляю его сушиться, чтобы воск не расплавился.
   — Доложите взводному, что вы вышли во двор без ремня. Rompez! [Здесь: петля (фр.).]
   Кобенскому доставляло кучу хлопот то, что этот легионер все еще вертится под ногами. Он прекрасно понимал капитана, и уж никак не его молитвами Голубь по-прежнему оставался в живых.
   Он с искаженным от злобы лицом выслушал доклад Аренкура, потом гримаса перешла в какую-то зверскую усмешку.
   — Ну теперь я с тобой расправлюсь! Гнусная свинья! На двадцать четыре часа en crapaudine!
   Фельдфебель Латуре пошел к капитану: даже два с половиной часа «петли» — запрещенный срок. А двадцать четыре в этом климате означают не что иное, как мученическую смерть. Он не берет на себя такой ответственности. Однако капитан устроил ему настоящий разнос:
   — Мы с вами не в тылу! Здесь особые обстоятельства и многое делается против правил. Но иначе нельзя.
   Латуре пошел за пленником. Тот уже ждал его в рабочей одежде… и… nom du nom… улыбался!
   — Аренкур! Вас приговорили на двадцать четыре часа к «петле». Должен сказать, что я здесь ни при чем… И если… Что вы улыбаетесь! Осел! За двадцать четыре часа вы десять раз успеете умереть!
   «Господи, расщедрись наконец хоть на один раз! Хоть на один», — молился про себя Голубь и был определенно счастлив.
   Его повели на гауптвахту. Рядом с караульным помещением у ворот какой-то унтер-офицер колотил пряжкой Шполянского, господина графа.
   — Ах ты, собака! Заснуть на посту! Дерьмо… Из-за тебя господин лейтенант меня накажет, мерзавец… спать на посту!
   Слабые физически люди после еды часто впадают в тропиках в состояние полуобморочного сна. С этой сонливостью невозможно бороться, любые ухищрения напрасны. С окровавленным лицом Шполянский упал на землю.
   — Свяжите Шполянского на два часа заодно с другим негодяем.
   En crapaudine — средневековое наказание. У лежащего на животе человека связывают запястья и лодыжки и стягивают их так, до тех пор пока ступни не соприкоснутся с кистями. В такой позе человека заталкивают в яму и сверху закрывают.
   Лежа на животе в яме, Голубь чувствовал, как кровь бросается ему в голову, а сердце бешено бьется.
   Рядом с ним, тоже связанный, лежал, несчастный Шполянский. На солнце было выше пятидесяти градусов, что в Сахаре не редкость. Яму накрыли брезентом. Через полчаса в ней будет страшная жара.
   Хм… Кровь отлила от головы, а сердце бьется вроде бы нормально. Да, двадцати четырех часов может и не хватить, чтобы умереть…
   — Аренкур… — простонал Шполянский, — я не вынесу… двух часов…
   — Да брось ты! Два часа так даже в карты играть можно. Не говоря уже о губной гармошке.
   — Но у меня… расширение аорты…
   — А зачем было тащиться в Сахару, если ты такой нежный? Старайся не двигаться, тогда кровообращение замедлится и веревка не будет так сильно резать.
   — А ты… зачем… шевелишься?
   — Хочу умереть…
   Под брезентом становилось все жарче, а выдыхаемый двумя солдатами углекислый газ делал пребывание в этом пекле совершенно убийственным. От брезента несло жаром, как от натопленной печки, но наружу тепла он не пропускал.
   — Аренкур… — выдохнул Шполянский, — послушай… Я должен рассказать тебе… что знаю… Сказать тебе… кто я… перед смертью…
   — Офицер гвардии и растратчик или маркграф и убийца. Все едино…
   — В Польше я был государственным человеком…
   — Министерским советником?
   — Нет… Палачом…
   — Прости, как ты сказал?
   Господин граф — палач? С его-то внешностью? Но почему? Почему бедный Троппауэр — вылитый палач — и поэт. А граф похож скорее на поэта, а палач… Да, неплохо у нас тут обстоят дела с таинственными незнакомцами.
   — Я был палачом… Это у нас наследственная профессия, передается от отца к сыну…
   — Не бери в голову…
   Шполянский глубоко вздохнул. Повернулся на другой бок, от чего ему стало немного легче.
   — Так слушай, Аренкур… хотя я ее и не достоин.,, я решил украсть у тебя рубашку…
   — И ты тоже?… Что, вся рота хочет ходить в моем белье? — Задохнувшись, он смолк. — Чертовски тяжело все-таки.
   — Один солдат вызвался добыть ее для меня… И добыл… но тут меня накрыл Пенкрофт. Он сказал, что, если я не отдам ему рубашку, он донесет… а ты знаешь… как здесь обходятся… с ворами… Я был в его руках…
   Фу, проклятье… Ну и жарища…
   — Он взял рубашку… А я, сумасшедший… открыл ему мою тайну… рассказал о моем изобретении… Ведь меня выгнали… за изобретение…
   — Нечего было изобретать… Государственный человек должен жить своим призванием…
   — Знаешь… Беда в том… что я относился к своему делу… как человек религиозный… Я… хотел казнить… без боли… я придумал одну вещь… Но они не согласились… А это… ужасно… когда человека вешают… поверь мне…
   — Ну.,, раз ты говоришь.,.
   — Я думал… если докажу им… они согласятся… и один раз попробовал… пока приговоренного еще не повели… на эшафот… но что-то не вышло… и меня выгнали… С тех пор я усовершенствовал изобретение… и живу лишь надеждой… отдать его на благо человеку… Преступник не должен страдать во время казни… Я затем и вступил в легион… чтобы тут… если встретится смертельно раненный или больной… испробовать…
   У Голубя вдруг мелькнуло подозрение.
   — Скажи! Ты все шептался с санитаром… Когда Малец лежал раненный…
   — Да… я с ним договорился… что если врач откажется… то он мне разрешит… попробовать…
   — Так это ты его убил?!!
   — Нет… Потому что… когда я собрался… Это такая длинная, изогнутая проволока… с зажимами. Зажимы съемные, и когда кладешь проволоку… на тело… каждый зажим… попадает на основную вену… Стержень специально так… изогнут… нажимаешь сверху на захват… и все зажимы закрываются… все вены… в секунду оказываются… перекрыты… сердце сразу останавливается… умирает мозг… дыхательные органы… все, больше не могу…
   — Ты мне про убийство расскажи, — задыхаясь, выговорил Голубь.
   — Санитар сказал… что Мальцу лучше… и есть надежда… и я не стал пробовать. Но этот мерзавец… стащил у меня… зажим… и… и… убил…
   — Пенкрофт?!
   — Он… — Шполянский взметнулся в воздух и с хрипом упал вниз. Потом с судорожным вздохом добавил:— Но у него есть еще одно имя…
   — Лапорте!
   — Д-да!… О-ох!
 
2
 
   Так, значит, Лапорте — это Пенкрофт? Кто бы мог подумать… О, какой же он дурак!… Ведь когда он играл в Мурзуке «Si I'on savait», Малец выкрикнул «убийца» и бросился на Пенкрофта…
   Голубь еще видел, как Шполянского развязывают и окатывают водой…
   Он уже умер или пока нет?…
   Его опять закрывают… Он чувствует на губах пену… Сколько, интересно, прошло времени? Кругом темно… Кровь с шумом стучит в виски, и… он теряет сознание… «Кончено… Слава Богу, наконец-то кончено…» — последняя рефлекторная мысль, мелькнувшая у него в мозгу…
   Очнулся он на больничной койке. Над ним заботливо склонился врач. Вместе с капитаном. Рыжий санитар держит на вытянутой вверх руке лампу. Сзади фельдфебель Латуре. Что это? Он вынес все двадцать четыре часа?