Лучше бы ему не произносить этих слов. Но Дарда никогда не возражала ему, и покорно подчинялась, и возможно, Ильгок-хваран искренне полагал, что если кто-то молчит и слушается, значит гордость удалось искоренить. А, возможно, он, при умудренности годами и опытом, ничего не понимал в женщинах. А женщина – всегда женщина, независимо от возраста и обличия.
   Но пока что Дарда была покорна воле Ильгока. Она не любила его. Жизнь не научила ее любить, однако научила почитанию. И Дарда почитала Ильгока – не так, как отца, между Офи и хвараном не было ничего общего, но так, как крестьяне почитают деревья на высотах, или клятвенные камни, в которых обитает божество. Ильгок, очевидно, полагал, что подобное отношение является единственно правильным,
   Так проходило время – сколько времени, Дарда не смогла бы сказать. Наверху палило солнце, бушевали песчаные бури, и редкие дождевые тучи, пришедшие из-за Сефара, изливались над каменными стенами городов. Здесь все это было незаметно, и не волновало сердца. Дни текли как вода, и только смена дня и ночи имела значение. Дарда отчетливо и ярко помнила все, что было в прежней жизни, но о том, что куда-то шла, к чему-то стремилась – забыла. Пожалуй, она была счастлива, хотя в отличие от слова "гордость", слово "счастье" оставалось для нее неизвестным.
   Но если время, как полагают иные мудрецы, на деле стоит и никуда не движется, люди меняются, и это – истина, с которой не поспоришь.
   Дарда никогда не болела. Точнее, если такое прежде и случалось, то никто этого не замечал. А если другие не замечали, то почему сама Дарда должна была обращать на это внимание? Болит – терпи, само пройдет. И всегда проходило.
   Но в один из дней, ничем не отличавшийся от предыдущих, Дарде стало как-то не по себе. У нее ныли пальцы, бросало то в жар, то в холод, и болел живот, словно она наелась какой-то пакости. И ей казалось, что Ильгок кричит на нее больше обычного. А может, и не казалось. Новоприобретенная ловкость куда-то подевалась, и посох Ильгока то и дело обрушивался на ее плечи и ноги.
   Когда они разошлись, Дарда решила смыть с себя пот, и выкупаться не в озере, а в ручье над перекатом. Там на дне лежал большой валун. Течение, отполировавшее его, невольно замедлялось, и вода над камнем, прогретая солнцем, была не такой ледяной, как в самом ручье. Дарде нравилось лежать на этом валуне, когда на нее нападала лень, среди слепящих солнечных бликов.
   Дальше, в тени, вода, не теряя прозрачности, отливала сумрачной синевой. Это сочетание нежащего тепла и леденящего холода, сумрака и сияния завораживало и веселило сердце… Но сегодня Дарда никак не могла успокоиться. Ее мучало какое-то неудобство. Она вертелась на камне, пытаясь получше улечься. Потом уселась. И только тогда заметила, что в прозрачной воде вниз по течению плывут, расползаясь, красные струйки.
   Как бы ни была Дарда невежественна, она знала, что это значит. И это объясняло ее нынешние боли, неловкость и сердцебиение. К ней пришли месячные, и следовательно, она перестала быть ребенком. Если б она не была такой уродливой, если б осталась жить дома, то знала бы, что ее вскоре отдадут замуж. Так было принято в деревне.
   Но этого не случилось, и ничего тут не изменилось. А о том, что не изменишь, нечего и задумываться. Но как бы там ни было, она теперь – взрослая женщина. И способна на все, к чему способны женщины, если они не старухи и не калеки. А Дарда, какая ни есть, ни то, ни другое. Она молодая, сильная и здоровая.
   Дарда сидела в воде, не чувствуя ни холода, ни солнца, захваченная в плен какой-то смутной мыслью. И мысль подталкивала ее к принятию решения. А если Дарда на что-то решалась, к исполнению она приступала немедленно.
   Выйдя из воды, она первым делом отыскала свое платье, хранившееся свернутым под камнями. Ветхое, истрепанное, все же это было платье, человеческая, женская одежда, а не лыковая плетенка. А Дарда сейчас хотела походить на женщину, а не на лесное чудовище. Потом отправилась искать Ильгока.
   Она не знала, следит ли он когда-нибудь за ней, и сама за ним не следила. Сознательно, хотя бы. Но распадок был не столь велик, чтоб они не сталкивались днем. И карабкаясь по стенам, зависшим по краям обрыва, уцепившись за корень или каменный карниз, она нередко видела Ильгока. Чаще всего он бывал на небольшой поляне, ниже озера. Поляну эту отличало две особенности. Посреди ее росло дерево с удивительно красивыми цветами – ярко-красными, похожими на многократно увеличенные степные колокольчики, и темно-зелеными, блестящими, и притом точно покрытыми воском листьями. А неподалеку, ближе к озеру, из земли выпирал большой камень. Такое бывало не в редкость здесь, и в водоемах, и на суше. Но этот камень был на редкость уродлив. Он напоминал ком глины, который долго мяли гигантские руки – и бросили, не удосужившись придать ему какую-то форму. И злым чудом глина не рассохлась, а окаменела, и стала гранитом.
   Ильгок обычно сидел так, чтоб и дерево, и камень были в поле его зрения. Зачем это ему было нужно, неясно. Со стороны было похоже, будто он спит сидя.
   Так он сидел и сейчас. Посох лежал на траве у его ног. Дарда заявилась на поляну без посоха. И это удивило Ильгока не меньше, чем ее неурочный приход. Но он не выдал своего удивления, собираясь выдержать приличествующую случаю паузу, дабы затем отчитать Дарду.
   Этого ему сделать не удалось. Дарда первая нарушила молчание.
   – Хваран, – сказала она. – Я хочу поговорить с тобой.
   За исключением первого дня, когда они встретились, Дарда никогда не начинала разговор первой. Подразумевалось само собой, что она не должна этого делать. То, что она нарушила правило, могло, по мысли Ильгока, иметь только одно объяснение.
   – Я знаю, – недовольно произнес он, – что ты сказать имеешь мне. Тебе все надоело, ты хочешь бросить учение, да?
   – Нет.
   Ильгок недоуменно нахмурился.
   – Ты говорил, – продолжала она монотонным, глуховатым голосом, – что я у тебя в долгу. Что я ничем не плачу за учебу.
   Это было не совсем то, о чем говорил Ильгок. Но он недостаточно разбирался в тонкостях языка, чтобы уловить различие. Так же, как Дарда не разбиралась в тонкостях душевных.
   – Я знаю, как заплатить тебе.
   – Глупая, да? Что есть у тебя, что бы я не имел?
   Она засмеялась. Ильгок ни разу не слышал, чтоб она смеялась. Странно было, что она вообще умеет это делать.
   – Есть! Ты такой умный, что о самом простом забыл. Ты мужчина, а я женщина.
   – Женщина? Ты дитя без разума.
   – Была. Еще вчера. Теперь я взрослая. И я могу быть твоей женщиной.
   – Ты… как это? – спятила? Или нет… если нет ума, так не потеряешь.
   – Пусть нет ума, – Дарда не обиделась. – А больше мне заплатить нечем.
   – Мастерство есть плата, вот что я тебе учил! Другой нет! И жена мне не нужна.
   – Я не в жены набиваюсь. В жены берут красивых. Я не красивая, даже хуже. Зато я девушка. Я не спала с мужчинами. Ты можешь быть первым. Разве плохая плата, нет?
   Непроизвольно она воспроизвела интонации Ильгока, и его передернуло.
   – Если хочешь приставать к мужчинам – иди в город.
   – К другим я приставать не буду, – перебила его Дарда, – другим я не обязана.
   – Уходи, я сказал! Совсем.
   – Не уйду я никуда.
   В голосе Дарды не было вызова. Он был таким же как обычно. Теперь Ильгок смотрел на нее с некоторым беспокойством. Может быть, он и впрямь верил в ее безумие?
   – Если ты не уйдешь, я сам уйду.
   – А я тебя догоню. И буду ходить за тобой. И добьюсь своего.
   Дарда не делала попыток применить какие-то женские уловки, предназначенные для того, чтобы привлечь мужчину. Во-первых, она их не знала. Во-вторых, при ее внешности они привели бы к обратному результату. Она даже не упоминала о любви, потому что ее не было. А то, что было, Дарда выразить словами не умела.
   Ильгок отвернулся. Что он увидел в ней? Воплощение всего, что отталкивало его в этой стране – надменности, практицизма, невероятного упорства? Крушение главного принципа, на котором строилось его учение – незыблемости отношений мастера и ученика, при которой не то, что о бунте – о споре помыслить невозможно? Он был убежден, что уничтожил гордость Дарды, а на деле эта гордость ничуть не уменьшилась. Он только не замечал ее. Ильгок привык читать души своих учеников, как раскрытую книгу, и вдруг оказалось, что книга написана на незнакомом ему языке.
   Или ему неприятно было смотреть на несчастную уродину, посягающую на то, что ей не положено?
   Что бы он сейчас ни испытывал, это сталось невысказанным. Высказалась Дарда.
   – Если тебе сейчас не до меня, я подожду. Я буду ждать, сколько нужно. Но не отступлю.
   С этими словами она свернула за камень и скрылась из виду. Ильгок не окликнул ее, и она не оглядывалась.
   Ей не было стыдно, потому что ее не учили стыдиться. Очевидно, люди полагали, будто из-за своей внешности она и так беспрерывно терзалась стыдом. Они ошибались. И сомнения ее не мучали. Когда Дарда принимала решение, сомнения исчезали.
   И выбрав себе цель, она упорно шла к ней, всегда добиваясь своего. Даже, если ей этого не хотелось.
   Должно быть, Ильгок тоже это понял.
   Дарда спала спокойно и без сновидений. А когда поутру вернулась на ту самую поляну, нашла Ильгока мертвым. Он воткнул себе в сердце кинжал. Вероятно, он сделал это еще вечером, вскоре после ее ухода, потому что тело его успело остыть. И рука его не дрожала, потому что крови из раны почти не вытекло.
   Дарда не сразу осознала, что она видит. А когда поняла, ноги у нее подкосились. Она упала на колени, и на коленях же поползла к Ильгоку, уставившись на кинжал. Он не был погружен в грудь до упора – мешали загнутые крючьями края рукояти. Но и этого хватило. Дарда с усилием вырвала кинжал из раны, хотя это ничем не помогло бы Ильгоку, и сразу же выронила оружие. Дрожь прошла по ее телу, руки дергались так, что она и тростинки не удержала бы. Перед глазами все расплывалось, точно видимый мир был картиной, на которую плеснули мутной теплой водой, и краски поплыли, смешались… Вода была на самом деле – на лице Дарды. Она плакала еще реже, чем смеялась, и успела забыть, что это слезы.
   Ей было еще хуже, чем в день, когда ее выгнали из дома. Тогда она чувствовала себя правой, в чем бы ее ни обвиняли. Теперь обвинить ее было некому, но она знала, что виновна, и вина ее была безмерна. Она довела до смерти единственного человека, который взял на себя труд чему-то ее учить. Который был к ней добрее, чем родной отец. С тем же успехом она могла бы самолично вонзить кинжал Ильгоку в сердце. Убийство, совершенное ею на берегу Зифы, нисколько не затронуло в ней совести . Сейчас Дарда сполна ощутила, что значит быть убийцей. И никто не мог избавить ее от этого. Свою вину ей надлежало избывать в одиночестве.
   Со временем, значительно позже, она вынесла из того, что случилось, еще один урок: она, Дарда, внушает мужчинам сильнейшее отвращение. Ей следует усвоить это, и не пытаться уподобиться другим женщинам.
   Но в тот день подобное соображение не пришло ей в голову. И, сколь ни мучила ее вина, она, как и после изгнания из дома, не подумала о том, чтобы убить себя. Она взяла в руки нож – на сей раз собственный, бронзовый, лишь для того, чтобы вырыть могилу.
   Дарда копала ее целый день. Нож совсем затупился, ладони стерлись до крови. Но по крайней мере, хоть тут она добилась, чего хотела. До захода солнца вырыла яму, достаточную для того, чтобы уложить в нее умершего. Она спешила, словно надеялась, что ей полегчает, если она не будет видеть итог своего преступления.
   Посох и кинжал Ильгока она уложила вместе с ним. Не в качестве посмертных даров. Она не хотела ничего оставлять у себя на память об Ильгоке. Память и без того была слишком болезненна.
   Но после того, как Дарда засыпала могилу, легче ей не стало. Спасло ее то, что она слишком устала душой и телом. Темное, тупое забытье одолело ее. И это был единственный раз, когда ей пришлось спать рядом с Ильгоком.
   Так завершился день, ужасней которого для нее еще не было. Но ни тогда, по малолетству и отсутствию опыта, ни позже, Дарда не умела понять: не столько она не была женщиной, сколько Ильгок уже не был мужчиной. И осознание этого могло оказаться столь мучительным, что заставило его лишить себя жизни.
   Проснулась она в слезах. Но даже если б она не плакала, окружающая красота померкла. Она была насквозь лжива. эта красота. И Дарда ни за что не осталась бы здесь. В горах, среди скал и снега, в безводной пустыне ей будет лучше, чем в этой ловушке. Никогда больше она не позволит себе поддаться обману красоты.
   Дарда вернулась в пустыню еще беднее, чем была. Ступившийся нож пришел в негодность, и она его выбросила. И она не стала загружать сумку камнями для пращи. Из оружия у нее остался только посох. Овчина, служившая ей накидкой и одеялом, почти полностью облысела, и выглядела не лучше платья. Единственное, что осталось в целости – обмотки на ноги, поскольку предшествующие месяцы Дарда ходила босиком.
   Наверху было не такое пекло, как помнила Дарда. Здесь время шло, а не стояло, и сезоны менялись ощутимо. Но все равно, жара стояла отчаянная. И солнце слепило немилосердно. От жары, напекавшей голову, от солнца или от рыданий Дарда плохо осознавала, что происходит, и впоследствии не могла бы сказать, долго ли она добиралась до дороги, и встречался ли кто ей по пути. Последнее было возможно, но если кто-то и замечал ее, то вероятно приходил к выводу, что такое убогое существо не стоит ни ограбления, ни угона в рабство.
   Однако на дорогу она вышла. Произошло это вероятно, на второй день. Вернее, вышла Дарда на тропу, которая в свою очередь привела ее к дороге на Кааф. Но если Дарда и определяла направление, то не глазами. Она шла, отстранившись от всего, что могло отвлечь ее от горя и терзаний, и потому не заметила, как вышла на дорогу и не услышала стука копыт.
   Одинокие путники попадались на этой дороге не то, чтоб часто, но не так уж редко, как можно представить. Они осмеливались пуститься в путь, если, как уже было помянуто, с них нечего было взять. Одинокий всадник – другое дело. Даже если он стар, подслеповат и хром на обе ноги, у него всегда можно отобрать коня или осла, или мула. Поэтому если по дороге на Кааф кто-то ехал в одиночку, то это был либо разбойник, либо человек, по каким-то причинам отставший от каравана, вместе с которым путешествовал.
   Человека, поспешавшего в сторону Каафа на высоком, тонконогом жеребце золотистой масти, с первого взгляда можно было принять за разбойника. Он был одет на дебенский манер – в широкий кафтан, перехваченный наборным поясом, шаровары и мягкие сапоги, на боку у него висел меч хатральской работы, судя по изогнутому клинку и бирюзе, украшавшей рукоятку. А большинство разбойников в этом краю являлось через границы между Хатралем и Дебеном. Но человек опытный, много странствовавший сразу бы сказал, что никакой это не разбойник, а также и не уроженец какого-либо из юго-восточных княжеств. В такие кафтаны одевались в Дебене состоятельные горожане, и они же, как этот всадник, обычно брили бороды, и тщательно закручивали пышные усы. Люди пустыни, напротив, считали бороду истинным украшением мужчины, а из одежды предпочитали широкие плащи, длинные и плотные, надеваемые поверх рубах, головы же прикрывали платками или просто обвязывали тканью. Но ни горожане, ни кочевники юга не надели бы расшитую шамгарийскую шапку с отворотами. Зато щеголи южных торговых городов Нира, особенно Каафа, запросто сочетали в своей одежде самые несочетаемые детали: это вовсе не считалось смешным или вызывающим. Вообще во всем его облике – не только в одежде, но и в манере держаться в седле, в том, как он нахлестывал коня – заметна была некая лихорадочная франтоватость, совершенно несвойственная тем, кто промысел свой осуществлял мечом и луком. Да и по правде, рыхловат он был для такого промысла.
   Итак, он спешил, проклиная то – или тех, кто задержал его на караванной стоянке, а Дарда его не услышала. Что вполне объяснимо – по песку, даже плотно утоптанному, всадника, если не быть начеку, можно и не услышать. Но для всадника это не было оправданием: оборванка, возникшая на перекрестке дорог, нагло шла себе, и не желала убираться с его дороги. Что ж, пусть пеняет на себя. Уж он-то объезжать ее не собирается. Он бы непременно сбил ее, если б Дарда, все еще пребывая в отстранении, не ощутила бы: что-то не так. И бессознательно отступила на шаг в сторону. И перехватила посох за середину, чтоб легче было защищаться. И всадник промчался бы мимо, если б коня не испугала мелькнувшая рядом с его мордой палка. Кровные кони бывают пугливей полевых мышей и капризней избалованных красавиц. Он заржал, поднялся на дыбы, и всаднику стоило больших усилий удержаться в седле. Он кричал, бил коня плеткой и вжимал колени ему в бока, а золотистый жеребец плясал на задних ногах. Когда же он, наконец, смирился, в бешенство впал его хозяин. Вместо того, чтобы показать этому отребью свою силу, он сам оказался в дурацком положении. Наглость нищенки не имела предела. Вдобавок, укрощая коня, он оказался несколько впереди Дарды, и увидел ее лицо. Это решило дело. Самим своим существованием жалкая уродина оскорбляла его – красивого, нарядного и сильного. И за это ее следовало наказать. Он развернул коня. Если раньше он мог сбить нищенку походя, как бы случайно, то теперь он готов был убить, затоптать конем, не марая благородных рук.
   Оцепенение спало с Дарды, слезы высохли, мир, только что бывший тусклым и расплывчатым, вновь окрасился в яркие, резкие цвета. Долгие месяцы Дарду не учили ничему, кроме как отражать и наносить удары. И сейчас, прежде чем она успела что-либо решить, ее руки и ноги решили за нее. Посох снова скользнул в руке – Дарда держала его, как копье. Она отскочила, прыгнула и в прыжке ударила всадника в грудь концом посоха. Удар рассчитан был именно на то, чтобы лишить его равновесия. Действительно, черноусый вылетел из седла, прокатился по песку и, приподнимаясь, потянулся к мечу. Но ни подняться, ни вытащить меч он не успел. Дарда нанесла второй удар – в горло.
   Ильгок, не любивший крови, научил ее, как ломать шейные позвонки. Но тогда он своим посохом лишь коснулся нужной точки. Дарда не стала сдерживать руку.
   … Он не сразу умер, и Дарда стояла над ним в некоторой растерянности. Она впервые видела, как умирает человек, хотя была повинна – или считала себя повинной – в двух убийствах. Но грабитель Закир погиб мгновенно, и ее не было рядом с Ильгоком, когда тот убил себя. И она наблюдала.
   До сих пор Дарда встречала в устремленных на нее взглядах только отвращение, насмешку или жалость. Теперь она видела нечто новое. Она даже наклонилась, чтобы повнимательнее рассмотреть непривычное выражение в тускнеющих глазах.
   Страх.
   Когда все кончилось, Дарда воткнула посох в песок и отошла – ловить коня. Она не была уверена, что сумеет это сделать, и что животное вообще подпустит ее к себе. До сих пор ей приходилось управляться лишь со старым отцовским мулом. Жеребец фыркал и храпел, но шарахаться и убегать не стал, а когда она огладила его морду и гриву, быстро успокоился. Дарда глянула в седельные сумки. Одна оказалась пуста, в другой были лепешки с сыром, и тыква-горлянка, на треть наполненная сикерой.
   Потом Дарда вернулась к убитому. Не столь давно она так же стояла над трупом загубленного ею человека, но сейчас не вспоминала об этом. Произошедшее словно бы отодвинуло ужас и боль последних дней, и сделало ее прежней: спокойной, решительной, внимательной к мелочам.
   Глядя в побледневшее круглощекое лицо с закрученными усами, она внезапно вспомнила сказку, которую услышала случайно, когда следила за пастухами у костров. Что-то там было о подменном царском сыне, и как он в придорожной ссоре ударом посоха убил путника, оказавшегося его родным отцом…
   Все это чушь. Она – не царская дочь, а путник не годится ей в отцы – слишком молод.
   Для начала она обыскала его. К наборному поясу кафтана был привешен кошелек из выделанной кожи, заметно потертый. Из него Дарда вытряхнула несколько кусочков металла, круглых и квадратных, на которых виднелось что-то вроде клейм. Пять были грязно-бурого цвета, три – серого с прозеленью, и два – тускло-желтого. Дарде не приходилось еще видеть денег, но она слышала про них, и без труда догадалась, что это такое. Гораздо меньше она была в состоянии определить, что представляет собой свернутый в трубку кусок какой-то странной ткани (так ей показалось), испещренной рядами замысловатых значков. Поскольку о существовании письменности Дарда не имела понятия. Тем не менее выбрасывать неизвестного предназначения ткань она не стала, а вместе с монетами убрала обратно в кошелек. Она забрала пояс, оружие – меч и кинжал, шапку, стащила с пальца перстень с печаткой, вынула из ушей серьги (уроженцы Хатраля и Дебена не носили колец и серег). Потом раздела убитого. Тут оказалось, что перед кончиной он обделался – еще одно обстоятельство, сопутствующее смерти, о котором Дарда узнала впервые. Но одежда была слишком хорошего качества, чтоб ее выбрасывать, и Дарда решила, что при первом удобном случае отмоет ее и отчистит, а пока что тщательно свернула. Потом сложила в сумку все, за исключением меча, который закрепила у седла. Прихватила посох. Хотя, возможно, ей придется вспоминать, как ездят верхом. Но пока что она не торопилась. Дарда понимала, что ближе к Каафу начнутся населенные места. И ей предстояло обдумать, как избавиться от награбленного с наибольшей для себя выгодой.
   Ведя коня в поводу, Дарда двинулась по дороге, оставив мертвеца на радость шакалам и хищным птицам.

ДАЛЛА

   Как ни странно, новое путешествие из Маона до Зимрана она перенесла легче, чем предыдущее. Вряд ли можно было говорить о привычке. Далла просто ничего не чувствовала. Как и в прошлый раз, ее везли в конных носилках, возможно, в тех же самых. Она не обратила внимания. Бероя ехала рядом с носилками на ослице. Кто еще был из маонской прислуги, Далла не видела. Ей было все равно. Тесные, душные, тряские носилки подходили к ее душевному состоянию лучше, чем дворцовые покои. Она была одна, и никто не докучал ей. Сюда не проникал даже солнечный свет. Нет, она не желала, чтобы так продолжалось и дальше. Она ничего не желала. Следовательно, не желала и перемен. И пока она лицом вниз лежала на носилках, караван споро приближался к Зимрану.
   Криос не остался в Маоне. Он был послан туда на случай, если царскому отряду при занятии города будет оказано вооруженное сопротивление. Ничего подобного не произошло, жители Маона вели себя столь же покорно, как и их княгиня. Поэтому Криос передал полномочия наместника одному из своих офицеров, чтобы вернуться в Зимран с тем караваном, который вез Даллу. У него было достаточно дел в столичном гарнизоне, вдобавок он хотел быть уверен, что с пленницей ничего не случится. Сама Далла была ему безразлична, ни одна женщина, по мнению Криоса, не стоила хлопот, как бы она ни была хороша и высокородна. Однако ему известна была судьба тех, кто пренебрегал царскими приказами.
   Удачно, что старуха-нянька вызвалась сопровождать в пути свою госпожу. Она опекала Даллу денно и нощно, избавив Криоса от многих забот. Больше никого из прислужниц он в дорогу не взял. Не хватало ему еще драк из-за женщин в караване. Что же до высокородной княгини – если Ксуф оставит ее у себя, как намеревался – в Зимране у нее будет достаточно рабынь. А если не оставит – рабыни ей не понадобятся.
   На этот раз они прибыли в столицу к вечеру, незадолго до закрытия ворот. Далла слышала, как ругаются люди, орут ослы, псы захлебываются лаем, как топочут сапоги и гремит амуниция стражников. Но не выглядывала из-за ковровой занавески. Зачем? Зимран не интересовал ее, даже когда рядом был Регем.
   Они долго ехали по улицам, гораздо дольше, чем прежде, так что когда остановились, было уже совсем темно. Бероя поджидала госпожу как обычно, у выхода из носилок, подставила ей плечо, и приобняв, повела в дом. Далла охотно приняла ее помощь. Она чувствовала себя совсем разбитой. По пути ее кольнуло смутное удивление: вроде бы в доме Регема не было таких высоких лестниц . Но тут же и отпустило.
   В горнице Бероя шугнула каких-то мечущихся женщин, разостлала постель, помогла Далле раздеться и уложила ее, как ребенка. И Далла, как это нередко бывает, сразу же провалилась в сон, тяжелый и мутный. Она и раньше любила поспать, но никогда не была так сонлива, как в последние недели. Правда, в ее состоянии это было к лучшему.
   Солнечный свет разбудил ее. Он вливался в комнату сквозь узкое окно, и это было странно – в ее зимранской спальне окон не было. Но и комната была не ее. Далла ничего здесь не узнавала. Резные раскрашенные деревянные колонны, изображавшие деревья, протянутые между ними узорчатые занавеси, поставцы вдоль лепных стен. Низкий потолок расписан золотыми звездами по синему полю. Ковры на полу и в ногах постели. Только встретившись взглядом с Бероей, Далла поняла, что не бредит.
   – Бероя, где мы?
   – Ты разве не догадалась, детка? – спросила нянька. И, убедившись, что это так, пояснила. – Мы в царском дворце.
   – Но почему? – Далла провела ладонью по лбу. Голова все еще была дурная. И она, памятуя, что ее везут в Зимран по приказу царя, не предполагала, будто ее сразу доставят во дворец. – Почему не в нашем доме?
   Прежде чем Бероя успела ответить, из-за занавеси вынырнул человек, точно он уже давно поджидал там, и готовился появиться в надлежащий миг.