Особенно вечером я чувствовала свою неспособность противостоять пагубному соблазну, излучаемому на улицу хорошо освещенной выставкой. Я останавливалась на небольшом расстоянии от ярких витрин и, вероятно, смотрела на них, не подозревая об этом, глазами маленькой нищенки. Предметы роскоши, освещенные множеством ламп, представляют зрелище, которое уже само по себе поглощает и поражает нас, но которое, кроме того, наводит на поучительные размышления о жизни. Можно ли сопротивляться этой власти, напоминающей власть церковных служб? Однако, как ни пронизано это освещение золотом, оно все же как бы подернуто оттенком желчи. Лучи, проникающие в сердце, оставляют в нем отравленный след.
Устраивая мне эти четыре недельные урока за плату, к которой я не была приучена, Мария Лемье не приносила мне состояния; но моя бедность внезапно кончалась. Я избегала скаредных расчетов. Я собиралась овладеть мыслями, более свойственными моей природе.
Моя прогулка завела меня как раз в те места, где были расположены две или три наиболее центральные и наиболее посещаемые лавки, достаточно хорошо отражавшие роскошь Парижа. Хотя городок был невелик, но соседство маленького курорта заставляло его поддерживать известную элегантность. Некоторые магазины были совсем недурны.
Я не избегала их. Я могла теперь рассматривать выставки с новым спокойствием. Мысль, что отныне я буду в состоянии купить отрез материи или метр ленты для освежения шляпы, когда у меня появится охота сделать это, отнимала у меня желание более роскошных предметов, которые по-прежнему были мне не по средствам. Я рассматривала их безотносительно к себе самой, взглядом, которым я смотрела бы на старинные украшения под витриною музея. Я обнаружила таким образом, что я не принадлежу к породе ненасытных или, по крайней мере, что вещи, способные бесконечно терзать мое сердце, не принадлежат к числу выставленных на окнах магазинов.
II
В пять часов двадцать минут я была у вокзала. Тут только я заметила, что забыла спросить у Марии Лемье, как мне нужно пойти, чтобы попасть к Барбленэ. Я очень хорошо знала, что их дом расположен где-то среди вокзальных построек, так как г-н Барбленэ служил на железной дороге. Он был директором или помощником директора каких-то важных мастерских, которые обслуживались многочисленным персоналом. Но железнодорожные постройки были разбросаны на обширной территории. Они составляли целый городок, почти такой же величины, как и тот, к которому они примыкали. Мне еще не случалось бывать в нем. Лучше всего мне была известна платформа парижского поезда, на которую нога моя ступила один только раз.
Темнело. Даже если бы какая-нибудь добрая душа согласилась дать мне указания, я имела мало шансов разобраться в этом лабиринте построек. В лучшем случае я потеряла бы много времени. Я запыхалась бы, расстроилась и пришла бы с опозданием.
Я вошла в вокзал, и мне бросился в глаза газетный киоск. Продавщица была женщина молодая и рыхлая, казалось, созданная для того, чтобы скучать всю свою жизнь, не испытывая от этого ни малейшего неудобства. Я спросила у нее, знает ли она г-Барбленэ и дорогу к его квартире. Но я пожалела, что задала ей этот вопрос. Прежде чем открыть рот и ответить, она сделала такое животное движение головой и бросила на свои газеты такой тупой взгляд, что я уже заранее знала, что она с благожелательством скажет мне какую-нибудь нелепость.
– Г-н Барбленэ? Да… Вы говорите, что он директор мастерских? Да. Ну так, по выходе из вокзала вам нужно взять направо, потом пойти по второму пути, потом еще раз направо. Да, да.
Она явно сейчас только выдумала наиболее вероятное местонахождение этого г-на Барбленэ, имя которого она слышала впервые. Я твердо решила не считаться с ее указаниями. Но мне нельзя было показывать вида, что я так дурно отплачиваю за любезность этой дамы. Кроме того, я почувствовала, что она очень упряма. Если бы лицо мое выразило нежелание следовать ее совету, она не оставила бы меня в покое, но стала бы повторять указания с большей обстоятельностью, пожалуй, покинула бы свой киоск п взялась бы провожать меня.
Итак, я вышла из вокзала. Было двадцать пять минут шестого. Я самым глупым образом теряла время и, может быть, причиняла себе серьезный ущерб. Люди, не знающие нас, судят о нас по самым ничтожным внешним признакам. Меня сочтут неаккуратной и – кто знает? – вежливо мне откажут.
Я надеялась увидеть на площади какого-нибудь служащего. Никто не показывался. Я решилась. Приняв деловитый вид, я возвратилась на вокзал, перешла зал прямо по направлению к маленькой двери, выходившей на платформу, все время в страхе, как бы не раздался голос со стороны киоска.
Я наткнулась на артельщика, который стоял за дверью с фонарем в руке. Я обратилась к нему со своим вопросом.
– Ах, так это, может быть, вы та барышня, которая должна прийти сегодня вечером к г-ну и г-же Барбленэ?
– Да, я.
– Я как раз вас и поджидал, чтобы проводить. Вы одна ни за что не нашли бы дороги.
Я не сказала ему, что лишь счастливый случай помог мне найти его самого. Я была довольна и полна снисходительности. Внимание, проявленное Барбленэ в виде присылки этого артельщика, показалось мне добрым предзнаменованием.
– Я пойду впереди, барышня. Вы не подвергнетесь никакой опасности, если не будете отставать от меня. Вы должны будете останавливаться каждый раз, как я вам скажу. У 117-го и 83-го различные сигналы. У 117-го три огня: один большой и два маленьких, в форме треугольника. У 83-го только два: большой и маленький. Он не страшнее омнибуса. Но 117-й идет очень быстро. Нужно быть очень внимательным. Есть еще и товарные, маневрирующие по путям 11, 12 и 13. Понятно, это не так опасно. Но и они живо раздавили бы нас.
Пока он говорил мне все это, мы шли по платформе. На синем плакате можно было различить слово "Париж", на которое падал печальный свет. Чувствовалось, что был ветер; не по его порывам, толкавшим вас или развевавшим ваши волосы, но по тонкому неприятному ощущению, разлитому по всему телу. Я едва замечала людей, стоящих там и сям с багажом у своих ног. Я ничего не знала о причинах их отъезда и о цели их путешествия. Я не принимала участия в их проводах. Но острота и напряженность их ожидания сообщалась и мне. "Поезд приближается, – думала я вместе с ними. – Я подстерегаю появление его сигнальных огней во тьме ночи, которая вместо того, чтобы быть косной и покойной, как обыкновенно, черпает у мысли о будущем торжественность и наполняется трепетом. Когда этот странный огонь проникнет в вокзал, душа тотчас же задаст себе множество вопросов. Понадобится весь шум прибывающего поезда, чтобы избавить ее от ответов. Какое несчастье менять место! Что в мире может быть лучше старой кухни, освещенной пламенем очага?"
Мы миновали последнего пассажира. Стеклянная крыша не защищала нас больше. Свет тоже остался позади; внезапно пришло в голову, сколько в нем все же было жизни и ободряющей силы. Ветер был уже не прежним; ровный поток воздуха, двигавшийся по вокзалу, разбился здесь на беспорядочные порывы.
Платформа кончилась. То, что я привыкла называть вокзалом, дальше не простиралось. Я покидала место почти приветливое, род убежища, где материальные силы принимают как бы человечный характер и позволяют нам двигаться среди них, не слишком нам угрожая.
Пространство, которое открывалось передо мною, не было приспособлено к моей обычной походке. Несколько электрических шаров, очень удаленных один от другого, казались плавающими в черном небе, насколько хватал глаз. Они не излучали – по-моему, по крайней мере, мнению – никакого полезного света. Внимание мое было привлечено этими маленькими блестящими шариками; я с некоторым возбуждением смотрела на легкий ореол, окружавший каждый из них. Но я легче находила бы дорогу в полном мраке.
– Мы пойдем по полотну, – сказал мне артельщик. – Нужно пересечь пятнадцать путей. Их было бы меньше, если бы мы поднялись немного выше; но я предпочитаю идти здесь. Здесь мы дальше от поворота, и отсюда лучше видно появление скорого поезда. Не споткнитесь о рельсы. Их легко различить. Смотрите внимательно, как бы не задеть проводов сигнализации, и не ставьте ногу на стрелку.
Эти предостережения, по его мнению, были достаточными и давали ему право больше не беспокоиться, потому что он продолжал путь своим обычным шагом. Его грубые сапоги, подбитые гвоздями, были отлично приспособлены для ходьбы по полотну. Он опустил свой фонарь почти до земли, но он не пользовался им для освещения пути. Он машинально переступал рельсы и провода и держался избранного им направления, не подымая даже головы.
Чтобы следовать за ним, мне пришлось пустить в ход всю свою ловкость. Я сбивала себе ноги о камни. Рельсы и провода поблескивали передо мною, одни подле других, как предательские западни. Не без некоторой тревоги я подумывала о приближении скорого поезда.
Мы находились около какого-то каменного пилона, затерявшегося среди путей, которые немножко расступились, чтобы дать ему место. Я рассчитывала остановиться там на минутку в надежде, что как раз в это время мимо нас пройдет скорый поезд. Узость площадки не сулила мне безопасности, но масса пилона, толщина которого превосходила объем моего тела, могла, очевидно, надежно защитить меня. Я почувствовала, что меня как бы влечет к этим камням. Даже если бы я была внезапно покинута, говорила я себе, в этой механической пустыне и если бы поезда стали грохотать со всех сторон, у меня хватило бы сил устоять здесь, прижавшись к пилону. И я пробормотала себе слово "убежище" со всей полнотой его смысла, сжимавшей мое сердце.
Мой провожатый, которого я попросила обождать, был, казалось, удивлен, но согласился. Так как я стыдилась своего страха, то я не посмела спросить у него, пойдет ли скорый поезд по одному из путей, которые нам еще осталось пересечь. Я старалась сама заметить тройной огонь на горизонте.
Рельсы, как золоченые волосы, бежали перед нами, собирались постепенно в пучок и подымались в то же время к какой-то точке черного неба, где начинались звезды. Эти золотые нити были натянуты с таким совершенством, они соединялись в таком прекрасном движении, что для постижения гармонии всего этого зрелища одних глаз, казалось, было недостаточно. Возникало желание схватить ее каким-то другим чувством. И казалось, что более чистое внимание могло бы услышать, как от всех этих ночных струн исходит музыка.
Поезд не показывался. Мы снова пустились в путь. Мне снова нужно было не терять из глаз фонаря И подмечать каждый блестящий выступ, рассекавший дорогу. Вдруг мой провожатый останавливается и прикасается к моей руке.
– Не шевелитесь. Вот 117-й.
Я действительно вижу в конце линии один большой огонь, довольно быстро приближающийся, и два маленьких, которые можно различить только благодаря их движению.
Но большой огонь как будто захватывает все пространство и угрожает всей линии. Невозможно угадать, какой путь изберет он, и даже изберет ли он вообще один путь. Напротив, приближаясь, он ширится, и опасность, возвещаемая им, кажется, готова разлиться по всем пятнадцати путям.
– Где он пройдет?
– За нами, почти наверное, барышня, по седьмому пути. Но так как он опоздал, то весьма возможно, что его отведут на десятый путь. Во всяком случае, мы находимся между восьмым и девятым.
Огонь увеличивался. Почва уже дрожала. Грохот как бы кольцом окружал огонь. Огонь шел прямо на нас. Было желание не бежать от него, но броситься в него.
– Схватитесь, барышня, вот за это. Вот так, вам не будет страшно.
Он указал мне обнесенный решеткою металлический столб фонаря, возвышавшийся среди путей. Я схватила один из железных прутьев и оборотилась лицом к столбу.
Чувство безопасности смешивалось во мне с головокружительным страхом. Я не переставала думать о своих пальцах, которые держали кусок железа; о силе моих пальцев, моего тела, еще такого юного; об их покорности; о сопротивлении металла; о виде такой устойчивой вещи, каким представлялся фонарь посреди железнодорожных путей; и в то же время я с каким-то наслаждением упивалась страхом, которым этот движущийся огонь наполнял мое тело до самой его глубины.
Скорый поезд промчался так близко от нас, что воздушная волна, созданная его движением, толкнула меня, как если бы она была твердым телом. Юбки мои захлопали от порыва ветра. Я почувствовала, как мои щеки втягиваются внутрь.
Ни один мой волос, как говорится, не был тронут. Но я испытала ощущение невидимого опустошения; у меня как бы оторвали что-то, и получилась рана, которая, правда, не была кровоточащей и смертельной, но причиняла какое-то странное страдание, как если бы пространство, близко прилегающее к нашему телу, не было вполне для нас чуждым.
Даже сегодня я не могу спокойно думать о моем первом переходе пятнадцати путей в сопровождении артельщика с качающимся фонарем по направлению к дому, стоявшему среди рельс.
III
Служанка подняла портьеру, толкнула дверь и попросила меня войти. С самого первого шага я почувствовала стеснение, почти тревогу. Конечно, я не была ослеплена, как бываешь иногда ослепленным при входе в салон. Тот, куда я входила, был совсем не блестящим. Свет большой лампы едва был в силах удержать на расстоянии дымную полутень; и семейный вид предметов мог лишь в незначительной степени рассеять запах и как бы зрелище поезда, мчащегося сквозь тьму тоннеля. Я не была, однако, устрашена; не была и обеспокоена существованием этой самой полутени или этого запаха.
Когда я пытаюсь воспроизвести впечатление этого первого мгновения, я всегда возвращаюсь к мысли о прикосновении, и я думаю при этом о различных видах прикосновения, которые причиняют нам неудобство как своею интимностью, так и своею неожиданностью. Например, мы погружены в задумчивость, и вдруг кто-нибудь запускает руку к нам за воротник. Или же, желая выкупаться, мы быстро входим в речку; но мы не предполагали, что вода так холодна, что она так плотно сожмет наше тело, и мы задыхаемся.
Но в данном случае, что было неожиданного, внезапного, слишком непосредственного? Несомненно, когда я проникаю в круг людей, которых я раньше не знала, в новую для меня среду, я имею обыкновение принимать в ней участие сначала только чисто внешнею стороною своего я. Лишь моя внешность входит в игру. Я смотрю, разговариваю, особенно слушаю с громадным хладнокровием. Я не могу сказать, чтобы я была рассеянной, напротив, я забочусь о надлежащем тоне, о том, чтобы не шокировать людей и не вводить их в заблуждение. И, не притязая на наблюдательность, я стараюсь видеть отчетливо. Но при всем этом самая моя личность еще не является заинтересованной, и я задаюсь вопросом, не так ли дело обстоит и с личностью других людей. Изображая на своем лице самое добросовестное участие в общей беседе, я чувствую, что дух мой еще ничем не занят, что он продолжает пребывать в ленивом покое, как если бы возможно долгое пребывание в этом покое было для него делом важным. Есть люди, с которыми я часто виделась, с которыми я жила таким образом в течение многих лет.
Входя к Барбленэ, я бессознательно приготовилась к чему-нибудь в этом роде. Происшедшие события оказались, однако, совсем неожиданными и следовали в необычном порядке.
Когда на другой день после моего первого визита Мария Лемье стала меня расспрашивать, я сумела рассказать ей с известною живостью лишь о моем путешествии через пятнадцать путей и о проходе скорого поезда. Как же я, однако, восприняла то, что было в комнатах Барбленэ? Мария Лемье, которая охотно жаловалась на недостаток способности отдавать отчет о местах и о лицах, самыми своими вопросами доказала мне, что она восприняла несколько деталей, из которых даже наиболее бросающиеся в глаза ускользнули от моего внимания.
– Заметили ли вы необыкновенную покрышку для цветочного горшка, справа от окна, на треножнике? Она режет глаза. А портрет дяди г-жи Барбленэ в костюме судьи? Над роялем? Неужели же вы не посмотрели в сторону рояля, вы? Жаль; у этого господина отличная голова. Ну, а бородавка г-жи Барбленэ? Вы не рассказываете мне о ней. Все величие г-жи Барбленэ заключено в ее бородавке. Бакенбарды дяди собраны, сосредоточены в этой бородавке, которая обладает явно выраженным судейским и председательским характером. Ах, положительно, я считала вас более восприимчивой к курьезам природы!
Нет, я не заметила ни покрышки горшка, ни портрета, ни бородавки. Я увидела все это только позже, и тут не было ни малейшей моей заслуги, потому что я руководилась указаниями Марии Лемье.
Зато, если бы с самого первого моего шага я была внезапно перенесена далеко от гостиной Барбленэ и заключена в какой-нибудь келье, где можно было бы отдаться размышлениям, и если бы я тогда забросала вопросами свой дух по поводу этих самых существ, которые мои глаза видели очень смутно, то я думаю, что была бы изумлена уверенностью некоторых ответов.
Но я удовольствовалась этим смутным чувством и вошла в гостиную.
Мне показалось сначала, что там было пять человек. Две молодые девушки встали и подошли ко мне с двух противоположных концов комнаты. Довольно пожилой человек тоже встал. Дама продолжала сидеть недалеко от большой лампы. Я искала глазами пятое лицо, но я никого не нашла. Одно мгновение я была смущена этим обстоятельством. Потом я сказала себе, что плохо сосчитала или что пятым лицом была я сама.
Молодые девушки сказали мне несколько любезностей. Я машинально ответила, обратившись к той, что была справа от меня. Я улыбнулась ей. Не она заговорила первая, и не ей принадлежала большая смелость. Я уверена, что она удовольствовалась произнесением двух или трех слов. Другая обладала большей авторитетностью и была, по-видимому, старшей. Она смотрела на меня с видом одновременно приветливым и любопытным. Но чтобы отдать ей ее взгляд, мне понадобилось бы маленькое усилие, которое я не имела желания делать, между тем как какое-то естественное влечение направляло мои глаза к младшей.
Это была невольная симпатия, если угодно. Однако, я испытывала от нее больше замешательства, чем удовольствия. Я почувствовала облегчение при приближении г-на Барбленэ, обратившегося ко мне с речью. У него было лицо и голос старого крестьянина. Ничто в нем не свидетельствовало о привычке повелевать. Как-то трудно было представить себе вокруг него обширную мастерскую, множество людей, ловящих его взгляд и движение его бровей. Ему больше подходило бы со шляпой в руке вручать арендную плату владельцу земли или сообщать о болезни кого-либо из членов своей семьи деревенскому врачу, только что остановившему свой кабриолет.
– Скажите, сударыня, – обратился он ко мне, – вам было не очень страшно переходить через весь этот ад путей? Надеюсь, что мой артельщик провел вас с надлежащими предосторожностями? Мое жилище не так удобно, как дом на берегу моря или на Елисейских полях. Но с этими неудобствами свыкаешься. Вы увидите, что уже в следующий раз вы станете ориентироваться гораздо легче.
Эта манера говорить о "следующем разе" и считать дело поконченным свидетельствовала о прямоте характера г-на Барбленэ. Так что я набралась мужества посмотреть на г-жу Барбленэ, которая не трогалась со своего кресла.
– Не угодно ли присесть? – сказала она. Она произносила: "Угодно!" Заканчивая слово "присесть", она немножко подняла подбородок и отделила правую руку от ручки кресла.
Я села. Все присутствующие последовали моему примеру. На некоторое время воцарилось молчание. Свет большой лампы соединял нас всех. Мы составляли как бы компактную массу. Отсутствие расстояний между нами было почти невыносимым. Или, вернее, у меня было впечатление, что вместо воздуха между членами семьи Барбленэ и мною было тело, одновременно твердое и прозрачное.
Прямо передо мною сидела г-жа Барбленэ. Я смотрела на нее взором как можно менее рассеянным. Я впивалась в нее. Но я не была внимательной – да что я говорю? – я совсем не воспринимала ни одной материальной подробности ее фигуры. На чем покоился мой взгляд? Я не могу этого объяснить. Во мне складывался чисто духовный образ г-жи Барбленэ, без всяких предварительных размышлений и нащупывания. Я не могу с уверенностью воспроизвести сейчас этот первоначальный образ. Я могу только вспомнить сопровождавшее его чувство: оно было сочетанием некоторого почтительного отвращения и несомненного страха.
Что касается трех других лиц, то я смотрела на них разве только машинальным взглядом. Я не задавала себе вопросов о них; я могла бы сказать, что я вовсе не думала о них. Но совершенно невольно, спокойно, нисколько не затемняя образа г-жи Барбленэ, в голове моей проносилась вереница незначительных мыслей, которые я сочла бы чужими: в такой малой степени я сознавала себя их автором. И эти мысли говорили мне о трех других Барбленэ тоном до странности интимным. Или, вернее, они говорили обо мне самой. Потому что в этой внутренней болтовне речь все время шла о способе, каким каждый из трех Барбленэ расположен был воспринять меня и меня признать.
Г-н Барбленэ сел слева, немного позади меня. "Он исследует меня. Он размышляет обо мне и удивляется, как это я могла беспрепятственно добраться до его дома, трудность прохождения к которому до сих пор не останавливала еще его внимания. Он не знает, с кем ему следует сблизить мрня в иерархии существ: с женою или с дочерьми. Так что он колеблется между двумя различными известными ему формами подчинения: подчинением отца своим дочерям или подчинением мужа своей величественной жене. Но он не взвешивает. Мое вхождение в семью в качестве учительницы музыки, мои отныне регулярные посещения, место, которое я буду занимать у него, – все это кажется ему чем-то окончательно установленным судьбою, и единственный труд, который он берет на себя, заключается в приспособлении к этому новому обстоятельству, так чтобы не испытывать от него никакого неудобства; быть может, даже получить приятность и выгоду.
Младшая, которая, я чувствую, сидит там, направо от меня, смотрит на меня с удовольствием. Она думает обо мне, как об учительнице музыки, только для формы. Важно для нее во мне то, что я – молодая девушка, немного старше ее, имеющая собственную комнату в центральной части города, кушающая, гуляющая, укладывающаяся спать как ей вздумается, расходующая по своему усмотрению зарабатываемые ею деньги, – кто знает? – немного даже бедная, лишенная поддержки семьи, вынужденная на кое-какие лишения, которые делаются нам дороги, потому что научат нас становиться господами жизни.
Она чистосердечно наслаждается моим присутствием. У нее нет никакого серьезного беспокойства насчет исхода наших переговоров. Она сгорает желанием сказать мне: "Пусть вас не смущает величественный вид моей матери. В сущности, все уже решено".
Налево от меня старшая дочь уселась таким образом, что она вызывала у меня ощущение темноты, хотя место, занимаемое ею, едва ли могло быть причиной этого ощущения. Потому что она была омываема светом почти так же, как и мы. Я представляла себе ее как тело постоянно темное. Я дала бы что-нибудь за ее отсутствие. Именно она должна была быть автором идей, мне враждебных и ко мне пренебрежительных. Я думаю даже, что она находила меня хорошо воспитанной, приятной на вид, не слишком простоватой и не слишком элегантной. Но почему-то я подумала: "Она сомневается в моем таланте. Она находит, что обмен любезностями пора уже окончить. По ее мнению, было бы хорошо, если бы я нашла предлог сесть за рояль и сыграть трудное упражнение, способное доказать быстроту моих пальцев, или же какую-нибудь одну, а то и две блестящие пьесы – все на память. Но разговор не принимает этого направления. Жаль. Нужно будет, чтобы она постепенно примирилась с надлежащим суждением обо мне. А в ожидании этого она должна будет относиться ко мне с почтением, она подчинится моему руководству; для начала можно этим ограничиться. Да, это досадно; особенно когда разница лет так мала. Но есть и нечто другое. Ощущение темноты остается тем же, каким было с самого начала. Мысли, пришедшие мне в голову, не внесли в эту темноту никакой, или почти никакой, ясности. Один и тот же свет разливается налево так же, как и направо; но слева находится это темное тело, этот невидимый риф, о который свет разбивается".
В общем, во всем этом не было ничего страшного. Главное для меня было встать с этого стула со званием домашней учительницы музыки. Остальное я брала на себя. Впрочем, совсем не было впечатления, что дело не ладится. Г-жа Барбленэ руководила разговором с необычайным тактом; но если она принимала на себя весь этот труд, то ясно, что это делалось не для того, чтобы найти способ вежливо меня выпроводить. Взгляд ее уже утверждал меня в звании учительницы музыки. Но г-жа Барбленэ не принадлежала к числу тех людей, которые считают себя освобожденными от заботы подготовлять событие, если оно им кажется неизбежным. Привести наше свидание установленными путями к благоприятному результату составляло для нее привлекательную задачу. Г-жа Барбленэ имела вкус к церемониям. В частности, нужно было, чтобы в подходящий момент у нас создалась уверенность в достижении соглашения относительно платы за уроки. Но я хорошо видела, что торговаться мы не будем, и самый вопрос, пожалуй, не будет поставлен открыто. Все должно быть улажено невнятно произнесенным словом, полунамеком. И я могла положиться на г-жу Барбленэ в том, что все это произойдет так же естественно, как дыхание между двух фраз.
Устраивая мне эти четыре недельные урока за плату, к которой я не была приучена, Мария Лемье не приносила мне состояния; но моя бедность внезапно кончалась. Я избегала скаредных расчетов. Я собиралась овладеть мыслями, более свойственными моей природе.
Моя прогулка завела меня как раз в те места, где были расположены две или три наиболее центральные и наиболее посещаемые лавки, достаточно хорошо отражавшие роскошь Парижа. Хотя городок был невелик, но соседство маленького курорта заставляло его поддерживать известную элегантность. Некоторые магазины были совсем недурны.
Я не избегала их. Я могла теперь рассматривать выставки с новым спокойствием. Мысль, что отныне я буду в состоянии купить отрез материи или метр ленты для освежения шляпы, когда у меня появится охота сделать это, отнимала у меня желание более роскошных предметов, которые по-прежнему были мне не по средствам. Я рассматривала их безотносительно к себе самой, взглядом, которым я смотрела бы на старинные украшения под витриною музея. Я обнаружила таким образом, что я не принадлежу к породе ненасытных или, по крайней мере, что вещи, способные бесконечно терзать мое сердце, не принадлежат к числу выставленных на окнах магазинов.
II
В пять часов двадцать минут я была у вокзала. Тут только я заметила, что забыла спросить у Марии Лемье, как мне нужно пойти, чтобы попасть к Барбленэ. Я очень хорошо знала, что их дом расположен где-то среди вокзальных построек, так как г-н Барбленэ служил на железной дороге. Он был директором или помощником директора каких-то важных мастерских, которые обслуживались многочисленным персоналом. Но железнодорожные постройки были разбросаны на обширной территории. Они составляли целый городок, почти такой же величины, как и тот, к которому они примыкали. Мне еще не случалось бывать в нем. Лучше всего мне была известна платформа парижского поезда, на которую нога моя ступила один только раз.
Темнело. Даже если бы какая-нибудь добрая душа согласилась дать мне указания, я имела мало шансов разобраться в этом лабиринте построек. В лучшем случае я потеряла бы много времени. Я запыхалась бы, расстроилась и пришла бы с опозданием.
Я вошла в вокзал, и мне бросился в глаза газетный киоск. Продавщица была женщина молодая и рыхлая, казалось, созданная для того, чтобы скучать всю свою жизнь, не испытывая от этого ни малейшего неудобства. Я спросила у нее, знает ли она г-Барбленэ и дорогу к его квартире. Но я пожалела, что задала ей этот вопрос. Прежде чем открыть рот и ответить, она сделала такое животное движение головой и бросила на свои газеты такой тупой взгляд, что я уже заранее знала, что она с благожелательством скажет мне какую-нибудь нелепость.
– Г-н Барбленэ? Да… Вы говорите, что он директор мастерских? Да. Ну так, по выходе из вокзала вам нужно взять направо, потом пойти по второму пути, потом еще раз направо. Да, да.
Она явно сейчас только выдумала наиболее вероятное местонахождение этого г-на Барбленэ, имя которого она слышала впервые. Я твердо решила не считаться с ее указаниями. Но мне нельзя было показывать вида, что я так дурно отплачиваю за любезность этой дамы. Кроме того, я почувствовала, что она очень упряма. Если бы лицо мое выразило нежелание следовать ее совету, она не оставила бы меня в покое, но стала бы повторять указания с большей обстоятельностью, пожалуй, покинула бы свой киоск п взялась бы провожать меня.
Итак, я вышла из вокзала. Было двадцать пять минут шестого. Я самым глупым образом теряла время и, может быть, причиняла себе серьезный ущерб. Люди, не знающие нас, судят о нас по самым ничтожным внешним признакам. Меня сочтут неаккуратной и – кто знает? – вежливо мне откажут.
Я надеялась увидеть на площади какого-нибудь служащего. Никто не показывался. Я решилась. Приняв деловитый вид, я возвратилась на вокзал, перешла зал прямо по направлению к маленькой двери, выходившей на платформу, все время в страхе, как бы не раздался голос со стороны киоска.
Я наткнулась на артельщика, который стоял за дверью с фонарем в руке. Я обратилась к нему со своим вопросом.
– Ах, так это, может быть, вы та барышня, которая должна прийти сегодня вечером к г-ну и г-же Барбленэ?
– Да, я.
– Я как раз вас и поджидал, чтобы проводить. Вы одна ни за что не нашли бы дороги.
Я не сказала ему, что лишь счастливый случай помог мне найти его самого. Я была довольна и полна снисходительности. Внимание, проявленное Барбленэ в виде присылки этого артельщика, показалось мне добрым предзнаменованием.
– Я пойду впереди, барышня. Вы не подвергнетесь никакой опасности, если не будете отставать от меня. Вы должны будете останавливаться каждый раз, как я вам скажу. У 117-го и 83-го различные сигналы. У 117-го три огня: один большой и два маленьких, в форме треугольника. У 83-го только два: большой и маленький. Он не страшнее омнибуса. Но 117-й идет очень быстро. Нужно быть очень внимательным. Есть еще и товарные, маневрирующие по путям 11, 12 и 13. Понятно, это не так опасно. Но и они живо раздавили бы нас.
Пока он говорил мне все это, мы шли по платформе. На синем плакате можно было различить слово "Париж", на которое падал печальный свет. Чувствовалось, что был ветер; не по его порывам, толкавшим вас или развевавшим ваши волосы, но по тонкому неприятному ощущению, разлитому по всему телу. Я едва замечала людей, стоящих там и сям с багажом у своих ног. Я ничего не знала о причинах их отъезда и о цели их путешествия. Я не принимала участия в их проводах. Но острота и напряженность их ожидания сообщалась и мне. "Поезд приближается, – думала я вместе с ними. – Я подстерегаю появление его сигнальных огней во тьме ночи, которая вместо того, чтобы быть косной и покойной, как обыкновенно, черпает у мысли о будущем торжественность и наполняется трепетом. Когда этот странный огонь проникнет в вокзал, душа тотчас же задаст себе множество вопросов. Понадобится весь шум прибывающего поезда, чтобы избавить ее от ответов. Какое несчастье менять место! Что в мире может быть лучше старой кухни, освещенной пламенем очага?"
Мы миновали последнего пассажира. Стеклянная крыша не защищала нас больше. Свет тоже остался позади; внезапно пришло в голову, сколько в нем все же было жизни и ободряющей силы. Ветер был уже не прежним; ровный поток воздуха, двигавшийся по вокзалу, разбился здесь на беспорядочные порывы.
Платформа кончилась. То, что я привыкла называть вокзалом, дальше не простиралось. Я покидала место почти приветливое, род убежища, где материальные силы принимают как бы человечный характер и позволяют нам двигаться среди них, не слишком нам угрожая.
Пространство, которое открывалось передо мною, не было приспособлено к моей обычной походке. Несколько электрических шаров, очень удаленных один от другого, казались плавающими в черном небе, насколько хватал глаз. Они не излучали – по-моему, по крайней мере, мнению – никакого полезного света. Внимание мое было привлечено этими маленькими блестящими шариками; я с некоторым возбуждением смотрела на легкий ореол, окружавший каждый из них. Но я легче находила бы дорогу в полном мраке.
– Мы пойдем по полотну, – сказал мне артельщик. – Нужно пересечь пятнадцать путей. Их было бы меньше, если бы мы поднялись немного выше; но я предпочитаю идти здесь. Здесь мы дальше от поворота, и отсюда лучше видно появление скорого поезда. Не споткнитесь о рельсы. Их легко различить. Смотрите внимательно, как бы не задеть проводов сигнализации, и не ставьте ногу на стрелку.
Эти предостережения, по его мнению, были достаточными и давали ему право больше не беспокоиться, потому что он продолжал путь своим обычным шагом. Его грубые сапоги, подбитые гвоздями, были отлично приспособлены для ходьбы по полотну. Он опустил свой фонарь почти до земли, но он не пользовался им для освещения пути. Он машинально переступал рельсы и провода и держался избранного им направления, не подымая даже головы.
Чтобы следовать за ним, мне пришлось пустить в ход всю свою ловкость. Я сбивала себе ноги о камни. Рельсы и провода поблескивали передо мною, одни подле других, как предательские западни. Не без некоторой тревоги я подумывала о приближении скорого поезда.
Мы находились около какого-то каменного пилона, затерявшегося среди путей, которые немножко расступились, чтобы дать ему место. Я рассчитывала остановиться там на минутку в надежде, что как раз в это время мимо нас пройдет скорый поезд. Узость площадки не сулила мне безопасности, но масса пилона, толщина которого превосходила объем моего тела, могла, очевидно, надежно защитить меня. Я почувствовала, что меня как бы влечет к этим камням. Даже если бы я была внезапно покинута, говорила я себе, в этой механической пустыне и если бы поезда стали грохотать со всех сторон, у меня хватило бы сил устоять здесь, прижавшись к пилону. И я пробормотала себе слово "убежище" со всей полнотой его смысла, сжимавшей мое сердце.
Мой провожатый, которого я попросила обождать, был, казалось, удивлен, но согласился. Так как я стыдилась своего страха, то я не посмела спросить у него, пойдет ли скорый поезд по одному из путей, которые нам еще осталось пересечь. Я старалась сама заметить тройной огонь на горизонте.
Рельсы, как золоченые волосы, бежали перед нами, собирались постепенно в пучок и подымались в то же время к какой-то точке черного неба, где начинались звезды. Эти золотые нити были натянуты с таким совершенством, они соединялись в таком прекрасном движении, что для постижения гармонии всего этого зрелища одних глаз, казалось, было недостаточно. Возникало желание схватить ее каким-то другим чувством. И казалось, что более чистое внимание могло бы услышать, как от всех этих ночных струн исходит музыка.
Поезд не показывался. Мы снова пустились в путь. Мне снова нужно было не терять из глаз фонаря И подмечать каждый блестящий выступ, рассекавший дорогу. Вдруг мой провожатый останавливается и прикасается к моей руке.
– Не шевелитесь. Вот 117-й.
Я действительно вижу в конце линии один большой огонь, довольно быстро приближающийся, и два маленьких, которые можно различить только благодаря их движению.
Но большой огонь как будто захватывает все пространство и угрожает всей линии. Невозможно угадать, какой путь изберет он, и даже изберет ли он вообще один путь. Напротив, приближаясь, он ширится, и опасность, возвещаемая им, кажется, готова разлиться по всем пятнадцати путям.
– Где он пройдет?
– За нами, почти наверное, барышня, по седьмому пути. Но так как он опоздал, то весьма возможно, что его отведут на десятый путь. Во всяком случае, мы находимся между восьмым и девятым.
Огонь увеличивался. Почва уже дрожала. Грохот как бы кольцом окружал огонь. Огонь шел прямо на нас. Было желание не бежать от него, но броситься в него.
– Схватитесь, барышня, вот за это. Вот так, вам не будет страшно.
Он указал мне обнесенный решеткою металлический столб фонаря, возвышавшийся среди путей. Я схватила один из железных прутьев и оборотилась лицом к столбу.
Чувство безопасности смешивалось во мне с головокружительным страхом. Я не переставала думать о своих пальцах, которые держали кусок железа; о силе моих пальцев, моего тела, еще такого юного; об их покорности; о сопротивлении металла; о виде такой устойчивой вещи, каким представлялся фонарь посреди железнодорожных путей; и в то же время я с каким-то наслаждением упивалась страхом, которым этот движущийся огонь наполнял мое тело до самой его глубины.
Скорый поезд промчался так близко от нас, что воздушная волна, созданная его движением, толкнула меня, как если бы она была твердым телом. Юбки мои захлопали от порыва ветра. Я почувствовала, как мои щеки втягиваются внутрь.
Ни один мой волос, как говорится, не был тронут. Но я испытала ощущение невидимого опустошения; у меня как бы оторвали что-то, и получилась рана, которая, правда, не была кровоточащей и смертельной, но причиняла какое-то странное страдание, как если бы пространство, близко прилегающее к нашему телу, не было вполне для нас чуждым.
Даже сегодня я не могу спокойно думать о моем первом переходе пятнадцати путей в сопровождении артельщика с качающимся фонарем по направлению к дому, стоявшему среди рельс.
III
Служанка подняла портьеру, толкнула дверь и попросила меня войти. С самого первого шага я почувствовала стеснение, почти тревогу. Конечно, я не была ослеплена, как бываешь иногда ослепленным при входе в салон. Тот, куда я входила, был совсем не блестящим. Свет большой лампы едва был в силах удержать на расстоянии дымную полутень; и семейный вид предметов мог лишь в незначительной степени рассеять запах и как бы зрелище поезда, мчащегося сквозь тьму тоннеля. Я не была, однако, устрашена; не была и обеспокоена существованием этой самой полутени или этого запаха.
Когда я пытаюсь воспроизвести впечатление этого первого мгновения, я всегда возвращаюсь к мысли о прикосновении, и я думаю при этом о различных видах прикосновения, которые причиняют нам неудобство как своею интимностью, так и своею неожиданностью. Например, мы погружены в задумчивость, и вдруг кто-нибудь запускает руку к нам за воротник. Или же, желая выкупаться, мы быстро входим в речку; но мы не предполагали, что вода так холодна, что она так плотно сожмет наше тело, и мы задыхаемся.
Но в данном случае, что было неожиданного, внезапного, слишком непосредственного? Несомненно, когда я проникаю в круг людей, которых я раньше не знала, в новую для меня среду, я имею обыкновение принимать в ней участие сначала только чисто внешнею стороною своего я. Лишь моя внешность входит в игру. Я смотрю, разговариваю, особенно слушаю с громадным хладнокровием. Я не могу сказать, чтобы я была рассеянной, напротив, я забочусь о надлежащем тоне, о том, чтобы не шокировать людей и не вводить их в заблуждение. И, не притязая на наблюдательность, я стараюсь видеть отчетливо. Но при всем этом самая моя личность еще не является заинтересованной, и я задаюсь вопросом, не так ли дело обстоит и с личностью других людей. Изображая на своем лице самое добросовестное участие в общей беседе, я чувствую, что дух мой еще ничем не занят, что он продолжает пребывать в ленивом покое, как если бы возможно долгое пребывание в этом покое было для него делом важным. Есть люди, с которыми я часто виделась, с которыми я жила таким образом в течение многих лет.
Входя к Барбленэ, я бессознательно приготовилась к чему-нибудь в этом роде. Происшедшие события оказались, однако, совсем неожиданными и следовали в необычном порядке.
Когда на другой день после моего первого визита Мария Лемье стала меня расспрашивать, я сумела рассказать ей с известною живостью лишь о моем путешествии через пятнадцать путей и о проходе скорого поезда. Как же я, однако, восприняла то, что было в комнатах Барбленэ? Мария Лемье, которая охотно жаловалась на недостаток способности отдавать отчет о местах и о лицах, самыми своими вопросами доказала мне, что она восприняла несколько деталей, из которых даже наиболее бросающиеся в глаза ускользнули от моего внимания.
– Заметили ли вы необыкновенную покрышку для цветочного горшка, справа от окна, на треножнике? Она режет глаза. А портрет дяди г-жи Барбленэ в костюме судьи? Над роялем? Неужели же вы не посмотрели в сторону рояля, вы? Жаль; у этого господина отличная голова. Ну, а бородавка г-жи Барбленэ? Вы не рассказываете мне о ней. Все величие г-жи Барбленэ заключено в ее бородавке. Бакенбарды дяди собраны, сосредоточены в этой бородавке, которая обладает явно выраженным судейским и председательским характером. Ах, положительно, я считала вас более восприимчивой к курьезам природы!
Нет, я не заметила ни покрышки горшка, ни портрета, ни бородавки. Я увидела все это только позже, и тут не было ни малейшей моей заслуги, потому что я руководилась указаниями Марии Лемье.
Зато, если бы с самого первого моего шага я была внезапно перенесена далеко от гостиной Барбленэ и заключена в какой-нибудь келье, где можно было бы отдаться размышлениям, и если бы я тогда забросала вопросами свой дух по поводу этих самых существ, которые мои глаза видели очень смутно, то я думаю, что была бы изумлена уверенностью некоторых ответов.
Но я удовольствовалась этим смутным чувством и вошла в гостиную.
Мне показалось сначала, что там было пять человек. Две молодые девушки встали и подошли ко мне с двух противоположных концов комнаты. Довольно пожилой человек тоже встал. Дама продолжала сидеть недалеко от большой лампы. Я искала глазами пятое лицо, но я никого не нашла. Одно мгновение я была смущена этим обстоятельством. Потом я сказала себе, что плохо сосчитала или что пятым лицом была я сама.
Молодые девушки сказали мне несколько любезностей. Я машинально ответила, обратившись к той, что была справа от меня. Я улыбнулась ей. Не она заговорила первая, и не ей принадлежала большая смелость. Я уверена, что она удовольствовалась произнесением двух или трех слов. Другая обладала большей авторитетностью и была, по-видимому, старшей. Она смотрела на меня с видом одновременно приветливым и любопытным. Но чтобы отдать ей ее взгляд, мне понадобилось бы маленькое усилие, которое я не имела желания делать, между тем как какое-то естественное влечение направляло мои глаза к младшей.
Это была невольная симпатия, если угодно. Однако, я испытывала от нее больше замешательства, чем удовольствия. Я почувствовала облегчение при приближении г-на Барбленэ, обратившегося ко мне с речью. У него было лицо и голос старого крестьянина. Ничто в нем не свидетельствовало о привычке повелевать. Как-то трудно было представить себе вокруг него обширную мастерскую, множество людей, ловящих его взгляд и движение его бровей. Ему больше подходило бы со шляпой в руке вручать арендную плату владельцу земли или сообщать о болезни кого-либо из членов своей семьи деревенскому врачу, только что остановившему свой кабриолет.
– Скажите, сударыня, – обратился он ко мне, – вам было не очень страшно переходить через весь этот ад путей? Надеюсь, что мой артельщик провел вас с надлежащими предосторожностями? Мое жилище не так удобно, как дом на берегу моря или на Елисейских полях. Но с этими неудобствами свыкаешься. Вы увидите, что уже в следующий раз вы станете ориентироваться гораздо легче.
Эта манера говорить о "следующем разе" и считать дело поконченным свидетельствовала о прямоте характера г-на Барбленэ. Так что я набралась мужества посмотреть на г-жу Барбленэ, которая не трогалась со своего кресла.
– Не угодно ли присесть? – сказала она. Она произносила: "Угодно!" Заканчивая слово "присесть", она немножко подняла подбородок и отделила правую руку от ручки кресла.
Я села. Все присутствующие последовали моему примеру. На некоторое время воцарилось молчание. Свет большой лампы соединял нас всех. Мы составляли как бы компактную массу. Отсутствие расстояний между нами было почти невыносимым. Или, вернее, у меня было впечатление, что вместо воздуха между членами семьи Барбленэ и мною было тело, одновременно твердое и прозрачное.
Прямо передо мною сидела г-жа Барбленэ. Я смотрела на нее взором как можно менее рассеянным. Я впивалась в нее. Но я не была внимательной – да что я говорю? – я совсем не воспринимала ни одной материальной подробности ее фигуры. На чем покоился мой взгляд? Я не могу этого объяснить. Во мне складывался чисто духовный образ г-жи Барбленэ, без всяких предварительных размышлений и нащупывания. Я не могу с уверенностью воспроизвести сейчас этот первоначальный образ. Я могу только вспомнить сопровождавшее его чувство: оно было сочетанием некоторого почтительного отвращения и несомненного страха.
Что касается трех других лиц, то я смотрела на них разве только машинальным взглядом. Я не задавала себе вопросов о них; я могла бы сказать, что я вовсе не думала о них. Но совершенно невольно, спокойно, нисколько не затемняя образа г-жи Барбленэ, в голове моей проносилась вереница незначительных мыслей, которые я сочла бы чужими: в такой малой степени я сознавала себя их автором. И эти мысли говорили мне о трех других Барбленэ тоном до странности интимным. Или, вернее, они говорили обо мне самой. Потому что в этой внутренней болтовне речь все время шла о способе, каким каждый из трех Барбленэ расположен был воспринять меня и меня признать.
Г-н Барбленэ сел слева, немного позади меня. "Он исследует меня. Он размышляет обо мне и удивляется, как это я могла беспрепятственно добраться до его дома, трудность прохождения к которому до сих пор не останавливала еще его внимания. Он не знает, с кем ему следует сблизить мрня в иерархии существ: с женою или с дочерьми. Так что он колеблется между двумя различными известными ему формами подчинения: подчинением отца своим дочерям или подчинением мужа своей величественной жене. Но он не взвешивает. Мое вхождение в семью в качестве учительницы музыки, мои отныне регулярные посещения, место, которое я буду занимать у него, – все это кажется ему чем-то окончательно установленным судьбою, и единственный труд, который он берет на себя, заключается в приспособлении к этому новому обстоятельству, так чтобы не испытывать от него никакого неудобства; быть может, даже получить приятность и выгоду.
Младшая, которая, я чувствую, сидит там, направо от меня, смотрит на меня с удовольствием. Она думает обо мне, как об учительнице музыки, только для формы. Важно для нее во мне то, что я – молодая девушка, немного старше ее, имеющая собственную комнату в центральной части города, кушающая, гуляющая, укладывающаяся спать как ей вздумается, расходующая по своему усмотрению зарабатываемые ею деньги, – кто знает? – немного даже бедная, лишенная поддержки семьи, вынужденная на кое-какие лишения, которые делаются нам дороги, потому что научат нас становиться господами жизни.
Она чистосердечно наслаждается моим присутствием. У нее нет никакого серьезного беспокойства насчет исхода наших переговоров. Она сгорает желанием сказать мне: "Пусть вас не смущает величественный вид моей матери. В сущности, все уже решено".
Налево от меня старшая дочь уселась таким образом, что она вызывала у меня ощущение темноты, хотя место, занимаемое ею, едва ли могло быть причиной этого ощущения. Потому что она была омываема светом почти так же, как и мы. Я представляла себе ее как тело постоянно темное. Я дала бы что-нибудь за ее отсутствие. Именно она должна была быть автором идей, мне враждебных и ко мне пренебрежительных. Я думаю даже, что она находила меня хорошо воспитанной, приятной на вид, не слишком простоватой и не слишком элегантной. Но почему-то я подумала: "Она сомневается в моем таланте. Она находит, что обмен любезностями пора уже окончить. По ее мнению, было бы хорошо, если бы я нашла предлог сесть за рояль и сыграть трудное упражнение, способное доказать быстроту моих пальцев, или же какую-нибудь одну, а то и две блестящие пьесы – все на память. Но разговор не принимает этого направления. Жаль. Нужно будет, чтобы она постепенно примирилась с надлежащим суждением обо мне. А в ожидании этого она должна будет относиться ко мне с почтением, она подчинится моему руководству; для начала можно этим ограничиться. Да, это досадно; особенно когда разница лет так мала. Но есть и нечто другое. Ощущение темноты остается тем же, каким было с самого начала. Мысли, пришедшие мне в голову, не внесли в эту темноту никакой, или почти никакой, ясности. Один и тот же свет разливается налево так же, как и направо; но слева находится это темное тело, этот невидимый риф, о который свет разбивается".
В общем, во всем этом не было ничего страшного. Главное для меня было встать с этого стула со званием домашней учительницы музыки. Остальное я брала на себя. Впрочем, совсем не было впечатления, что дело не ладится. Г-жа Барбленэ руководила разговором с необычайным тактом; но если она принимала на себя весь этот труд, то ясно, что это делалось не для того, чтобы найти способ вежливо меня выпроводить. Взгляд ее уже утверждал меня в звании учительницы музыки. Но г-жа Барбленэ не принадлежала к числу тех людей, которые считают себя освобожденными от заботы подготовлять событие, если оно им кажется неизбежным. Привести наше свидание установленными путями к благоприятному результату составляло для нее привлекательную задачу. Г-жа Барбленэ имела вкус к церемониям. В частности, нужно было, чтобы в подходящий момент у нас создалась уверенность в достижении соглашения относительно платы за уроки. Но я хорошо видела, что торговаться мы не будем, и самый вопрос, пожалуй, не будет поставлен открыто. Все должно быть улажено невнятно произнесенным словом, полунамеком. И я могла положиться на г-жу Барбленэ в том, что все это произойдет так же естественно, как дыхание между двух фраз.