Но в то мгновение, как я поздравляла себя таким образом с добрым оборотом дела и говорила себе, что ни один из Барбленэ не был мне враждебен, что у каждого из четырех была своя манера хорошо принять меня или, по крайней мере, меня терпеть, – в это самое мгновение меня осенила мысль, что я, в сущности, имею дело не с кем-либо из Барбленэ в отдельности, но со всеми ими в совокупности. Эта мысль, которую я, казалось бы, должна была отбросить, как совершенно пустую, напротив, заняла меня. Не было ли причиной болезненное тяготение к самоистязанию, к отравлению радости нелепыми изощренностями? Как только я лишний раз повторяла себе, что у меня есть все основания быть спокойной относительно того или другого из них, тотчас же я представляла себе трех других Барбленэ, как нерасторжимую массу, от которой я могу всего опасаться; тогда, желая разувериться, я принималась мысленно рассматривать их одного за другим, и вдруг совершала счастливое открытие, что они были не одним существом, а четырьмя. Все это я проделывала почти так же глупо, как та моя лицейская одноклассница, которая, прочтя какое-нибудь название, не могла удержаться от того, чтобы тотчас же затем не прочесть его с конца.
   От этого у меня рождалось беспокойство, впечатление фальшивого положения, какого-то дергания, с которым я не могла совладать. И так как мы никогда не лишаемся способности производить защитные движения, то я пыталась заменить это смутное болезненное ощущение каким-нибудь отчетливым восприятием, различить какую-нибудь угрожающую точку, которую я могла бы обезвредить, чтобы утвердить свое благополучие.
   На первый взгляд, центральным персонажем была г-жа Барбленэ. В этом нельзя было даже сомневаться. Она величественно восседала в своем кресле. Против нее именно должен был помещаться всякий посетитель, следовательно, также и я. Именно на нее я смотрела, именно она начала разговор, руководила им, получала мои ответы. Самый свет, в сферу которого мы были так плотно заключены, лился на лицо г-жи Барбленэ, на всю ее массивную фигуру, как если бы она была в первую очередь предназначена для него. Другие производили впечатление антуража, простых свидетелей нашего диалога, вмешивавшихся в него лишь по мере надобности и выжидавших его результатов. И все же, вопреки мне самой, мысль моя устремилась теперь к старшей дочери, как вода течет к углублению, которое она только что открыла. Мысль моя была занята темной массой этой девушки, которую я ощущала слева от себя. Именно с этой стороны я в своих поисках желала бы пошарить. Именно отсюда, через рот отверстия, которое тело молодой девушки образовывало в освещенной сфере, я с тревогой ожидала появления чего-то очень существенного.
   Самый разговор был для меня вещью наименее важной при этом моем первом визите. Я хорошо помню, что г-жа Барбленэ задала мне несколько любезных вопросов. Одни из них служили в некотором роде лишь для того, чтобы завязать общий разговор. Целью других было проверить, не подчеркивая этого, сведения, которые были даны обо мне Марией Лемье. Мысли, занимавшие меня, не сделали меня рассеянной, что было бы досадно, и не помешали мне выказать в своих ответах хладнокровие и равнодушие – качества, которых у меня могло и не достать в случае, столь для меня не безразличном.
   От этого престиж мой возрастал. Для всех ясно было, что я не являюсь особой, которую спасают от голодной смерти путем предоставления работы. И так как у меня оставалось вполне достаточно внимания, чтобы не наделать глупостей, то я держалась естественно и непринужденно, так что должна была понравиться г-же Барбленэ и утвердить ее во мнении, что я светская девушка.
   Вопрос о плате был улажен так тонко, что я уверена, лишь мы одни – г-жа Барбленэ и я – уловили его. Счастливый оборот фразы позволил нам понять, что мы обе согласны принять условия, предложенные Марией Лемье.
   Когда мы назначили день и час первого урока, я встала. Г-жа Барбленэ медленно поднялась с кресла и сказала мне, что состояние ее здоровья вынуждает ее размерять движения и не позволяет ей проводить меня до двери. Я подумала в связи с этим заявлением о здоровье г-жи Барбленэ. Я обратила внимание, что болезнь вовсе не занимала места в том обстоятельном образе г-жи Барбленэ, который составился у меня в течение нашей беседы. Я не могла удержаться и выразила ей свое удивление по поводу того, что она плохо себя чувствует, но выразила это в такой форме, что она приняла мои слова за комплимент ее хорошему виду.
   Г-н Барбленэ предложил сам проводить меня через пути.
   Когда мы переступили порог и вышли на воздух, я стала спрашивать себя, довольна ли я или нет. Я могла выбирать. Радость и печаль, казалось, находились в моем распоряжении, одна подле другой. Радость была понятной. Но почему печаль? Может быть, просто потому, что как раз перед этим я в продолжение многих часов была слишком возбуждена, испытывала слишком сильное напряжение. Однако печаль эта не была похожа на усталость. Я узнавала усталость по свойственному ей привкусу израсходованной жизненной энергии, а также по безразличию, которое она нам дает ко всему, что может касаться будущего. "Слава богу, конец!" – вот вздох облегчения, порождаемый усталостью. Свою печаль я, напротив, ощущала как бдительную, светлую; она подобна была взору моряка, видящего сигнал на горизонте. Что касается радости, то я не была склонна слишком тщательно исследовать ее: настолько я боялась прийти к заключению, что она была неосновательной. Казалось, что она не относится к достигнутым мной в этот день успехам. Она не была также продолжением возбуждения, которым я была охвачена пять или шесть часов тому назад.
   Когда мы ступили на первый путь, что-то во мне закричало, что хорошо бы больше не возвращаться сюда, навсегда повернуться спиной к этому дому. Что-то во мне обратилось с призывом к моей трусости. Уделив внимание этому призыву всего лишь одно мгновение, я уже чувствовала себя менее озабоченной, менее обремененной, снова юной, точно груз лет, начавший давить на мои плечи, вдруг соскользнул с них.
   Тогда я обратилась к своей радости. Я хочу сказать, что я посмотрела, вызовет ли отказ от возвращения сюда, о котором я подумала одно мгновение, увеличение этой радости или же, напротив, ее ослабление. И вот моя радость, подобно человеку, за которым наблюдают, приняла сначала твердую осанку. Но я чувствовала, что она сдает, разлетается; я видела, как она блекнет. Не будем настаивать, сказала я себе.
 

IV

 
   Первый урок состоялся на следующий день, в четыре часа. Артельщик ожидал меня на том же месте, что и накануне. Было совсем светло. Ни один поезд не давал сигнала о своем прибытии. Со множеством своих рельсовых путей и всяких механических приспособлений, не оживляемое никаким видимым движением и никаким шумом, кроме поскрипывания песка и гравия под нашими ногами, железнодорожное полотно представляло теперь своеобразную пустыню. Переходя его, я думала о дне каменистой долины и о раскрытой странице книги.
   Я была встречена двумя сестрами.
   – Сегодня, – сказала мне старшая, – дорога, вероятно, показалась вам не такой трудной. Когда идешь ночью, это целое путешествие. Я уверена, что вы удивляетесь, как можно жить здесь.
   У меня появилось желание объяснить ей, что, в конце концов, дом их среди рельсовых путей был не лишен своеобразия и что, мне кажется, с течением времени к нему можно привязаться, как привязываешься вообще к трудно доступным местам. Но слова не приходили мне на язык; или, вернее, я стыдилась произнести их, как бы опасаясь, что они установят слишком большую интимность между нами. Может быть, я произнесла бы эти слова, если бы была наедине с младшей сестрой.
   Я увидела, что на маленьком столике были приготовлены чашки и тартинки. Я поняла также по выражению лиц молодых девушек, что мы должны кого-то ожидать, вероятно, их мать.
   Младшая смотрела на меня с большой нежностью и проникновением. Я была тронута отсутствием сдержанности, которое она выказывала по отношению ко мне. Я даже находила ее доверчивость слишком поспешной, не заслуженной мной. Разве она знала меня? Не лучше ли было бы, если бы она сначала понаблюдала меня некоторое время? Конечно, я чувствовала к ней одну только симпатию. Но я мало исследовала себя с этой стороны. Мое чувство не прошло через испытание. Если же такая самоотдача свидетельствовала о том, что она подметила во мне больше дружелюбия к ней, чем я сама об этом подозревала, то не должна ли я была встревожиться таким вторжением другого в мою душу?
   Дверь из столовой в гостиную, принявшая так же, как обои и панели, жирную дымную окраску, медленно раскрылась перед г-жей Барбленэ. Служанки не было у дверей. Молодые девушки не слышали шагов матери и продолжали сидеть при ее появлении. Это появление было весьма торжественным. Чтобы раскрыть половинки двери, г-жа Барбленэ принуждена была прибегнуть к помощи своих рук, но она сделала это с чрезвычайным достоинством. Руки г-жи Барбленэ, казалось, исполняли обязанность отсутствующего слуги, и низкая работа падала только на них, нисколько не компрометируя самой г-жи Барбленэ.
   Вслед за тем служанка принесла дымящийся чай, к аромату которого примешивался в этой комнате тонкий запах угля, навевая вам ощущение путешествия. Я не могла хорошенько понять, чего желали достигнуть этим чаем. Во всяком случае, я рассматривала его как излишнюю любезность, тем более тягостную, что она оказалась для меня неожиданной.
   Правда, все происходило с достаточной простотой. В поступках г-жи Барбленэ и ее дочерей не было никакой натянутости. Ни одна частность не внушала мне чувства, будто они стараются разыгрывать людей богатых. Все было естественно церемонным.
   Не переставая уверять себя, что единственной целью этого чая было сообщение приятности моему первому профессиональному визиту, я не могла подавить в себе некоторой боязни. Мы обменивались только самыми шаблонными фразами. Но г-жа Барбленэ принадлежала к числу тех женщин, которые полагают, что всякое важное заявление может быть сделано лишь после длинной вереницы праздных слов.
   Не клонилось ли дело к тому, чтобы после ряда общих фраз косвенно дать мне понять, что эти барышни, по здравом обсуждении вопроса, еще не чувствуют себя в состоянии начать свои уроки музыки или что в виде опыта довольно будет ограничиться одним уроком в неделю впредь до нового уведомления?
   Я уже видела возвращение своей бедности. Снова сто сорок пять франков в месяц, а, может быть, еще меньше. Потому что одна неудача обыкновенно влечет за собой другие. Я потеряю еще кого-нибудь из своих учениц. Снова маленькая эмалированная сковородка, длинные прогулки в одиночестве, церковь с выступающими хорами и таинственная песенка, звучащая в моих ушах. Ну, что же? Я еще не успела отвыкнуть от всего этого и живо снова приспособлюсь к нужде. Я стыдилась теперь только своего вчерашнего опьянения.
   Беспокойство мое увеличивалось еще и оттого, что я не чувствовала больше в себе никакого отчетливого представления мыслей г-жи Барбленэ. Я могла вчера совершенно заблуждаться относительно ее истинной сущности. Но в моем сознании постоянно был ее образ, достаточно живой и правдоподобный, чтобы вселить в меня уверенность. Образ этот даже всецело занимал мое сознание. Сегодня, напротив, какая-то непрозрачная среда утвердилась между г-жей Барбленэ и мной.
   Во время нашего разговора она вдруг заметила:
   – Многие люди держатся того мнения, что молодым девушкам следует пораньше выходить замуж.
   И я тотчас усмотрела в этом косвенно заданный мне вопрос относительно моего личного положения: "Почему я не замужем? Я обрекла себя на безбрачие? Молодая девушка, покидающая свою семью, чтобы жить одной, разве не дает повода для предосудительных предположений?"
   Потом я сообразила, что Мария Лемье и еще некоторые из моих коллег были в том же положении, что и я. Г-жа Барбленэ, наверное, в достаточной мере одобряла установившийся порядок, чтобы принципиально ей мог казаться подозрительным образ жизни столь почтенных особ, как преподаватели лицея.
   Вскоре после этого разговор сам собой прекратился. Г-жа Барбленэ сделала тогда вид, будто она испытывает приступ глухой боли, который заставлял ее в течение некоторого времени оставаться без движения. Она сделала знак, что желает подняться. Дочери помогли ей, отодвинули стулья, открыли дверь. Сама я все время стояла, пока г-жа Барбленэ не скрылась в неизвестной еще мне глубине своего дома.
   Как только я осталась одна с молодыми девушками, урок начался. Было условлено, что они будут работать вместе, по крайней мере, сначала. Одна из них должна будет садиться за рояль на несколько минут; другая должна будет присутствовать при упражнении и следить за исправлением ошибок. Затем они должны будут меняться местами.
   Я спросила, кто из них хочет играть первой.
   – Решите сами, мадмуазель, – сказала мне старшая.
   – Хорошо, пусть начинает м-ль Марта, – младшую звали Мартой; старшую – Цецилией.
   Марта очень послушно отправилась к роялю. К моему большому изумлению, старшая проводила ее довольно мрачным взглядом и пробормотала:
   – Я так и думала.
   Когда при этих словах, произнесенных сквозь зубы, я обернулась к ней, она испугалась, что может не понравиться мне. Поэтому она взяла небрежный тон, в котором все же продолжали звучать ворчливые нотки, и прибавила:
   – Да, меня всегда забавляет угадывать то, что произойдет. В этот раз я угадала.
   Избирая Марту, я совсем не руководствовалась симпатией к ней – напротив. Я думала выказать таким образом несколько большее уважение к старшей, избавляя ее от неприятности первой делать ошибки.
   Я села рядом с Мартой. Мы попробовали несколько очень элементарных упражнений. Ее руки двигались рядом с моими. Они были белые, голубоватой, почти зеленоватой белизны; тонкие, гибкие, замечательно безобидные. Ничьи руки не казались мне менее приспособленными для того, чтобы брать. Конечно, рука начинающего, когда она приближается к клавишам, редко бывает энергичной. Даже вышколенные руки часто кажутся едва касающимися клавишей. Но пальцы Марты скользили над ними так легко, что удивительно было слышать извлекаемые ими звуки. Казалось, что клавиши опускаются не под давлением пальцев, но вследствие точного согласования между внутренним механизмом рояля и легкими движениями молодой девушки.
   Она делала мало ошибок, и ошибки ее еле намечались. Едва я успевала схватить их, как они уже растаивали в последующих правильных нотах. Я не замечала никакого признака усилия. Марта была очень внимательна, но внимание ее лишено было всякого напряжения. У меня было чувство почти полного отсутствия сопротивления. Она не сопротивлялась ни странице нот, стоявших перед нашими глазами, ни исходившим от меня указаниям. Она изумляла меня не столько своими способностями в строгом смысле слова, своими положительными данными, сколько своего рода нейтральностью. "Возможно, – думала я, наблюдая ее, – что наше тело от природы обладает множеством прекрасных способностей. Но мы начинаем с того, что сжимаемся, и для распрямления нам нужны бывают месяцы".
   Время от времени она улыбалась мне. Я находила ее почти слишком покорной. Существо сопротивляющееся доставляет нам большее удовлетворение; оно дает нам право самим проявлять некоторую активность, что бывает менее утомительным, нежели самообуздание и ровная мягкость; оно вызывает нас на усилие; оно приберегает для нас удовольствие торжествовать над ним. Но главное, оно препятствует нам смешаться с ним; оно помогает нам чувствовать, что мы отделены от него и от него отличны; оно утверждает нас в своих границах.
   Я смотрела на руки Марты, двигавшиеся по клавишам, как мне казалось, слишком близко от моих. При своих зантиях с другими ученицами мне никогда не случалось делать такого наблюдения. Слияние между Мартой и мной осуществлялось скорее, чем росла симпатия.
   Старшая сестра, Цецилия, вернула мне спокойствие. Она положила на клавиатуру руки тоже достаточно тонкие, но сухие и слегка дрожащие. Желтовато-розовая кожа покрывала, но не скрывала неровности тела, выступающие жилки. Казалось, что уже видишь в них изборожденные морщинами руки старухи, которыми они станут с течением времени.
   Пальцы некоторое время пребывали в нерешительности над клавишами, затем вдруг отважились. В продолжение этого маленького промедления мысли стоило большого труда решить, что нужно было делать. Глаза с почти мучительной торопливостью перебегали от страницы, полной правильных строчек, к неуверенным, как будто слепым рукам; она бросала иногда взгляд на меня, и я, пожалуй, извлекала из этого своеобразного положения выгоду, исполнялась чувством своего превосходства.
   Когда она кончила, я всячески остерегалась выдать каким-либо способом так быстро обнаружившееся несходство между двумя сестрами. Я не поколебалась даже быть несправедливой. Я отметила поэтому ошибки старшей, как если бы они были общими ошибками обеих сестер, и единственный специальный упрек был сделан мной младшей, которой я советовала вкладывать больше энергии в свою игру.
   Потом я велела им играть вместе. Я села сзади них. Младшая вела высокую партию. Я рассчитывала, что она будет немного руководить своей сестрой. Кроме того, ошибки старшей будут выделяться еще более отчетливо на фоне высоких нот, нанося таким образом уколы ее самолюбию.
   Упражнение состояло из ряда гамм, связанных между собой периодически повторявшимися элементарными модуляциями. Правильная игра дала бы чисто механический ряд звуков, так же мало интересный, как шум вращающейся пилы или швейной машинки. Я скоро перестала бы его слушать. Но то, что исходило из рояля Барбленэ, рисовалось в воздухе как нечто своеобразное. Я закрыла глаза, чтобы лучше схватить. Высокие ноты рождались мягко одни из других, то замедляясь, то ускоряясь, но без капризных скачков, наподобие дыхания спящего. Они казались одновременно спокойными и небрежными, безразличными и нежными. Они прельщали какой-то грацией, присущей им, и раздражали незаслуженностью своих достоинств. Низкие ноты следовали одна за другой, как шаги по темной лестнице: спотыкаясь, останавливаясь, дважды ударяя одну и ту же ступеньку, потом два или три шага, которые кажутся уверенными, счастливыми, дают вам надежду, что темп наконец найден, бедствия кончились; потом опять преткновение. Внутри – унижение, гнев, презрение к себе самой, желание все бросить; но вместе с тем отчаянное мужество, отказ признать себя побежденной, биение жизни, достаточно сильной.
   Самым любопытным во всем этом был способ, каким две игры согласовались между собой, держались одна по отношению к другой. Почти всегда низкие ноты немного запаздывали. Но они старались догнать высокие ноты, недовольно и торопливо; они старались одержать верх; и тогда казалось, что высокие ноты хотят съежиться, притаиться, уйти под землю. Когда старшая сестра играла фальшиво, что случалось почти в каждом такте, младшая не только не усиливала звук, чтобы отчетливее выделить правильную ноту, но торопилась заглушить его. Если бы я не присутствовала, то не довела ли бы она учтивость до того, что и сама, в свою очередь, стала бы играть фальшиво?
   Все это еще более терзало мой слух резкостью некоторых явно расстроенных струн, дребезжанием многих других, и, если можно так сказать, легким привкусом плесени, пропитывавшим все звуки инструмента.
   "Какая же из сестер, – спрашивала себя я, – ведет за собой другую, какой, в конце концов, принадлежит первенство? Младшая без особых стараний указывает темп и схватывает правильный тон. Старшая признает ее правоту, но не как подчиненный, а скорее как начальник, который присваивает себе инициативу подчиненного. В итоге что же из этого получится? Каково значение моего присутствия при этом? Вмешательство мое совсем ничтожно, и нельзя сказать даже, будто мне желательно видеть превосходство младшей. Несмотря на мою неопределенную симпатию к ней, я отношусь снисходительно к тому ограблению, которому она подвергается. Я не люблю старшей; но энергия, наполняющая ее жесткое тело и исходящая из ее пальцев, весьма привлекательна. Если я не буду противиться происходящему, то мое сердце и – боюсь – также и ухо примирятся в заключение с нелепым потоком фальшивых и исправляемых нот, которые так энергично извлекает из рояля старшая. Но над клавиатурой, над Цецилией и Мартой господствует еще нечто, именно: печатная страница музыкальной пьесы, которую глаза, видящие ее, исказить не могут. В моем сознании есть свидетель, который чувствует себя обязанным быть в согласии с этой страницей. Младшая чувствует, что над нею наблюдают двое высших судей. Так что, хотя она слышит повторение ошибки, которую сестра ее сделала уже тремя тактами раньше, и хотя она совсем не желает чинить ей какое-нибудь препятствие, она все же не решается сопроводить диезом это ре, которое она скромно извлекает из инструмента".
   Когда упражнение было кончено, сестры обернулись ко мне. Я теряла удобное положение, которое занимала за их спиною.
   Теперь я должна была выдерживать выражение их лиц, их взгляд. Пришла моя очередь говорить языком, имеющим более прямой смысл, чем язык восходящих и нисходящих гамм, но являющимся, может быть, не менее таинственным.
   Сестры пытались расшифровать меня с большим усердием, чем заслуживали слова, произносимые мной. Высказывая свои замечания относительно движения большого пальца, я видела перед собою страшно внимательные лица и глаза, желавшие узнать от меня гораздо больше.
 
   В конце урока появился г-н Барбленэ. Его простодушие, улыбка, пожатие руки, которую он подал мне, заставили меня внезапно почувствовать, как далека я была тогда от радости и простой сердечности, сделали для меня ощутимой угрюмость зала, в котором мы находились, и часа, который я только что пережила.
   Он предложил проводить меня, как и накануне. Но тогда как накануне мы перешли пути, разговаривая о мелких впечатлениях, получаемых нами по дороге, я увидела, что на этот раз, он искал разговора в настоящем смысле слова.
   – Что же, мадмуазель, вы довольны моими дочерьми?
   – Очень довольна.
   – Вы думаете, что вы достигнете с ними чего-нибудь?
   – Ну, конечно.
   После этих слов у меня мелькнула мысль, что г-н Барбленэ сомневается в пользе моих уроков музыки, особенно в необходимости такого большого их числа. Я не заблуждалась относительно значения г-на Барбленэ в доме, но все же усмотрела тут зародыш опасности, который нужно было удалить. Я обронила поэтому несколько фраз, имевших целью оживить чувства г-на Барбленэ к музыке и нарисовать ему в заманчивых красках перспективу иметь со временем дочерей-музыкантш.
   В то же время, возбуждая мое красноречие, во мне подымался горячей волной внутренний протест. Я сердилась на себя за то, что у меня остался такой грустный осадок от моего первого урока. "Вот ты уже неблагодарна к выпавшему на твою долю счастью, после того как ты утвердилась в нем!" Вдруг я почувствовала приступ радости, непритворной радости. Рельсы, фонарь, огоньки внизу, остаток дня – все показалось мне привлекательным. Я живо представила себе, как после обеда я встречусь с Марией Лемье; как мы будем болтать под уютной лампой и заливаться философическим смехом; и как в предвкушении этого разговор, подобный моему теперешнему, составляет часть моей повседневной работы, от которой здоровая душа не считает нужным уклоняться.
   Я заметила тогда, что я ошиблась относительно задней мысли г-на Барбленэ. Таковая у него, несомненно, была, ибо, заметив, что мы уже почти пришли, он сделал вид, будто вспомнил, что ему нужно купить табаку или спичек в лавочке на Вокзальной улице, и просил разрешения проводить меня туда.
   – Знаете ли вы, – сказал он мне, – что старшей моей дочери Цецилии девятнадцать лет, а Марте – семнадцать с половиной? Так что они почти ровесницы.
   – Как случилось, что они так поздно приступают к серьезным занятиям музыкой?
   – Не понимаю. Мать когда-то немного научила их сольфеджио. Потом, несколько лет тому назад, они брали в течение двух или трех месяцев уроки у одного профессора, который заболел и уехал отсюда.
   – Что же, они сами решили возобновить занятия?
   – Ах, мадмуазель, они стали бы учиться даже китайскому, если бы понадобилось!
   Его восклицание изумило меня. Он, по-видимому, очень желал продолжать этот разговор; я искала какой-нибудь не очень нескромной фразы, чтобы прийти ему на помощь. Но ничего найти не удавалось. Поэтому г-н Барбленэ сказал:
   – Во всяком случае, я очень доволен, что вы будете с ними. Вы знаете, я занят своей работой. Жена моя женщина с головой. У меня нет оснований беспокоиться. Я могу положиться на нее в отношении управления домом. Но молодые девушки не так откровенны с матерью, как с особою их возраста… Когда вы их лучше узнаете, вы мне будете время от времени сообщать свое мнение.