Для Небесной Четверицы мастер Шу-бэй сочинил пьесу под названием «Форель», которую господин Ши-ми очень любит. После него был еще один великий мастер, о котором можно сказать, что он продолжил труд Бэй Тхо-вэня. Этот бородатый музыкант (господин Ши-ми показывал мне его портрет) был всегда очень серьезен, даже печален; его музыка – это голос уходящего времени. Одну из его пьес господин Ши-ми и его друзья намерены сыграть в следующий раз. Его музыка горька и прекрасна одновременно, как воспоминание об ином, ныне исчезнувшем мире. Его имя – Е-гань Ба Ма'сэ[39], родом он из одного северного города. И был он, по словам господина Ши-ми, последним из великих и высочайших мастеров.
   – Что же, теперь мастеров больше нет? – спросил я господина Ши-ми.
   – Они есть, – отвечал он, – но о них тоже существуют различные мнения. – Далее он рассказал мне о некоторых из ныне сочиняющих музыку, признавая, что кое-что из их произведений нравится и ему, но отметил, что всем им далеко до великого Ба Ма'сэ. На этом, собственно, наша вечерняя беседа и закончилась. Я улегся в свою постель и долго думал о великом мастере Бэй Тхо-вэне, который, будучи столь тяжко поражен безжалостной судьбой, все же нашел в себе силы создать божественную, священную музыку, услышав ее своим чистым внутренним ухом. Я плакал.
   В следующий раз, сказал господин Ши-ми, я обязательно должен буду прийти к нему слушать музыку. Он обещал своевременно известить меня и сказал, что для него это будет большая радость. Так я узнал, что и в этом мире существует чистая красота – пусть даже она образует лишь крохотный островок посреди всеобъемлющего шума и вони.
   Заснул я умиротворенным. Волшебные звуки музыки мастера Бэй Тхо-вэня звучат в моих ушах до сих пор. Я их никогда не забуду.
   На этом я заканчиваю свое сегодняшнее письмо к тебе, дорогой Цзи-гу. Ах если бы и ты мог услышать эти божественные звуки!
   Письмо для вице-канцлера я написал и прилагаю[40]
   твой Гао-дай.



ПИСЬМО ШЕСТНАДЦАТОЕ


   (суббота 25 сентября)
   Мой дорогой Цзи-гу,
   сколько радости доставил мне господин Ши-ми, пригласив своих друзей-музыкантов и дав мне тем самым познакомиться с музыкой его мира, а главное – с музыкой высокого и несравненного мастера Бэй Тхо-вэня, столько же горя он доставляет мне тем, что продолжает просить меня о компасе времени. Он постоянно говорит об этом. Я уже писал, что не могу просто взять и отказать ему, ведь он сделал мне так много добра, особенно в начале моего пребывания здесь. Это теперь я уже почти всюду могу передвигаться самостоятельно, да так, в сущности, и поступаю, так что мог бы обойтись без его помощи. Несмотря на все мои отговорки, он понимает, конечно, что его просьба меня отнюдь не радует. Однако, будучи человеком тактичным и деликатным, не настаивает, а терпеливо ждет. Сегодня утром, за завтраком, который, вопреки обыкновению, был весьма обилен, он снова к ней вернулся. Надо сказать, что такие завтраки бывают у нас не каждый день. Большеносые придерживаются порядка, по которому после каждых пяти дней работы идут два дня отдыха. Потом все повторяется. Эти-то промежутки времени и называются «Не Дэ-ляо», о которых я писал тебе раньше. Сегодня и завтра здесь как раз такие дни отдыха. В эти дни господин Ши-ми часто вообще не выходит из дома. Но если в первый из них хотя бы до половины дня открыты многие лавки, то во второй, называемый «Днем небесного Повелителя» или «Днем Солнца»[41], никто и в самом деле ничего не делает, все закрыто. Это, однако, не означает, что большеносые наконец оставляют свою суету и предаются покою и размышлениям: нет, именно в эти дни они больше всего движутся, едут, мчатся куда-то еще поспешнее, чем обычно, таща за собой своих детей и собак и заполняя все парки. Собаки здесь часто бывают довольно жирны, но тем не менее их не едят; впрочем, я уже писал тебе об этом.
   В такие вот дни, когда господин Ши-ми поднимается с постели позже обычного, он и готовит большой, почти церемониальный завтрак. Иногда мы даже выпиваем по бокалу-другому Шан-пань. Мы оба любим эти долгие завтраки и сопровождающие их легкие, приятные беседы. Но сегодня он снова стал просить, чтобы я одолжил ему компас времени и сумку.
   Я сделал две трети поклона и произнес:
   – Мой многоуважаемый друг и непревзойденный знаток исторической науки, мастер Ши-ми-цзы, высокочтимый наставник множества прилежных учеников, смиренно восседающих у твоих благородных ног в достославной Академии города Минхэня, внимая жемчужинам мудрости и благочестия, слетающим с твоих прекрасных губ, гостеприимный хозяин этой великолепной квартиры и мой неоценимый друг! Позволь мне, недостойному червю и невежде, чей ум не способен охватить столь высокие материи, высказать свои сомнения, пусть даже они в сравнении с твоими глубоко продуманными доводами и будут лишены каких бы то ни было оснований.
   И далее я изложил ему все те возражения, которые мы с тобой, мой милый Цзи-гу, в свое время выдвигали против нашего плана сами: что, если его вынесет за пределы времен, будь то из-за ошибки в расчете или из-за того, что конец света настанет раньше, чем мы предполагаем? Тогда он прибудет в никуда, где просто нет ничего. Или растворится в безвременье, точно облачко, даже не успев ни о чем подумать. Даже моргнуть не успеет! Однако господин Ши-ми сказал, что ради такого путешествия он готов пойти на любой риск. Хорошо, сказал я, пусть так; но что же будет со мной? Что я буду делать без своей сумки, если с ним что-нибудь случится? Ведь мне тогда так и придется доживать свою жизнь здесь, страдая от тоски по Сяо-сяо и вообще по родному времени. И тут уж никакая госпожа Кай-кун меня не утешит.
   Ничуть не лучше будет, если компас времени сломается (в его огромных руках большеносого, подумал я, хотя и не сказал этого).
   Да, ответил он, все это он понимает. Но обещает, что будет беречь его как зеницу ока. Кроме того, он собирается съездить не на тысячу лет вперед, а всего лет на двадцать. И если мое тысячелетнее путешествие прошло так гладко, то с ним за какие-то два прыжка по пятнадцать лет каждый (так он незаметно увеличил свою просьбу с двадцати до тридцати лет), уж наверное, ничего не случится. Перед такими мольбами я не мог устоять. Пытаясь хоть немного оттянуть время, я попросил его дать мне подумать до вечера... Но боюсь, что уже не смогу найти никаких отговорок. Во всяком случае, такого сладостного, неизъяснимого облегчения, которое настанет для меня, когда он вернется, мне не испытать даже в миг моего собственного возвращения на родину.
   Я знаю, мой дорогой друг, что это письмо покажется тебе слишком кратким, ведь ты привык получать от меня длинные письма (правда, оно все-таки длиннее любого из твоих); зато твои написаны почерком столь изысканно-красивым, что становится жаль искусства, затраченного на такую незначительную вещь, как дружеские записки, но сегодня я тороплюсь. Готов признать даже, что перенял эту дурную привычку у большеносых. Но что делать? Не могу же я один идти против того стремительного горного потока, в который превратилась жизнь в здешнем мире. Сегодня же я тороплюсь потому, что, положив это письмо на почтовый камень, я должен буду забраться в железный дом на колесах, чтобы ехать к ожидающей меня госпоже Кай-кун.
   Время моего пребывания в доме господина Ши-ми подходит к концу. Через несколько дней приезжает его достопочтенная вдовая госпожа матушка. Я переберусь в один из постоялых дворов города, где путешествующих селят за деньги. Госпожа Кай-кун обещала подыскать для меня приличный и удобный постоялый двор недалеко от своего жилища. Сегодня мы среди прочего будем с ней говорить об этом. Поэтому я заканчиваю свое письмо – и, несмотря на спешку, сердечно обнимаю тебя —
   твой Гао-дай.



ПИСЬМО СЕМНАДЦАТОЕ


   (воскресенье, 3 октября)
   Мой милый Цзи-гу,
   сегодня уже третье полнолуние с тех пор, как я ступил на эту далекую землю. Дни стали короче, ночи – заметно прохладнее, однако осень здесь выдалась на диво теплая и прекрасная.
   Большое спасибо за письма, которых в последнее время было неожиданно много, а также за многочисленные дружеские вопросы о госпоже Кай-кун, доказывающие твое сердечное участие в моем с ней знакомстве. То, что вице-канцлер не желает сочетать браком своего хоть и косоглазого, но во всех остальных отношениях блистательного сына с одной из моих жалких и недостойных дочерей, о союзе с которыми мечтает неисчислимое множество других отцов не меньшего ранга, и продолжает настаивать на своем предложении касательно моего лучшего племенного жеребца, «не лезет», выражаясь языком большеносых, «ни в какие ворота». Большеносые говорят так, когда что-то кажется им неприличным и совершенно недопустимым. Да что он себе позволяет, этот наглец? Подумаешь, вице-канцлер – невелика птица. Должен же я как-то пристраивать своих дочерей. Время-то идет, а они ведь не молодеют. Прошу тебя, сходи к нему еще раз и попроси составить список всех его кобыл с указанием точной родословной для каждой. Выпиши для меня из этого списка тех кобыл (вместе с родословными, естественно), которые покажутся тебе достойными моего замечательного «Белого сна о восходящей луне». Тогда мы и посмотрим. Но скажи ему (я имею в виду вице-канцлера), что жеребца он получит только при том условии, что его сын возьмет за себя хотя бы одну... Нет, скажи ему: хотя бы двух из моих дочерей. Поторговаться он сможет и потом, если две для него слишком много.
   С позавчерашнего дня я живу на постоялом дворе. Постоялые дворы здесь называют «Го-ти Ни-цзя», и гетер для гостей в них не держат; во всяком случае, я пока никаких гетер не видел. Это письмо я пишу, сидя в большой горнице своей Го-ти Ни-цзя, которая носит имя «Четыре времени года». Госпожа Кай-кун для меня все устроила. Она даже одолжила мне один из тех странных четырехугольных кожаных сундуков – они называются Чэнь Мо-дан, – без которых ни один большеносый не отправится в путешествие. В этот сундук, сказала она, я могу сложить мое платье и вообще все вещи, скопившиеся у меня за время пребывания здесь. Кроме того, объяснила она, в таком приличном заведении, как эта Го-ти Ни-цзя, не принято останавливаться без вещей. Если я появлюсь там без Чэнь Мо-дан, ключник может принять меня за человека низкородного и никчемного. Ранг человека определяется здесь по количеству и величине его Чэнь Мо-дан. Госпожа Кай-кун заехала за мной на своей Ма-шин к господину Ши-ми, хотя, по ее словам, у нее ужасно много дел. Не спрашивай меня, что это задела: я не знаю. Кроме пустого сундука, в который я сложил свои вещи, она привезла еще три полных, чтобы я явился на постоялый двор владельцем четырех Чэнь Мо-дан и был принят с подобающей почтительностью. Теперь мне, правда, придется довольно далеко ездить до нашего почтового камня, но зато дом госпожи Кай-кун находится совсем рядом с Го-ти Ни-цзя: если идти не самыми маленькими шагами, то до него их будет всего пятьсот.
   С господином Ши-ми распрощались очень тепло. Наша дружба, решили мы, не прекратится с моим переездом. Мы условились, что в один из следующих дней он сводит меня на заседание суда. С частной жизнью большеносых я уже познакомился, теперь пора знакомиться с их общественной жизнью. Кроме того, он будет и дальше приглашать меня на музыкальные вечера, устраиваемые им вместе с тремя друзьями (три дня назад я во второй раз побывал на таком вечере, и он произвел на меня, наверное, даже большее впечатление, чем первый). Таким образом, наша связь с господином Ши-ми не прервется. Об этой затее с компасом времени мы в тот вечер, конечно, тоже говорили. Я уже писал тебе, что решил удовлетворить просьбу господина Ши-ми. Теперь я сказал ему об этом. Он долго и горячо благодарил меня. Охотнее всего он воспользовался бы им немедленно, но этому помешало одно обстоятельство, о котором он не подумал: в ближайшие дни приезжает его достопочтенная вдовая госпожа матушка. Если его не будет дома, она будет чувствовать себя неловко. Поэтому ему скрепя сердце пришлось отложить свое путешествие во времени до тех пор, пока госпожа матушка не уедет обратно. О том, как эта задержка обрадовала меня, ты, конечно, догадался и сам. Может быть, к тому времени он все-таки откажется от своей затеи. Компас я, переехав на постоялый двор, взял с собой.
   Когда госпожа Кай-кун приехала за мной, вид у господина Ши-ми, несмотря на всю сердечность нашего прощания, сделался довольно недоуменный, потому что о характере наших с ней отношений он, конечно, может только догадываться. А поскольку я часто могу по его лицу узнать, о чем он думает, он же по моему лицу ничего узнать не может, он совсем смутился. Но госпожа Кай-кун вела себя как всегда, то есть была мила и непринужденна. Да и потом, в конце концов, какое господину Ши-ми дело до моих с ней отношений, хоть он и мой друг, которому я многим обязан?
   Да, я часто, если не всегда, знаю, о чем думают большеносые, по их лицам, тогда как они на моем лице ничего прочесть не могут. Почему? Как-то раз я откровенно заговорил об этом с господином Ши-ми; он сказал, что ему уже не раз доводилось видеть представителей нашего народа, то есть наших нынешних правнуков, внешность которых, по его словам, весьма сходна с моею. С ними у него дело обстояло точно так же. Никто из большеносых, сказал он, не может ни о чем судить по их лицам: наше обычное лицо кажется им вечно улыбающейся, если не сказать ухмыляющейся, а оттого обманчивой маской, потому что враждебной реакции не предшествует перемена выражения лица.
   Я объясняю себе это тем, что черты лица у большеносых очень грубы. Природа снабдила их не только большими носами, но и выпуклыми круглыми глазами, пухлыми губами, сильно выступающими подбородками и огромными зубами. Ясно, что таким чудовищным лицом никакая, даже самая волевая душа не способна овладеть полностью. Любое движение души тут же отражается на лице, а поскольку черты его столь грубы, то даже самое благородное ее движение (а уж неблагородное – тем более) приобретает преувеличенную, уродливую форму. Когда большеносые радуются, они показывают зубы, растягивают рот кверху, когда злятся – тоже показывают зубы, только искривляя рот книзу или оттопыривая нижнюю губу. Часто лицо у них при этом делается устрашающе красного цвета. И это лишь простейшие примеры. Можешь представить себе, как это пугает человека незнающего: мне потребовалось немало времени, чтобы разобраться во всем этом. Теперь-то выражение лиц большеносых меня не только не пугает, но часто даже смешит, так что мне приходится сдерживаться. Даже если это лицо госпожи Кай-кун.
   Итак, господин Ши-ми взял мой Чэнь Мо-дан – он ни за что не хотел позволить мне сделать это самому – и снес его вниз. Я нес свою сумку. Внизу я распрощался с достопочтенной матушкой господина Ши-ми, отвесив ей три четверти поклона и сказав несколько приличествующих случаю комплиментов – она при этом тоже показала мне свои зубы, – обнял господина Ши-ми, произнеся целую речь, в которой благодарил его за все оказанные мне благодеяния, сел в маленькую Ma-шин госпожи Кай-кун, и мы уехали.
   В синей повозке Ma-шин, принадлежавшей госпоже Кай-кун, было очень тесно – ведь в ней находились четыре больших Чэнь Мо-дан и моя сумка. Но повозка выдержала, и госпожа Кай-кун управляла ею в этом царящем на здешних дорогах хаосе столь искусно, что мы уже через короткое время прибыли в Го-ти Ни-цзя. Подбежавший слуга распахнул дверь повозки и – тут я снова убедился, что могу читать по лицам большеносых, – был явно поражен тем, что в такой маленькой Ma-шин смогли поместиться два человека, четыре сундука и дорожная сумка.
   Однако далее возникло одно досадное затруднение. Чтобы ты понял, в чем оно состояло, я снова должен сделать отступление и напомнить тебе о том почтении, с каким большеносые относятся к бумагам. Это почтение настолько велико, что весь здешний мир можно с полным правом назвать «бумажной культурой», первым подтверждением чего, как ты знаешь, стали для меня их бумажные деньги. Так вот, оказалось, что каждый большеносый должен иметь, а по возможности и всегда держать при себе особую, принадлежащую только ему бумажную книжицу, в которой все написано про него же, причем в мельчайших подробностях (например, когда мать произвела его на свет и где именно, о чем у нас никому и в голову не придет спрашивать, какого он роста и тому подобное); имеется в ней и небольшой портрет владельца. Книжицы эти здесь почитают так, как если бы они составляли половину человека. Да так оно, в сущности, и есть: большеносые состоят из двух половин. Первая – это сам человек из плоти и крови, вторая – его бумажная книжица. Причем одна половина без другой нежизнеспособна. Я попросил госпожу Кай-кун одолжить мне свою книжицу, чтобы на досуге сделать себе такую же, ведь это, наверное, нетрудно. Но она сказала, что это невозможно. Такие книжицы выдаются особой управой. Подделку сразу же распознают, а меня сочтут если не разбойником и убийцей, то вором-то уж наверняка. Что ж, сказал я, тогда пойдемте в эту управу, и пусть мне выдадут мою книжицу там. Нет, из этого тоже ничего не выйдет, потому что потребуют другие «бумаги», которых у меня, разумеется, тоже нет. Все это чрезвычайно сложно. Она попытается устроить, чтобы мне выдали такую книжицу, но на это нужно время. Ей надо поговорить кое с кем (в частности, с тем человеком, который тогда был у нее в гостях вместе с нами, у него еще такое сложное имя), а для этого надо придумать толковое объяснение и так далее.
   Эта-то трудность, связанная с отсутствием у меня указанной книжицы, и возникла передо мной немедленно, как только я очутился в Го-ти Ни-цзя, ибо это было первое, что потребовал от меня старший ключник постоялого двора, толстый и совершенно лишенный волос большеносый. Госпожа Кай-кун обрушила на него целый поток очень быстрых слов. Я понял не все, но уловил, что она рассказывает, как я якобы лишился своей книжицы в результате несчастного стечения обстоятельств. К счастью, госпожа Кай-кун была знакома с начальником этого ключника, за которым тут же и послали. То же самое она рассказала и ему, поклявшись, что меня и без книжицы можно считать вполне нормальным, а мои коричневые бумажки, равные по стоимости двум ланам серебра, которые я вручил им в качестве платы за свое будущее проживание, довершили дело: мне дали листочки бумаги с мелкими надписями и позволили вписать в него имя «Гао-дай» – четкими, разборчивыми буквами большеносых (этим искусством я уже вполне овладел).
   Постоялый двор «Четыре времени года» расположен в таком большом и сверкающем здании, что его – если судить по тому стилю, которого придерживаются большеносые в своих постройках, – вполне можно было бы принять за дворец канцлера. На полах толстые ковры, освещение везде очень яркое. Залов, коридоров и лестниц так много, что среди них легко заблудиться, но всюду стоят слуги, готовые прийти на помощь. Правда, за это им нужно немедленно давать чаевые. Госпожа Кай-кун предупредила меня, чтобы я не давал им слишком много. Это меня не удивило, ибо и у нас говорят: человек истинно знатный не дает больших чаевых. Деньгами швыряется лишь тот, кто хочет пустить пыль в глаза.
   Хотя в этой Го-ти Ни-цзя и полно лестниц, большеносые по своей лености ими не пользуются. Везде устроены особые повозки, избавляющие их от необходимости утруждать ноги. Эти повозки похожи на небольшие комнаты (в которых на стене почему-то всегда висит зеркало), и ездят они совершенно так же, как железные дома на улицах, только не вперед и назад, а вверх и вниз. В такую повозку мы и вошли. Слуга тащил наши Чэнь Mo-дан. Мы приехали на второй этаж. Там слуга отпер дверь одного из покоев, поставил Чэнь Mo-дан и протянул руку. Я дал ему чаевые, и он удалился. Госпожа Кай-кун тотчас же разделась и сказала, что мы должны «обновить» постель (постель тут, кстати, большая и очень мягкая). Она сняла и свой станочек для глаз, и я насладился теми неизменно прекрасными радостями любви, которыми госпожа Кай-кун не устает восхищать меня. В этот раз она побаловала меня приемом «Летний ветер», причем так, что я испугался даже, не прокусит ли она подушку, принадлежащую все-таки не мне, а хозяину этого дворца.
   Потом она снова оделась, а я вызвал слугу и велел ему принести бутылку Шан-пань, которую мы и опустошили. Комната у меня очень большая, гораздо больше той, которую я занимал у господина Ши-ми. В ней несколько окон, выходящих на улицу, и несколько боковых помещений. Да и улица намного оживленнее, чем та, где живет господин Ши-ми. Отодвинув тяжелые занавеси и подойдя к стеклу, я могу наблюдать за жизнью большеносых. Бесчисленные повозки Ma-шин носятся туда-сюда, проведенные по земле железные линии обозначают путь домов на колесах, которые время от времени тоже пробираются сквозь общую суету. Людей на улице тоже множество, они движутся во всех направлениях, и смысла в этом хаотическом движении я, сколько ни смотрю, уловить не могу – а смотрю я в окно, отодвинув занавеси, довольно часто. Теперь со мной рядом нет господина Ши-ми, и иногда, когда наступает вечер, а у госпожи Кай-кун нет времени, меня в этой огромной Го-ти Ни-цзя охватывает тоска по родине. Однако луне предстоит смениться еще несколько раз, прежде чем я смогу вернуться. Не забудь зайти к вице-канцлеру.
   Приветствую и сердечно обнимаю тебя. Твой далекий Друг —
   Гао-дай.



ПИСЬМО ВОСЕМНАДЦАТОЕ


   (воскресенье, 10 октября)
   Мой милый Цзи-гу,
   в одном из последних писем я уже писал, что после частной жизни большеносых решил познакомиться и с их общественной жизнью, то есть с их жизнью в государстве. Это было одной из причин, почему я покинул дом господина Ши-ми и перебрался сюда, в Го-ти Ни-цзя. Я уже успел познакомиться с несколькими интересными людьми, но об этом позже. Сейчас я хочу рассказать тебе о народных увеселениях.
   Я давно понял, что ни господина Ши-ми, ни госпожу Кай-кун нельзя считать типичными, распространенными примерами большеносых. Госпожа Кай-кун – женщина высокообразованная, а господина Ши-ми, невзирая на странность некоторых его взглядов, с полным основанием можно причислить к философам; кроме того, он сведущ и в музыке. Нет, господин Ши-ми и госпожа Кай-кун выделяются из общей массы большеносых, причем заметно. Впрочем, такие люди и у нас выделяются из толпы.
   На улице же толпится масса серых, груболиких людей с безрадостным взглядом. Я уже говорил, что мысли большеносых легко прочесть по их лицам. Почти на всех лицах написана лишь нелюбовь к окружающему миру. Возможно, это от коровьего молока, которое они употребляют столь неумеренно? Или же это постоянное недовольство – результат их суетливой жизни, их неизбывного стремления все шагать и шагать куда-то? А сами они этого просто не замечают?
   Я и не предполагал, что у большеносых имеются народные увеселения; однако они есть. Уверяю тебя: это еще хуже, чем даже их вечное недовольство. С тех пор, как господин Ши-ми возил меня смотреть на эти увеселения, прошло уже довольно много времени: это было еще до того, как я написал предыдущее письмо. Они считаются крупнейшим празднеством года и длятся около половины лунного месяца, объяснил он. Называют их «Праздником осенней Луны» и проводят на огромном лугу неподалеку от центра города. Описать их невозможно. За всю свою жизнь я, пожалуй, не видел вещи, которая вызвала бы у меня большее отвращение. Тем не менее я провел там несколько часов. Уже издали было видно зарево над домами, точно там разгорался невиданный пожар. Чем ближе мы подходили, тем громче и невыносимее становился шум. Хоть я и привык передвигаться по городу без всякого страха, здесь я вынужден был крепко ухватиться за рукав господина Ши-ми. Со всех сторон на меня обрушивались визг, треск, звон, издаваемые тысячами бубенцов, барабанов и трещоток. Оказалось, это – музыка. Чтобы расслышать друг друга, нам приходилось кричать во все горло. «Что сказал бы мастер Бэй Тхо-вэнь, если бы услышал все это?» – прокричал я. «Он же был глухой!» – крикнул господин Ши-ми мне в ответ. «Да, теперь я понимаю!» – воскликнул я.
   Сначала я просто ничего не видел. Когда же глаза мои привыкли к слепящему, мелькающему и вспыхивающему свету бесчисленных ламп, я разглядел огромные вертящиеся колеса и парящие в высоте качели; в них болтались большеносые, одержимые отчаянной храбростью – или, скорее, самоубийственным желанием узнать, что чувствует выпущенный из пращи камень. Кругом воняло, ибо эти увеселения, очевидно, подразумевают и возможность справлять нужду везде, где бы она ни дала о себе знать, а поскольку важнейшим из увеселений большеносые считают поглощение неограниченного количества Бо-шоу и Ма-люй, то и опорожняться им приходится часто и помногу.