Страница:
Это кажется мне не менее странным, чем убеждение, что одноногому достаточно бросить свои некрасивые, грязные костыли, чтобы тут же снова начать ходить прямо...
О конце урока здесь возвещает не тихая дробь барабанчика, а длинный, резкий звонок. Я встал и поблагодарил господина начальника школы, отвесив ему трехчетвертной поклон. Госпожа Кай-кун уже ждала меня, и мы поехали в ее повозке Ma-шин домой. Теперь мне уже нравится ездить в повозках Ma-шин; я вообще научился ценить удобства мира большеносых. Но меня не устраивает цена, которую они платят за свои удобства. Поэтому я не буду скучать о них, когда уеду отсюда.
Достаточно будет вспомнить, каким беспорядком, какой путаницей понятий куплены все эти удобства, и мне будет совсем легко привыкнуть вновь к нашему миру, где свет не загорается от простого нажатия пуговки.
Скучать я буду лишь о госпоже Кай-кун. И, возможно, еще о напитке Шан-пань.
Пока же сердечно приветствую и обнимаю тебя, до скорого свидания —
твой Гао-дай.
О конце урока здесь возвещает не тихая дробь барабанчика, а длинный, резкий звонок. Я встал и поблагодарил господина начальника школы, отвесив ему трехчетвертной поклон. Госпожа Кай-кун уже ждала меня, и мы поехали в ее повозке Ma-шин домой. Теперь мне уже нравится ездить в повозках Ma-шин; я вообще научился ценить удобства мира большеносых. Но меня не устраивает цена, которую они платят за свои удобства. Поэтому я не буду скучать о них, когда уеду отсюда.
Достаточно будет вспомнить, каким беспорядком, какой путаницей понятий куплены все эти удобства, и мне будет совсем легко привыкнуть вновь к нашему миру, где свет не загорается от простого нажатия пуговки.
Скучать я буду лишь о госпоже Кай-кун. И, возможно, еще о напитке Шан-пань.
Пока же сердечно приветствую и обнимаю тебя, до скорого свидания —
твой Гао-дай.
ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОЕ
(пятница, 4 февраля)
Мой дорогой Цзи-гу,
ты совершенно прав, говоря, что я, будучи как-никак начальником императорской Палаты поэтов, именуемой «Двадцать девять поросших мхом скал», тем не менее до сих пор ни словом не обмолвился о литературе большеносых. Дело, конечно, не в том, что я внезапно утратил интерес к литературе, а скорее в том, что у большеносых давно уже нет литературы. У них есть теперь только книги.
Как только я достаточно овладел языком большеносых и научился разбирать их иероглифы, я начал по мере сил знакомиться с их литературой. Я читал самые разные вещи, одни из них мне нравились, другие нет; были и произведения, которых я просто не понял. У большеносых нет единой литературы – так же, как нет и единого языка, что мне при случае удалось выяснить. Так что, утверждая, что я в какой-то мере умею читать и говорить на языке большеносых, я, строго говоря, допускаю неточность. Я говорю на языке жителей страны Ба Вай, которым пользуются здесь, в Минхэне, а также в некоторых горных местностях и еще на равнине, тянущейся на север до моря. Однако у большеносых есть еще множество других языков. Так, госпожа Кай-кун говорит не только на языке народа Ба Вай, но знает еще и язык народа, живущего западнее. Своих учеников она учит правильному употреблению и этого языка. Кроме того, госпожа Кай-кун долго изучала литературу обоих этих народов. Так что своими сведениями о литературе, имеющейся на языке народа Ба Вай (сами они называют его «Языком добродетели»[77]), я обязан прежде всего тем беседам, которые вел об этом с госпожой Кай-кун.
Самые древние из произведений этой литературы возникли лишь немногим раньше нашего времени – того, в котором живешь ты и скоро снова буду жить я. По большей части это весьма кровожадные песни, невероятно длинные, которых, однако, ныне никто из большеносых прочесть не в состоянии, ибо их язык в отличие от нашего за это время сильно изменился[78]. Госпожа Кай-кун заметила как-то, что большеносому эпохи кровожадных песен, попади он в теперешнее время, было бы вначале так же трудно объясняться с окружающими, как и мне.
Несколько столетий спустя у них вошло в обычай (и стало признаком образованности и тонкого обращения) писать на другом языке, к тому времени уже вымершем: он назывался Лао-динь[79]. Теперь на этом языке, разумеется, тоже никто не говорит. Потом, во время одной долгой войны, длившейся целых тридцать лет, народ Ба Вай снова вспомнил о своем «Языке добродетели», однако, по словам госпожи Кай-кун, произведения той эпохи отличаются такой цветистостью и напыщенностью, что читать их теперь тоже очень трудно. Лишь около двухсот лет назад один мастер (его официальное имя звучит совсем по-нашему: Ле Синь, а домашнее имя означает «Бог добр к нему»[80]) начал писать вещи, читаемые и почитаемые сегодня. Госпожа Кай-кун очень высоко его ценит. После Ле Синя, к которому Бог был добр, жили два поэта, считающиеся его последователями и пользующиеся величайшим почетом у большеносых (впрочем, только у населяющих страну Ба Вай, если уж быть точным). Одного из них звали «Спускающийся с небес», другого – «Поднимающийся в небеса»[81]. Я читал стихотворения того и другого; они и в самом деле производят неплохое впечатление. После них, говорит госпожа Кай-кун, литература стала заметно расти вширь. Многие писатели нашли свое призвание в том, чтобы продолжать и комментировать труды «Спускающегося с небес», однако вскоре в литературе возникло новое течение, объявившее всех прежних авторов ненужным старьем и провозгласившее одну цель: изображать мир таким, каков он есть. Из этого, конечно, не могло выйти ничего путного (это слова уже не госпожи Кай-кун, а мои), ибо большеносые, как я уже писал тебе, вообще не умеют видеть мир таким, каков он есть. Одним из наиболее замечательных поэтов этого нового течения был, по словам госпожи Кай-кун, некий «Великий капитан», с лица сильно походивший на «Спускающего с небес», чему Великий капитан, разумеется, был только рад[82].
Литература же последнего столетия совершенно необозрима. Можно сказать, пользуясь словами госпожи Кай-кун, что «каждый пишет, как ему вздумается». И чем меньше придерживается он каких бы то ни было правил, тем большую популярность приобретает. А поскольку правил как таковых в литературе большеносых давно уже нет, то писать берется буквально каждый – чего, впрочем, и следовало ожидать. Ведь сочинение стихов и повестей – занятие гораздо более приятное и не столь утомительное, как многие другие, и кроме того, пользующееся большим почетом; неудивительно, что в писатели зачисляет себя у большеносых чуть ли не каждый второй. Это не в последнюю очередь объясняется тем, что у большеносых всех детей поголовно учат читать и писать. Здесь так же, как и во многих других вещах, приходится признать, что дело, само по себе доброе и благородное, в данном случае – всеобщее обучение и образование, слишком скоро обнаруживает и свои теневые стороны. Когда пишут все, слава пишущего коротка. Это ясно.
Госпожа Кай-кун давала мне для чтения разные книги. Она говорила, что это ее любимые книги, поэтому по ним нельзя составить представление обо всей их литературе в целом, скорее наоборот: они представляют лишь малую ее часть. Впрочем, ясно, что даже если бы я прожил здесь не один год, а целую сотню лет, мне все равно не удалось бы познакомиться со всей литературой.
Я прочел одну весьма объемистую книгу, написанную более ста лет назад. Книга называлась «Позднее лето»; она показалась мне весьма высоконравственной и духовной. Имени автора я не запомнил[83]. Более всего на свете автор – по крайней мере если судить по этой его книге – любит розы. В общем и целом книга производит вполне достойное и умиротворяющее впечатление. После этого я прочел книгу другого, современного автора; она называлась «Судебное дело» и оказалась весьма мрачна и сурова[84]. Он описывает, как некоего человека преследуют безликие, никак не обозначенные власти, он же, передвигаясь лишь с величайшим трудом, как во сне, не может защитить себя. Третью книгу я так и не понял как следует: называлась она «Блуждания и заблуждения»[85] и повествовала о вещах, ничего мне не говорящих. Я признался в этом госпоже Кай-кун, которая была этим немало разочарована, ибо считала автора – пусть не во всех, но по крайней мере во многих его вещах, – величайшим знатоком «Языка добродетели», писавшим с несравненным изяществом и подкупающей простотой. Возможно, я не смог этого оценить, сказала госпожа Кай-кун, потому что не знаю ни времени, ни обстоятельств, в которых он жил. Возможно. Но тогда к чему было давать мне эту книгу?
Потом я прочел еще одну книгу, очень толстую, автор которой назывался просто Мужчина и больше никак. В ней он очень подробно, а местами и с юмором рассказывает историю одной семьи, все больше запутывающейся в обстоятельствах. Мне она так понравилась, что я решил прочесть еще что-нибудь из написанного этим Мужчиной, однако меня ждало разочарование. Другая его книга, оказавшаяся еще толще первой, называлась «Волшебная гора», и говорилось в ней исключительно о людях, страдавших легкими. Третью его книгу, озаглавленную «Выдержавший экзамен ученый по имени Сжатый Кулак», я отложил, прочтя всего несколько страниц[86].
Так что в целом литература большеносых находится не только в совершенно отличном от нашего, но и в весьма странном состоянии. Как ты мог понять из краткого обзора, сделанного для меня госпожой Кай-кун и по мере возможности изложенного мною выше, древней литературы большеносые почти совсем не читают – прежде всего потому, что язык изменился слишком сильно. Однако они и имен своих древних авторов не помнят. Это, на мой взгляд, объясняется отсутствием у большеносых привычки чтить старину.
Почтенный возраст для них ничего не значит. Стоит появиться чему-то новому, как они без всякой проверки тут же признают его лучшим, чем старое. Кажется, я уже приводил этот пример: старая, изношенная и много раз чиненная ось повозки, без сомнения, уступает новой, только что изготовленной. Тут новое, без сомнения, лучше старого. От нового ковра больше толку, чем от протертого старого, новая масляная лампа выгоднее старой, треснувшей, новая шуба теплее изношенной, лопнувшей по швам. Однако эту истину, неоспоримую для многих предметов обыденной жизни, большеносые переносят вообще на все вещи, включая философию и литературу. Они и тут не привыкли чтить старину: любая новая философия, новая литература кажутся им предпочтительнее старых – только потому, что они новые. Большеносые и тут применяют в качестве меры все ту же ось от повозки, что, само собой, есть совершенная бессмыслица, ибо эта мера применима лишь к изнашивающейся вещи. Но кто же когда-либо слышал, чтобы стихотворение изнашивалось от частого чтения? А большеносые именно так и полагают. Вероятно, они просто уже не могут иначе, потому что рассматривают все и вся только с точки зрения выгоды. Потому-то они и ценят выше всего такую литературу, от которой ожидают для себя выгоды, что уже само по себе нелепо. Они называют ее «деловой литературой»: это книги, в которых говорится о политике, об обществе, и авторы их усиленно претендуют на полезность своих трудов. Вообще на взгляды автора здесь обращают гораздо больше внимания, чем на его стиль. Что, впрочем, вполне объяснимо, ибо взгляды и в самом деле изнашиваются, как оси у городских повозок. Неудивительно, что большеносым то и дело приходится придумывать себе новые взгляды.
Вначале я, как ты помнишь, боялся за исход своего путешествия в этот далекий и чуждый мне мир, предпринятого – что уж скрывать – из чистого любопытства, и сильно сомневался, принесет ли оно хоть какую-то пользу. Однако теперь я знаю, что благодаря ему я сделал большой шаг вперед в своем развитии. Только теперь, достигнув вполне зрелого возраста, я могу сказать, что мое образование завершено – не потому, что я досконально познал здешний мир со всеми его удобствами и неудобствами, и не потому, что узнал, как будут жить люди через тысячу лет, а потому, что понял разницу между привычкой воспринимать людей такими, каковы они есть, и попыткой установить, какими они должны быть. Об этом я беседовал со многими большеносыми. Все они думают только о том, какими люди должны быть. Зачем вам это? – всякий раз спрашивал я. Затем, отвечали мне, чтобы научить людей быть такими, какими они должны быть. Что за глупость, думал (но не говорил) я в ответ: во-первых, у них существует добрая сотня представлений о том, какими должны быть люди, и все эти представления противоречат одно другому, во-вторых же, и это главное, люди все равно останутся такими, каковы они есть. Как кошка не может не ловить мышей, так и человек не может не искать своей выгоды, и испокон веку он рисковал всем, чтобы приобрести выгоду за счет другого. Много ли в таком случае проку от самого изощренного философствования? Однако большеносым ничуть не надоедает философствовать на эту тему, ибо они мечтают построить мир, справедливый и счастливый для всех. Одни верят, что это будет возможно, когда во главе государства станут мудрецы, другие полагают, что подобный мир будет построен, когда у каждого будет больше, чем ему необходимо, третьи считают, что для этого достаточно лишь поровну поделить имущество всех между всеми... Все это сплошная глупость. Вот он, сделанный мною шаг вперед: в мире большеносых я наконец понял, что никакие шаги вперед невозможны.
Уже в течение по меньшей мере трех тысяч лет (считая назад от времени большеносых) мудрецы убеждают нас, что рая на земле быть не может. Сколько ни есть на свете мудрецов, совершенно разных, это единственный пункт, в котором все они сходятся. Однако большеносые не желают признавать и этого. Они лгут сами себе, утверждая, что с помощью все новых «шагов вперед» можно когда-нибудь достичь земного рая. Вместо чистых и светлых небес их мир прикрывает огромный лист бумаги, на котором начертана ложь, выдуманная для себя ими самими. Неудивительно, что все под ним начинает тлеть и гнить. Я не утверждаю, что тут существует прямая связь, однако ты помнишь, как я писал тебе, что одним из первых моих впечатлений в этом мире была вонь.
Так что не приходится удивляться, если большеносые и в литературе предпочитают новое старому, считая, что новое-де всегда лучше. Почти все, что пишется ныне в Мин-хэне, в стране Ба Вай и вообще на «Языке добродетели», посвящено тем странным обстоятельствам, в которых находится сейчас бывшее царство Дубинноголового императора. Чтобы ты понял, о чем речь, мне придется сделать еще одно отступление. Если я не ошибаюсь, в одном из писем я уже писал об этом императоре, последнем из правившей здесь династии: по словам господина Ши-ми, его звали Ви-гэй, он был вторым императором этого имени и имел, как говорилось в народе, деревянную голову. Так вот, около семидесяти лет назад, если считать от моего настоящего времени, этот Ви-гэй Деревянноголовый развязал большую войну, которую проиграл. Его свергли и отправили в отдаленное поместье, где он и провел остаток дней, ради развлечения распиливая дрова. После падения его династии в стране начались смуты, которыми наконец воспользовался некий маляр, чтобы объявить правителем себя[87]. Этот новый правитель провозгласил, разумеется, свою собственную теорию о том, какими должны быть люди. Но, не желая слишком утруждать себя, он просто объявил, что в земной рай войдут лишь люди со светлыми волосами (что само по себе довольно странно; дело в том, что я видел его портреты, и всюду он изображен с черными волосами). Этот узурпатор в свою очередь тоже развязал войну и тоже проиграл ее, получив ряд весьма чувствительных ударов – не лично, к сожалению, а лишь в отношении своего войска.
После поражения и смерти узурпатора его страна разделилась. Одна часть приняла Восточное учение, другая решила следовать Западному (об обоих учениях я писал тебе в свое время). Каковы бы ни были достоинства и недостатки этих учений, в самом разделе страны, казалось бы, нет ничего особенного. Сколько раз претерпевало разделы наше многострадальное Срединное царство, сколько мелких и мельчайших княжеств возникало в его пределах, но оно всегда воссоединялось. Разве эти разделы помешали развитию мысли, разве послужили они поводом к падению морали? Конечно, лучше, когда правителю подвластно большое царство, ибо тогда ему легче решать многие насущные вопросы: устанавливать единый размер колеи повозок, вводить единые деньги, меры длины и веса. Однако на мысль человеческую ни эти, ни иные меры никак не влияют. Если правитель мудр, в большой стране он может сделать больше добра, чем в малой; но если он глуп, он натворит там больше бед. Однако мудрые правители встречаются значительно реже глупых – вот почему я отношусь к большим царствам без особого воодушевления. И, в конце концов, разве наши великие учителя, Кун-цзы и Лао-цзы, жили не в маленьких государствах?
Однако у большеносых и по этому поводу имеется свое, совершенно иное мнение. Всякое изменение их государственной территории и даже попытка такого изменения представляются им величайшим, совершенно невыносимым несчастьем. Похоже, что их политики умеют мыслить только с картой страны в руках. Они готовы стерпеть все – обесценивание денег, бегство жителей из страны, упадок ремесла и торговли, отупение народа и опошление культуры, – лишь бы карта оставалась неизменной. Государство кажется им неким нерасчленимым организмом, и если у него отнимут хотя бы одну провинцию или даже деревню, большеносые поднимают такой крик, как будто у них отняли ногу или руку. Большеносые, населяющие страну «Языка добродетели», воспринимают раздел своей страны так болезненно, как будто это их собственное тело разрубили на две части.
Впрочем, здесь я справедливости ради должен привести точку зрения господина судьи Мэй Ло, во многом совпадающую, кстати, с точкой зрения господина Ши-ми: ощущение разрубленного тела, говорит судья Мэй Ло, преследует не всех жителей страны, а лишь политиков, и это они убеждают остальных в том, что те также испытывают подобные ощущения. На самом же деле огромному большинству населения – по крайней мере здесь, в западных частях бывшей империи Деревянноголового, – совершенно безразлично, отсутствуют ли какие-либо из бывших ее частей или нет. Правда, людям в восточных частях не все равно, говорит господин судья, однако и их это интересует тоже лишь постольку, поскольку им там из-за еще большей бездарности и продажности министров живется много хуже, чем здесь, на западе. В остальном же люди и там мало интересуются географической картой.
Тем не менее здесь, в западных частях, жалобная песнь по поводу этого разделения сделалась уже своего рода государственной политикой, которой должен подпевать каждый, кто желает приобрести в обществе хоть какой-то вес.
То же относится – здесь я снова возвращаюсь к столь интересующему тебя вопросу – и к местной литературе. Успехом пользуются лишь сочинения, вплетающиеся в общий хор жалоб по поводу указанного разделения и требующие скорейшего воссоединения обеих частей бывшего государства. Лучше всего, говорит госпожа Кай-кун, это удается авторам, бежавшим из восточной части в западную. Их считают здесь истинными героями и охотно покупают их книги. Некоторые из этих книг я тоже прочел. Сам понимаешь, что я не стал утруждать себя запоминанием имен авторов. Лишь одна из них показалась мне достойной внимания; она называлась «Пары и люди из тех, кто уходит», автора же звали Бо Доу[88]. Впрочем, и ее мне не захотелось бы взять с собой на родину.
Мой милый Цзи-гу, до нашей с тобой встречи осталось всего несколько дней. Я уже сейчас благодарю тебя за все то, что ты по доброте своей сделал, выполняя мои обязанности все это время. Сердечно обнимаю тебя и желаю всего наилучшего. Как всегда твой —
Гао-дай.
Мой дорогой Цзи-гу,
ты совершенно прав, говоря, что я, будучи как-никак начальником императорской Палаты поэтов, именуемой «Двадцать девять поросших мхом скал», тем не менее до сих пор ни словом не обмолвился о литературе большеносых. Дело, конечно, не в том, что я внезапно утратил интерес к литературе, а скорее в том, что у большеносых давно уже нет литературы. У них есть теперь только книги.
Как только я достаточно овладел языком большеносых и научился разбирать их иероглифы, я начал по мере сил знакомиться с их литературой. Я читал самые разные вещи, одни из них мне нравились, другие нет; были и произведения, которых я просто не понял. У большеносых нет единой литературы – так же, как нет и единого языка, что мне при случае удалось выяснить. Так что, утверждая, что я в какой-то мере умею читать и говорить на языке большеносых, я, строго говоря, допускаю неточность. Я говорю на языке жителей страны Ба Вай, которым пользуются здесь, в Минхэне, а также в некоторых горных местностях и еще на равнине, тянущейся на север до моря. Однако у большеносых есть еще множество других языков. Так, госпожа Кай-кун говорит не только на языке народа Ба Вай, но знает еще и язык народа, живущего западнее. Своих учеников она учит правильному употреблению и этого языка. Кроме того, госпожа Кай-кун долго изучала литературу обоих этих народов. Так что своими сведениями о литературе, имеющейся на языке народа Ба Вай (сами они называют его «Языком добродетели»[77]), я обязан прежде всего тем беседам, которые вел об этом с госпожой Кай-кун.
Самые древние из произведений этой литературы возникли лишь немногим раньше нашего времени – того, в котором живешь ты и скоро снова буду жить я. По большей части это весьма кровожадные песни, невероятно длинные, которых, однако, ныне никто из большеносых прочесть не в состоянии, ибо их язык в отличие от нашего за это время сильно изменился[78]. Госпожа Кай-кун заметила как-то, что большеносому эпохи кровожадных песен, попади он в теперешнее время, было бы вначале так же трудно объясняться с окружающими, как и мне.
Несколько столетий спустя у них вошло в обычай (и стало признаком образованности и тонкого обращения) писать на другом языке, к тому времени уже вымершем: он назывался Лао-динь[79]. Теперь на этом языке, разумеется, тоже никто не говорит. Потом, во время одной долгой войны, длившейся целых тридцать лет, народ Ба Вай снова вспомнил о своем «Языке добродетели», однако, по словам госпожи Кай-кун, произведения той эпохи отличаются такой цветистостью и напыщенностью, что читать их теперь тоже очень трудно. Лишь около двухсот лет назад один мастер (его официальное имя звучит совсем по-нашему: Ле Синь, а домашнее имя означает «Бог добр к нему»[80]) начал писать вещи, читаемые и почитаемые сегодня. Госпожа Кай-кун очень высоко его ценит. После Ле Синя, к которому Бог был добр, жили два поэта, считающиеся его последователями и пользующиеся величайшим почетом у большеносых (впрочем, только у населяющих страну Ба Вай, если уж быть точным). Одного из них звали «Спускающийся с небес», другого – «Поднимающийся в небеса»[81]. Я читал стихотворения того и другого; они и в самом деле производят неплохое впечатление. После них, говорит госпожа Кай-кун, литература стала заметно расти вширь. Многие писатели нашли свое призвание в том, чтобы продолжать и комментировать труды «Спускающегося с небес», однако вскоре в литературе возникло новое течение, объявившее всех прежних авторов ненужным старьем и провозгласившее одну цель: изображать мир таким, каков он есть. Из этого, конечно, не могло выйти ничего путного (это слова уже не госпожи Кай-кун, а мои), ибо большеносые, как я уже писал тебе, вообще не умеют видеть мир таким, каков он есть. Одним из наиболее замечательных поэтов этого нового течения был, по словам госпожи Кай-кун, некий «Великий капитан», с лица сильно походивший на «Спускающего с небес», чему Великий капитан, разумеется, был только рад[82].
Литература же последнего столетия совершенно необозрима. Можно сказать, пользуясь словами госпожи Кай-кун, что «каждый пишет, как ему вздумается». И чем меньше придерживается он каких бы то ни было правил, тем большую популярность приобретает. А поскольку правил как таковых в литературе большеносых давно уже нет, то писать берется буквально каждый – чего, впрочем, и следовало ожидать. Ведь сочинение стихов и повестей – занятие гораздо более приятное и не столь утомительное, как многие другие, и кроме того, пользующееся большим почетом; неудивительно, что в писатели зачисляет себя у большеносых чуть ли не каждый второй. Это не в последнюю очередь объясняется тем, что у большеносых всех детей поголовно учат читать и писать. Здесь так же, как и во многих других вещах, приходится признать, что дело, само по себе доброе и благородное, в данном случае – всеобщее обучение и образование, слишком скоро обнаруживает и свои теневые стороны. Когда пишут все, слава пишущего коротка. Это ясно.
Госпожа Кай-кун давала мне для чтения разные книги. Она говорила, что это ее любимые книги, поэтому по ним нельзя составить представление обо всей их литературе в целом, скорее наоборот: они представляют лишь малую ее часть. Впрочем, ясно, что даже если бы я прожил здесь не один год, а целую сотню лет, мне все равно не удалось бы познакомиться со всей литературой.
Я прочел одну весьма объемистую книгу, написанную более ста лет назад. Книга называлась «Позднее лето»; она показалась мне весьма высоконравственной и духовной. Имени автора я не запомнил[83]. Более всего на свете автор – по крайней мере если судить по этой его книге – любит розы. В общем и целом книга производит вполне достойное и умиротворяющее впечатление. После этого я прочел книгу другого, современного автора; она называлась «Судебное дело» и оказалась весьма мрачна и сурова[84]. Он описывает, как некоего человека преследуют безликие, никак не обозначенные власти, он же, передвигаясь лишь с величайшим трудом, как во сне, не может защитить себя. Третью книгу я так и не понял как следует: называлась она «Блуждания и заблуждения»[85] и повествовала о вещах, ничего мне не говорящих. Я признался в этом госпоже Кай-кун, которая была этим немало разочарована, ибо считала автора – пусть не во всех, но по крайней мере во многих его вещах, – величайшим знатоком «Языка добродетели», писавшим с несравненным изяществом и подкупающей простотой. Возможно, я не смог этого оценить, сказала госпожа Кай-кун, потому что не знаю ни времени, ни обстоятельств, в которых он жил. Возможно. Но тогда к чему было давать мне эту книгу?
Потом я прочел еще одну книгу, очень толстую, автор которой назывался просто Мужчина и больше никак. В ней он очень подробно, а местами и с юмором рассказывает историю одной семьи, все больше запутывающейся в обстоятельствах. Мне она так понравилась, что я решил прочесть еще что-нибудь из написанного этим Мужчиной, однако меня ждало разочарование. Другая его книга, оказавшаяся еще толще первой, называлась «Волшебная гора», и говорилось в ней исключительно о людях, страдавших легкими. Третью его книгу, озаглавленную «Выдержавший экзамен ученый по имени Сжатый Кулак», я отложил, прочтя всего несколько страниц[86].
Так что в целом литература большеносых находится не только в совершенно отличном от нашего, но и в весьма странном состоянии. Как ты мог понять из краткого обзора, сделанного для меня госпожой Кай-кун и по мере возможности изложенного мною выше, древней литературы большеносые почти совсем не читают – прежде всего потому, что язык изменился слишком сильно. Однако они и имен своих древних авторов не помнят. Это, на мой взгляд, объясняется отсутствием у большеносых привычки чтить старину.
Почтенный возраст для них ничего не значит. Стоит появиться чему-то новому, как они без всякой проверки тут же признают его лучшим, чем старое. Кажется, я уже приводил этот пример: старая, изношенная и много раз чиненная ось повозки, без сомнения, уступает новой, только что изготовленной. Тут новое, без сомнения, лучше старого. От нового ковра больше толку, чем от протертого старого, новая масляная лампа выгоднее старой, треснувшей, новая шуба теплее изношенной, лопнувшей по швам. Однако эту истину, неоспоримую для многих предметов обыденной жизни, большеносые переносят вообще на все вещи, включая философию и литературу. Они и тут не привыкли чтить старину: любая новая философия, новая литература кажутся им предпочтительнее старых – только потому, что они новые. Большеносые и тут применяют в качестве меры все ту же ось от повозки, что, само собой, есть совершенная бессмыслица, ибо эта мера применима лишь к изнашивающейся вещи. Но кто же когда-либо слышал, чтобы стихотворение изнашивалось от частого чтения? А большеносые именно так и полагают. Вероятно, они просто уже не могут иначе, потому что рассматривают все и вся только с точки зрения выгоды. Потому-то они и ценят выше всего такую литературу, от которой ожидают для себя выгоды, что уже само по себе нелепо. Они называют ее «деловой литературой»: это книги, в которых говорится о политике, об обществе, и авторы их усиленно претендуют на полезность своих трудов. Вообще на взгляды автора здесь обращают гораздо больше внимания, чем на его стиль. Что, впрочем, вполне объяснимо, ибо взгляды и в самом деле изнашиваются, как оси у городских повозок. Неудивительно, что большеносым то и дело приходится придумывать себе новые взгляды.
Вначале я, как ты помнишь, боялся за исход своего путешествия в этот далекий и чуждый мне мир, предпринятого – что уж скрывать – из чистого любопытства, и сильно сомневался, принесет ли оно хоть какую-то пользу. Однако теперь я знаю, что благодаря ему я сделал большой шаг вперед в своем развитии. Только теперь, достигнув вполне зрелого возраста, я могу сказать, что мое образование завершено – не потому, что я досконально познал здешний мир со всеми его удобствами и неудобствами, и не потому, что узнал, как будут жить люди через тысячу лет, а потому, что понял разницу между привычкой воспринимать людей такими, каковы они есть, и попыткой установить, какими они должны быть. Об этом я беседовал со многими большеносыми. Все они думают только о том, какими люди должны быть. Зачем вам это? – всякий раз спрашивал я. Затем, отвечали мне, чтобы научить людей быть такими, какими они должны быть. Что за глупость, думал (но не говорил) я в ответ: во-первых, у них существует добрая сотня представлений о том, какими должны быть люди, и все эти представления противоречат одно другому, во-вторых же, и это главное, люди все равно останутся такими, каковы они есть. Как кошка не может не ловить мышей, так и человек не может не искать своей выгоды, и испокон веку он рисковал всем, чтобы приобрести выгоду за счет другого. Много ли в таком случае проку от самого изощренного философствования? Однако большеносым ничуть не надоедает философствовать на эту тему, ибо они мечтают построить мир, справедливый и счастливый для всех. Одни верят, что это будет возможно, когда во главе государства станут мудрецы, другие полагают, что подобный мир будет построен, когда у каждого будет больше, чем ему необходимо, третьи считают, что для этого достаточно лишь поровну поделить имущество всех между всеми... Все это сплошная глупость. Вот он, сделанный мною шаг вперед: в мире большеносых я наконец понял, что никакие шаги вперед невозможны.
Уже в течение по меньшей мере трех тысяч лет (считая назад от времени большеносых) мудрецы убеждают нас, что рая на земле быть не может. Сколько ни есть на свете мудрецов, совершенно разных, это единственный пункт, в котором все они сходятся. Однако большеносые не желают признавать и этого. Они лгут сами себе, утверждая, что с помощью все новых «шагов вперед» можно когда-нибудь достичь земного рая. Вместо чистых и светлых небес их мир прикрывает огромный лист бумаги, на котором начертана ложь, выдуманная для себя ими самими. Неудивительно, что все под ним начинает тлеть и гнить. Я не утверждаю, что тут существует прямая связь, однако ты помнишь, как я писал тебе, что одним из первых моих впечатлений в этом мире была вонь.
Так что не приходится удивляться, если большеносые и в литературе предпочитают новое старому, считая, что новое-де всегда лучше. Почти все, что пишется ныне в Мин-хэне, в стране Ба Вай и вообще на «Языке добродетели», посвящено тем странным обстоятельствам, в которых находится сейчас бывшее царство Дубинноголового императора. Чтобы ты понял, о чем речь, мне придется сделать еще одно отступление. Если я не ошибаюсь, в одном из писем я уже писал об этом императоре, последнем из правившей здесь династии: по словам господина Ши-ми, его звали Ви-гэй, он был вторым императором этого имени и имел, как говорилось в народе, деревянную голову. Так вот, около семидесяти лет назад, если считать от моего настоящего времени, этот Ви-гэй Деревянноголовый развязал большую войну, которую проиграл. Его свергли и отправили в отдаленное поместье, где он и провел остаток дней, ради развлечения распиливая дрова. После падения его династии в стране начались смуты, которыми наконец воспользовался некий маляр, чтобы объявить правителем себя[87]. Этот новый правитель провозгласил, разумеется, свою собственную теорию о том, какими должны быть люди. Но, не желая слишком утруждать себя, он просто объявил, что в земной рай войдут лишь люди со светлыми волосами (что само по себе довольно странно; дело в том, что я видел его портреты, и всюду он изображен с черными волосами). Этот узурпатор в свою очередь тоже развязал войну и тоже проиграл ее, получив ряд весьма чувствительных ударов – не лично, к сожалению, а лишь в отношении своего войска.
После поражения и смерти узурпатора его страна разделилась. Одна часть приняла Восточное учение, другая решила следовать Западному (об обоих учениях я писал тебе в свое время). Каковы бы ни были достоинства и недостатки этих учений, в самом разделе страны, казалось бы, нет ничего особенного. Сколько раз претерпевало разделы наше многострадальное Срединное царство, сколько мелких и мельчайших княжеств возникало в его пределах, но оно всегда воссоединялось. Разве эти разделы помешали развитию мысли, разве послужили они поводом к падению морали? Конечно, лучше, когда правителю подвластно большое царство, ибо тогда ему легче решать многие насущные вопросы: устанавливать единый размер колеи повозок, вводить единые деньги, меры длины и веса. Однако на мысль человеческую ни эти, ни иные меры никак не влияют. Если правитель мудр, в большой стране он может сделать больше добра, чем в малой; но если он глуп, он натворит там больше бед. Однако мудрые правители встречаются значительно реже глупых – вот почему я отношусь к большим царствам без особого воодушевления. И, в конце концов, разве наши великие учителя, Кун-цзы и Лао-цзы, жили не в маленьких государствах?
Однако у большеносых и по этому поводу имеется свое, совершенно иное мнение. Всякое изменение их государственной территории и даже попытка такого изменения представляются им величайшим, совершенно невыносимым несчастьем. Похоже, что их политики умеют мыслить только с картой страны в руках. Они готовы стерпеть все – обесценивание денег, бегство жителей из страны, упадок ремесла и торговли, отупение народа и опошление культуры, – лишь бы карта оставалась неизменной. Государство кажется им неким нерасчленимым организмом, и если у него отнимут хотя бы одну провинцию или даже деревню, большеносые поднимают такой крик, как будто у них отняли ногу или руку. Большеносые, населяющие страну «Языка добродетели», воспринимают раздел своей страны так болезненно, как будто это их собственное тело разрубили на две части.
Впрочем, здесь я справедливости ради должен привести точку зрения господина судьи Мэй Ло, во многом совпадающую, кстати, с точкой зрения господина Ши-ми: ощущение разрубленного тела, говорит судья Мэй Ло, преследует не всех жителей страны, а лишь политиков, и это они убеждают остальных в том, что те также испытывают подобные ощущения. На самом же деле огромному большинству населения – по крайней мере здесь, в западных частях бывшей империи Деревянноголового, – совершенно безразлично, отсутствуют ли какие-либо из бывших ее частей или нет. Правда, людям в восточных частях не все равно, говорит господин судья, однако и их это интересует тоже лишь постольку, поскольку им там из-за еще большей бездарности и продажности министров живется много хуже, чем здесь, на западе. В остальном же люди и там мало интересуются географической картой.
Тем не менее здесь, в западных частях, жалобная песнь по поводу этого разделения сделалась уже своего рода государственной политикой, которой должен подпевать каждый, кто желает приобрести в обществе хоть какой-то вес.
То же относится – здесь я снова возвращаюсь к столь интересующему тебя вопросу – и к местной литературе. Успехом пользуются лишь сочинения, вплетающиеся в общий хор жалоб по поводу указанного разделения и требующие скорейшего воссоединения обеих частей бывшего государства. Лучше всего, говорит госпожа Кай-кун, это удается авторам, бежавшим из восточной части в западную. Их считают здесь истинными героями и охотно покупают их книги. Некоторые из этих книг я тоже прочел. Сам понимаешь, что я не стал утруждать себя запоминанием имен авторов. Лишь одна из них показалась мне достойной внимания; она называлась «Пары и люди из тех, кто уходит», автора же звали Бо Доу[88]. Впрочем, и ее мне не захотелось бы взять с собой на родину.
Мой милый Цзи-гу, до нашей с тобой встречи осталось всего несколько дней. Я уже сейчас благодарю тебя за все то, что ты по доброте своей сделал, выполняя мои обязанности все это время. Сердечно обнимаю тебя и желаю всего наилучшего. Как всегда твой —
Гао-дай.
ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ПЯТОЕ
(воскресенье, 13 февраля)
Мой любимый старый друг Цзи-гу,
я испытываю двойное облегчение, хотя приближающаяся разлука с госпожой Кай-кун, конечно, омрачает мои последние дни здесь: господин Ши-ми наконец съездил в будущее и, главное, вернулся. В день, когда я относил предыдущее письмо на почтовый камень – он, как ты помнишь, находится совсем недалеко от дома господина Ши-ми, возле маленького мостика через канал, который я принял вначале за канал Голубых Колоколов, – в тот день я посетил господина Ши-ми и еще раз попытался отговорить его от этой затеи. Но он остался тверд в своем намерении. Мне ничего не оставалось, кроме как выполнить свое обещание. На другой день я принес ему компас времени, показал, как им пользоваться, и проводил к месту перемещения, где он и исчез у меня на глазах. Перед этим он снова пообещал, что будет обращаться с компасом с величайшей осторожностью и далеко во времени не поедет.
С какими чувствами я возвращался домой, в Го-ти Ни-цзя, ты, конечно, догадываешься. Вечером мы с госпожой Кай-кун (которая при этом страшно скучала) смотрели песенно-танцевальное представление «Страна, где все улыбаются», однако в этот раз мне было не до смеха. После этого мы с ней долго говорили. Госпожа Кай-кун сказала, что она достаточно эгоистична, чтобы желать господину Ши-ми остаться там, в будущем, ибо в таком случае я мог бы остаться с ней. Потом она заплакала. Ответить мне было нечего; я встал и принялся разглядывать стену. Все, что я мог сказать по этому поводу, я уже говорил ей; тебе я писал об этом в одном из предыдущих писем. Я должен вернуться домой, в родное время, потому что обещал вернуться. Нарушив свое обещание, я разрушил бы тот порядок, который составляет основу моей жизни. Я должен уехать. Я не могу хотеть остаться. Расставание наше будет горьким. Госпожа Кай-кун грозится немедленно броситься в объятия ученому господину Хэ Сен-хоу, но я этому не верю, ибо не могу представить, чтобы она еще раз позволила разделить с собой ложе человеку, не снимающему при этом чулок. Хотя, возможно, мне все же следовало оскопить его – на всякий случай.
Прошло еще несколько дней, пока наконец в моей комнате на постоялом дворе зазвонил колокольчик репкооб-разного Тэ Лэй-фаня, и я с облегчением услышал в нем голос господина Ши-ми. Голос мне не понравился. Господин Ши-ми сказал лишь, что очень мне благодарен и что он зайдет ко мне через несколько часов, чтобы вернуть компас и сумку.
Я ожидал его в нижней горнице. Он вошел, схватил мою руку и долго тряс ее, как это принято у большеносых, потом отдал мне сумку и чуть не залпом выпил бокал Шан-пань. Затем мы зажгли по большой коричневой Да Ви-доу, и после приличествующего молчания я спросил, как оно было.
Господин Ши-ми сообщил, что сначала проехал вперед недалеко, лет на двадцать, а потом еще раз, на расстояние примерно вдвое большее, но в целом не более чем на сто лет. И снова умолк.
– И что же, мой благородный друг и выдержавший экзамен ученый, господин Ши-ми, – спросил я, – вам удалось там увидеть?
Но он лишь помотал головой, вздохнул и провел рукой по глазам. Поматывание головой из стороны в сторону вообще-то означает у большеносых отрицание, однако в данном случае, как я понял, этот жест выражал беспомощность или, лучше сказать, то обстоятельство, что все оказалось даже хуже, чем можно было ожидать. Однако мне этого было недостаточно. Меня охватило нечто вроде злорадного любопытства: действительно ли будущее большеносых именно таково, каким я его себе и представлял? Но подробнее господин Ши-ми рассказывать отказался. Он лишь продолжал мотать головой. Взглянув на него внимательнее, я увидел его глаза, наполненные невыразимым ужасом. Мне сделалось жаль его, и я прекратил расспросы. Тем более что все и так было ясно... Мы еще немного посидели молча, и затем господин Ши-ми сказал, что больше всего ему хотелось бы уехать вместе со мной в прошлое. Но он знает, что компас времени может перенести только одного. Потом он обнял меня, говоря, чтобы я обязательно еще навестил его перед отъездом, и ушел.
Через несколько дней друзья-музыканты господина Ши-ми снова встречаются у него в доме. Для меня это будет последней встречей с ними. Так постепенно разрываются узы, связывающие меня со здешним миром. Этой музыки мне тоже будет не хватать. Однако порядок, пусть и в печали, лучше радости без порядка, если нельзя иметь то и другое вместе, а это, как мы знаем, встречается крайне редко.
Мой любимый старый друг Цзи-гу,
я испытываю двойное облегчение, хотя приближающаяся разлука с госпожой Кай-кун, конечно, омрачает мои последние дни здесь: господин Ши-ми наконец съездил в будущее и, главное, вернулся. В день, когда я относил предыдущее письмо на почтовый камень – он, как ты помнишь, находится совсем недалеко от дома господина Ши-ми, возле маленького мостика через канал, который я принял вначале за канал Голубых Колоколов, – в тот день я посетил господина Ши-ми и еще раз попытался отговорить его от этой затеи. Но он остался тверд в своем намерении. Мне ничего не оставалось, кроме как выполнить свое обещание. На другой день я принес ему компас времени, показал, как им пользоваться, и проводил к месту перемещения, где он и исчез у меня на глазах. Перед этим он снова пообещал, что будет обращаться с компасом с величайшей осторожностью и далеко во времени не поедет.
С какими чувствами я возвращался домой, в Го-ти Ни-цзя, ты, конечно, догадываешься. Вечером мы с госпожой Кай-кун (которая при этом страшно скучала) смотрели песенно-танцевальное представление «Страна, где все улыбаются», однако в этот раз мне было не до смеха. После этого мы с ней долго говорили. Госпожа Кай-кун сказала, что она достаточно эгоистична, чтобы желать господину Ши-ми остаться там, в будущем, ибо в таком случае я мог бы остаться с ней. Потом она заплакала. Ответить мне было нечего; я встал и принялся разглядывать стену. Все, что я мог сказать по этому поводу, я уже говорил ей; тебе я писал об этом в одном из предыдущих писем. Я должен вернуться домой, в родное время, потому что обещал вернуться. Нарушив свое обещание, я разрушил бы тот порядок, который составляет основу моей жизни. Я должен уехать. Я не могу хотеть остаться. Расставание наше будет горьким. Госпожа Кай-кун грозится немедленно броситься в объятия ученому господину Хэ Сен-хоу, но я этому не верю, ибо не могу представить, чтобы она еще раз позволила разделить с собой ложе человеку, не снимающему при этом чулок. Хотя, возможно, мне все же следовало оскопить его – на всякий случай.
Прошло еще несколько дней, пока наконец в моей комнате на постоялом дворе зазвонил колокольчик репкооб-разного Тэ Лэй-фаня, и я с облегчением услышал в нем голос господина Ши-ми. Голос мне не понравился. Господин Ши-ми сказал лишь, что очень мне благодарен и что он зайдет ко мне через несколько часов, чтобы вернуть компас и сумку.
Я ожидал его в нижней горнице. Он вошел, схватил мою руку и долго тряс ее, как это принято у большеносых, потом отдал мне сумку и чуть не залпом выпил бокал Шан-пань. Затем мы зажгли по большой коричневой Да Ви-доу, и после приличествующего молчания я спросил, как оно было.
Господин Ши-ми сообщил, что сначала проехал вперед недалеко, лет на двадцать, а потом еще раз, на расстояние примерно вдвое большее, но в целом не более чем на сто лет. И снова умолк.
– И что же, мой благородный друг и выдержавший экзамен ученый, господин Ши-ми, – спросил я, – вам удалось там увидеть?
Но он лишь помотал головой, вздохнул и провел рукой по глазам. Поматывание головой из стороны в сторону вообще-то означает у большеносых отрицание, однако в данном случае, как я понял, этот жест выражал беспомощность или, лучше сказать, то обстоятельство, что все оказалось даже хуже, чем можно было ожидать. Однако мне этого было недостаточно. Меня охватило нечто вроде злорадного любопытства: действительно ли будущее большеносых именно таково, каким я его себе и представлял? Но подробнее господин Ши-ми рассказывать отказался. Он лишь продолжал мотать головой. Взглянув на него внимательнее, я увидел его глаза, наполненные невыразимым ужасом. Мне сделалось жаль его, и я прекратил расспросы. Тем более что все и так было ясно... Мы еще немного посидели молча, и затем господин Ши-ми сказал, что больше всего ему хотелось бы уехать вместе со мной в прошлое. Но он знает, что компас времени может перенести только одного. Потом он обнял меня, говоря, чтобы я обязательно еще навестил его перед отъездом, и ушел.
Через несколько дней друзья-музыканты господина Ши-ми снова встречаются у него в доме. Для меня это будет последней встречей с ними. Так постепенно разрываются узы, связывающие меня со здешним миром. Этой музыки мне тоже будет не хватать. Однако порядок, пусть и в печали, лучше радости без порядка, если нельзя иметь то и другое вместе, а это, как мы знаем, встречается крайне редко.