После ужасов и катастроф живописцы большеносых больше всего любят изображать голых людей. Господин Дэ Хоу, показывавший мне картины и дававший кое-какие объяснения, сказал, что это «боги древности». Этого я так до конца и не понял. Хотя возможно, конечно, что много сотен или даже тысяч лет назад большеносые верили в существование голых богов. Тогда получается, что их прибитый к перекладинам бог (кстати, тоже изображаемый почти совсем голым) где-то в начале эпохи Восточной Хань вытеснил этих голых богов древности. Однако все картины, изображающие богов древности, написаны в гораздо более позднее время; чем это объяснить, не знаю. При этом особое предпочтение живописцы большеносых явно отдавали богиням. Впрочем, все эти картины по большой части весьма жизнерадостны, а некоторые богини даже напомнили мне госпожу Кай-кун, столь часто позволявшую мне таким же образом любоваться ею. Изображения цветов редки; если цветы и изображаются, то, как правило, в нарочно устроенном беспорядке.
   И все же я был весьма благодарен господину Дэ Хоу за то, что он показал мне картины и объяснил все, что сумел. Покинув дом с картинами, мы зашли в харчевню и вместе пообедали, после чего я сердечно с ним распрощался, отвесив ему полтора поклона.
   Большеносые знают, кстати, и другой способ создавать картины. Для этого у них есть такие черные шкатулки, в которых заключен хитроумный механизм. Нужно нажать пуговку (опять пуговку!), а потом отнести шкатулку в особую лавку; спустя некоторое время тебе возвращают твою шкатулку вместе с маленькими картинками на блестящей бумаге, на которых ты, к своему удивлению, видишь все то, что тебя окружало, когда ты нажимал пуговку. Пользоваться шкатулкой совсем несложно. У госпожи Кай-кун есть такая, и я сам нажимал на пуговку, когда госпожа Кай-кун в платье с волнистым узором стояла у себя на балконе. Потом я увидел госпожу Кай-кун в этом платье на блестящей картинке, хотя она к тому времени давно уже носила другое. Есть и картинки, где изображен я, и много картинок, сделанных мною, когда госпожа Кай-кун была совсем нагишом. Я думаю взять несколько таких картинок с собой, чтобы ты тоже смог ее увидеть. Поскольку пользоваться этими шкатулками, а значит, и создавать картинки очень легко, за это охотно берутся даже самые бездарные люди. И происходит то, что не могло не произойти: после того как это перестало быть труднейшим искусством, люди начали бездумно изображать все, что только попадется им на глаза. Так, у госпожи Кай-кун, к примеру, имеется картинка – я обнаружил ее случайно, – на которой изображен ее прежний супруг, что-то размешивающий в котелке деревянной ложкой. Спрашивается, кого это может заинтересовать, чью душу тронуть? В доме с картинами я, кстати, видел одну картину, где показано, как кому-то отрубают голову. Это заставило меня подробнее расспросить господина Дэ Хоу о наказаниях, применяемых в мире большеносых. Я узнал удивительнейшие вещи. Казнь через обезглавливание, равно как через удушение или повешение, в Ба Вай и многих других странах отменена, хотя и не так давно. Отдельные части тела преступникам тоже не отсекают, и палками их не бьют.
   – Что же, у вас вообще не наказывают преступников? – удивился я.
   – Почему же, – возразил господин Дэ Хоу.
   Однако теперь, по крайней мере в стране Ба Вай, применяется только два вида наказания: за сравнительно легкие провинности осужденный должен уплатить выкуп, а за серьезные его сажают в темницу, где его, однако, больше никак не карают и даже кормят.
   Что ж, это, без сомнения, установление весьма благородное и человечное, какого я даже не ожидал найти у большеносых. Ты ведь знаешь, что я и сам давно разуверился в пользе жестоких и мучительных наказаний, ибо они никак не способствуют исправлению преступников, на чем столь упорно настаивают сторонники так называемой «правовой школы»[75]. Такие наказания столь же мало способствуют улучшению человеческой природы, сколь и пространные поучения. Я спросил у господина Дэ Хоу, привело ли человечное обращение с преступниками к улучшению нравов – или, наоборот, мягкость наказаний лишь увеличила число преступлений? Не произошло ни того, ни другого, ответил господин Дэ Хоу. Насколько ему известно, все осталось как было, ничто не изменилось. Эти его слова, признаюсь, сильно меня опечалили. Не потому, что я таким образом лишился еще одного довода против жестокости наказаний, а потому что – в который раз! – был вынужден убедиться, что людей ничем не исправишь, где бы они ни жили – здесь, в стране большеносых, или в Срединном царстве. Награды за достойное поведение у них, кстати, совершенно отменены. Сохранились лишь наказания. «Почему так?» – полюбопытствовал я. Мой вопрос весьма удивил господина Дэ Хоу. Оказалось, он никогда даже не слышал о том, чтобы государство не только наказывало преступников, но и вознаграждало людей добродетельных. Ему, сказал он, такая мысль представляется совершенно непривычной, правителям же она показалась бы и вовсе нелепой.
   Недавно я получил письмо. Оно долго искало меня и наконец нашло. Написал его один из тех судебных стряпчих, о которых я как-то тебе рассказывал. Письмо это, поначалу сильно меня обеспокоившее, вновь заставило меня задуматься о наградах и наказаниях. Помнишь, как я описывал тебе мою первую встречу с повозкой Ma-шин, сразу после прибытия? Теперь я хорошо понимаю, что со мной произошло тогда. Беззаботно и в полном неведении я стал переходить дорогу. Повозка непременно наехала бы на меня, если бы управлявший ею большеносый не попытался меня объехать. Это, однако, удалось ему лишь ценой удара повозки о дерево, отчего повозка разрушилась. Водитель же, как я теперь знаю, получил довольно сильную рану в голову, и ему пришлось лечиться. Повозку же починить не удалось, и он ее лишился.
   И вот этот господин, к счастью, уже совершенно выздоровевший, путем долгих и утомительных розысков узнал наконец, как меня зовут и где я живу. Он желает, чтобы я купил ему новую повозку. Так написал мне от его имени указанный стряпчий. Само по себе это желание кажется мне вполне обоснованным, ибо, во-первых, я действительно виноват в разрушении его повозки, а во-вторых, он все-таки спас мне жизнь, наехав на дерево, а не на меня. Однако письмо, присланное мне указанным стряпчим, составлено исключительно грубо и невежливо – даже для большеносых, к общей невоспитанности которых я, кажется, уже привык. Стряпчий требует, чтобы я уплатил сумму, равную десяти ланам серебра. Зовут его господин Кэй-в'. Получив это письмо я, как и всякий человек, которому вдруг приходится иметь дело с судом, пережил сильный испуг. Однако, придя в себя и немного поразмыслив, я решил не давать им определенного ответа и вообще тянуть с этом делом, сколько получится, лучше всего – до моего отъезда. А там хозяин повозки и этот неотесанный господин Кэй-в' могут взыскивать с меня деньги сколько влезет.
   Согласен, что такое поведение нельзя назвать совершенно нравственным, ибо я ведь и в самом деле нанес этому господину ущерб. Но я говорю себе: повозки Машин и так наносят большеносым ущерб, причем гораздо сильнейший, так что уменьшение их числа даже на одну повозку пойдет им только на пользу. Поэтому платить я не буду. Таково мое моральное оправдание; оставшиеся же ланы серебра и пять золотых чашечек (мой неприкосновенный запас) я лучше оставлю госпоже Кай-кун. Вообще же я думаю обсудить это дело с господином судьей Мэй Ло, поскольку лучше него в нем никто не разбирается.
   На этом заканчиваю и сердечно обнимаю тебя, мой бесценный друг; я уже нетерпеливо считаю дни, каждый из которых приближает миг нашей встречи.
   Твой Гао-дай.



ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ВТОРОЕ


   (суббота, 22 января)
   Дорогой Цзи-гу,
   спасибо за большое и подробное письмо. Сейчас я не буду разбирать всех вопросов, которые ты затронул, ибо до моего возвращения осталось совсем немного. Так что ты не слишком утруждай себя выполнением моих обязанностей, а отвечай всем так: я написал, что приеду вскоре после последнего зимнего полнолуния. У нас нет больше дел настолько срочных, чтобы они не могли подождать до того времени. Однако к одному вопросу я все же хочу вернуться, тем более что он прямо с этим связан. Неужели я действительно написал в предпоследнем письме, что день моего возвращения приближается неумолимо? Нет, я не сомневаюсь, что ты все прочел верно, и хотя уже не помню, как именно выразился, все же хорошо помню, что в последнее время испытывал это ощущение довольно часто: неумолимость приближающегося дня отъезда повергала меня в отчаяние. И все же я уеду, ибо должен уехать. Тебе как никому, мой милый Цзи-гу, ведомы движения моей души и сердца, а из моих писем ты мог узнать их еще лучше. Да что говорить: это связано с госпожой Кай-кун.
   От путешествия в этот далекий и чуждый для меня мир я мог ожидать чего угодно, только не этого, да еще в моем, увы, уже более чем зрелом возрасте. Сейчас я снова сижу в нижней горнице моего постоялого двора, давшего мне приют и уже почти ставшего для меня родным домом, попиваю ледяной Шан-пань и вдыхаю благовонный дым одной из моих любимых коричневых Да Ви-доу. Шан-пань всегда пьют очень сильно охлажденным. В это время, зимой, пузатую бутылку чудесного напитка можно было бы просто вынести во двор и поставить в снег, и она быстро бы охладилась. Но нет, большеносые так не поступают, ибо знают иной способ создавать холод. Этот способ действует и летом. Нам с тобой известно, что люди (я имею в виду людей в нашей стране) умеют создавать тепло; холода они создавать не умеют. Когда приходит зима и становится зябко, можно разжечь огонь в очаге или надеть шубу. Однако летом, когда наступает жара, мы не можем с ней ничего поделать, и нам остается лишь потеть, отдуваться, издавать стоны да искать подходящее местечко в тени, лучше всего где-нибудь у воды. Большеносым же и эта закономерность природы показалась слишком неудобной, и они научились делать ледяные шкафы. Если открыть дверцу такого шкафа, тебя так и обдаст холодом, точно ты повстречал злого демона и почувствовал его дыхание. Пузатую бутылку оставляют в таком шкафу часа на два, и она делается совершенно холодной. У теплого Шан-паня вкус весьма неважный. По словам госпожи Кай-кун, теплый Шан-пань – это «конец света».
   Зачем я рассказываю тебе обо всем этом? Затем, чтобы отвлечься от тех вещей, которые я решился тебе рассказать и которые, как ты уже догадываешься, разбивают мне сердце. Господа Кай-кун меня обманула. Она сама употребила это слово; тем же словом она назвала и мои скромные развлечения с маленькой госпожой Чжун. Понятия о нравственности у большеносых таковы, что женщины тоже предъявляют права на единоличное обладание мужчиной (впрочем, я сильно сомневаюсь, чтобы оба они могли радоваться этому достаточно долго). Госпожа Кай-кун рассказала, что тогда, обнаружив все это дело с маленькой госпожой Чжун и сильно на меня разгневавшись, она решила мне отомстить. И вот в один из следующих дней (или, точнее, в одну из следующих ночей) она отдалась человеку, в свое время долго ее домогавшемуся. Он – ученый, выдержавший государственный экзамен, и зовут его господин Хэ Сен-хоу.
   Разговор у нас с ней получился долгим и горьким. Сейчас я уже не помню, что она рассказывала мне по своему побуждению, а что выпытывал у нее я сам, лишь усугубляя свои мучения. Я расспрашивал ее так долго, пока не узнал всего в мельчайших подробностях – и расстроился окончательно. Этот ученый, господин Хэ Сен-хоу, вообще живет не в Минхэне. Однако в то время он по чистой случайности снова приехал и, встретившись с госпожой Кай-кун, возобновил свои дерзкие домогательства, которых не оставляет уже несколько лет. Госпожа Кай-кун, по ее словам, так сильно на меня гневалась, что в этот раз решила ему уступить. И позволила ему разделить с ней ложе! Ты видишь, даже кисть дрожит в моей руке, стоит мне только подумать об этом. Меня мало утешает, что госпожа Кай-кун, как она сама утверждает, не испытала при этом особого наслаждения, поскольку тот ученый – то ли боясь простудиться, то ли из иных соображений – не снял чулок во время любовного акта. Чулки же у него были коротенькие и ужасного коричневого цвета. От этого, сказала госпожа Кай-кун, ей все время было смешно – несмотря даже на жажду мести.
   После этого я целых несколько часов подряд размышлял, где нанять убийц и какую смерть ему назначить. Больше всего мне хотелось его оскопить. Впрочем, потом, когда я немного остыл, мне пришло в голову, что, когда госпожа Кай-кун рассказывала мне все это, его уже давно и след простыл.
   Однако мне пришлось сделать из этой истории еще один вывод, гораздо более глубокий. Госпожа Кай-кун любит меня много сильнее, чем я до сих пор думал. Я сообщил тебе это не из тщеславия. Было бы лучше, если бы оказалось верным мое первоначальное мнение, если бы чувства госпожи Кай-кун были именно таковы, какими я и представлял их себе так долго: не любовь, таящаяся глубоко в сердце и с каждым днем крепнущая, а мимолетное увлечение, легкое приключение красивой, избалованной женщины со странным человеком, вся прелесть которого в этой странности и заключается. Да, это было бы лучше, потому что тогда мне было бы не так больно, – о, если бы это было так! Теперь же для меня нет ничего дороже любви госпожи Кай-кун, истинную силу которой я познал только теперь.
   Как ты знаешь, госпожа Кай-кун – единственный человек здесь (кроме, конечно, господина Ши-ми), которому известно мое подлинное происхождение. Все прочие считают меня лишь посланцем далекой страны, даже не догадываясь о далеком времени. Но лишь теперь, после наших горьких бесед, мне стал ясен смысл некоторых слов, которые госпожа Кай-кун произносила в последнее время.
   Лишь теперь мне ясно, в чем истинная причина ее печали. И даже ее «месть», ради которой она отдалась этому шарлатану, выдержавшему государственный экзамен, тоже объясняется отнюдь не только историей с маленькой госпожой Чжун. Истинная причина заключается в следующем: госпоже Кай-кун больно расставаться со мной, она охотно поехала бы вместе со мной в прошлое. Она бросила бы все, что у нее есть в этом мире, терпела бы все неудобства, которые ее, несомненно, ожидали бы в мире нашем, забыла бы о напитке Шан-пань и даже согласилась бы есть жареных собак – если бы я только взял ее с собой. Но ей слишком хорошо известно, что это невозможно. Компас времени может перенести только одного.
   Поэтому, говорит она, у нее теперь в жизни просто нет надежды. А это, говорит она, для человека самое страшное. Будь она поглупее, она бы придумала себе надежду, она бы каждый день раздувала в себе ее искорку – и это помогло бы ей жить дальше. Но, увы, она не настолько глупа, чтобы суметь обмануть себя таким образом. Поэтому, говорит она, ее с каждым днем охватывает все более глубокая тоска, и она спрашивает себя: ну за что, за что все это стряслось именно с ней?
   Что именно стряслось, спросил я. Она не ответила, но я и так знаю: это – ее необычайно сильная («проклятая», как она сама выразилась) любовь ко мне. Я говорю об этом опять-таки не из тщеславия. Признаюсь честно: я не понимаю, что нашла эта высокая, красивая женщина в таком маленьком, далеко не молодом и для нее совершенно не значительном мандарине? А она, как видишь, погружается в черную тоску, делающуюся с каждым днем все глубже, оттого что не видит для себя никакой надежды. Потому-то она и уступила домогательствам этого ученого господина, и не только уступила, а буквально подбила его на это.
   Я понял ее невысказанный вопрос. Ей хотелось спросить, почему бы мне не остаться здесь, вместе с ней, в этом мире? Она боялась высказать его вслух. А я – я боялся на него ответить. Поэтому я встал, отошел в сторону и стал разглядывать стену...
   И вот мне пришло в голову: я отправлю свои письма в прошлое, на тысячу лет назад. Ты сохранишь их. В сцое время ты передашь их в запечатанном конверте своему старшему сыну. Надеюсь, что они и дальше пойдут через века в целости и сохранности. И через тысячу лет придут в этот город, где я нахожусь сейчас. Возможно, это произойдет уже через несколько месяцев – и через тысячу лет. Может быть, они попадут к кому-то, кто сумеет их прочитать. И может быть, их когда-нибудь прочтет госпожа Кай-кун. Кто знает, что может случиться через тысячу лет?
   И если ты, моя прекрасная госпожа Кай-кун, когда-либо прочтешь эти строки – что должно случиться, непременно случается, как говорил Чжуан-цзы, – то знай, что я любил тебя: я, который уже тысячу лет как мертв, любил тебя всю эту тысячу лет. Теперь я скажу тебе, почему не остался тогда с тобой и вернулся в свой мир: потому что я принадлежу своему миру и еще потому, что обещал вернуться. Если бы я хоть раз не выполнил своего обещания, то жизнь моя пришла бы в беспорядок, и я перестал бы быть собой. Мне понадобилось много лет, чтобы это понять, но теперь я это понимаю. Поэтому я не могу остаться. Я должен уехать. Прости меня – хотя бы ради того, что я любил тебя. Если ты прочтешь эти строки, моя прекрасная госпожа Кай-кун, попробуй рассмотреть их со всех сторон, попробуй взглянуть на них моими глазами, так сильно страдающими от всякого беспорядка. Но знай, что я все равно любил тебя.
   Прости и ты, мой любезный Цзи-гу, что вместо письма к тебе у меня вышло письмо к госпоже Кай-кун. Верю, что ты, как друг, поймешь мою откровенность, ибо перед кем еще я мог бы так раскрыть свою душу? Больше пока ничего написать тебе не могу.
   От всего сердца обнимаю тебя —
   твой Гао-дай.



ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЕ


   (пятница, 28 января)
   Мой дорогой друг Цзи-гу,
   настало предпоследнее зимнее полнолуние. Кругом все еще лежит снег. Какая унылая погода!
   Вчера я был в школе у госпожи Кай-кун, где она ведет занятия. Школа оказалась довольно большим зданием неподалеку от центра города, и шум там на улице стоит такой, что не слышно собственного голоса. Мне хотелось побывать на уроке у госпожи Кай-кун, но оказалось, что, во-первых, присутствие среди учеников постороннего взрослого человека может вызвать неодобрение начальства, а во-вторых, сама госпожа Кай-кун смущалась бы и нервничала, зная, что я за ней наблюдаю. Кроме того, войдя вместе с ней в здание школы (кстати сказать, весьма некрасивое и грязное), я почувствовал, что она как бы преобразилась, став из женщины учительницей. Она переступила порог иного мира. Мне показалось, что вокруг мгновенно изменилось освещение. Даже со мной она теперь говорила по-другому. Я отошел в сторонку, продолжая наблюдать. Вокруг бегали и шумели ученицы и ученики. Госпожа Кай-кун разговаривала с кем-то из учеников, потом с коллегами, то есть с другими учителями. Между нами как будто разверзлась пропасть. Я смотрел на госпожу Кай-кун, такую хладнокровную, неприступную, внушающую почтение, а перед моим внутренним взором возникал иной образ той же госпожи Кай-кун, беспомощной от счастья в моих объятиях, восходящей на вершину любви... И я подумал, что все эти люди, окружающие ее сейчас, даже не догадываются об этом втором образе госпожи Кай-кун. Какой же из двух образов истинен? Оба, как это ни странно, оба.
   Госпожа Кай-кун представила меня начальнику школы, рассказав ему обычную историю: что я приехал сюда из Ки Тая учиться и так далее. После этого она вместе с группой учеников удалилась. Господин начальник принял меня крайне любезно и пригласил к себе в комнату. Он долго рассказывал мне о школьном обучении у большеносых, отличающемся главным образом тем, как я понял из его слов, что оно крайне непостоянно. Детей, всех без исключения, отдают в школу в шесть лет, и они учатся там до четырнадцати, а некоторые до восемнадцати лет и даже дольше, если успевают избрать себе какую-то определенную область занятий. Самая нижняя ступень школы называется «Народной школой», самая высшая – «Кормящей матерью». Между ними имеется еще множество школ разных рангов и направлений[76].
   Главная беда, от которой страдает школа и вообще вся система образования большеносых, сказал господин начальник, заключается не в лености, неповиновении и неспособности учеников, а в том, что школы подчиняются нескольким мандаринам во главе с министром, которые хоть и трудятся не покладая рук над сочинением все новых правил и предписаний, однако не имеют ни о школе, ни вообще об обучении ни малейшего представления. Поэтому учителя занимаются главным образом тем, что более или менее открыто лавируют между неспособностью учеников и нелепыми предписаниями министерства.
   Еще одна беда здешней системы образования – начальник не говорил о ней прямо, но из его высказываний я не мог не сделать этого вывода, – связана с некоторыми удивительными особенностями мышления большеносых. Так, учитель у них может сказать ученику, что тот слишком шумит, ленится или недостойно себя ведет, но он не может – ему запрещено! – назвать ученика глупым или неспособным. Это, естественно, сильно затрудняет общение учителя с семьями учеников, ибо неуспех обучения лишь в редчайших случаях объясняется недостатком прилежания или бурным характером ученика; чаще всего это действительно результат его неспособности или глупости. Однако именно этого учитель сказать не может. Большеносые придерживаются того неписаного морально-политического правила, что все люди обладают равными способностями. Отчего так? Оттого что большеносые твердо убеждены в равенстве людей вообще – убеждение само по себе доброе и благородное. К тому же оно закреплено законом, о нем твердят все и всюду, и провозглашающий его вслух смело может рассчитывать на одобрение публики. Как-то я заговорил об этом с господином Мэй Ло – ведь он, будучи судьей, призван не только соблюдать, но и охранять этот принцип всеобщего равенства. Мои вопросы и взгляды сначала задели его, но потом он признал, что я прав. Хорошо, сказал я, пусть все люди равны перед законом – бедные и богатые, высокородные и низкородные, чернокожие и бледнокожие; это справедливо и благородно. Но можно ли считать их на самом деле равными?Даже если они выглядят одинаково и имеют равные права, это отнюдь не делает их равными. Глупец может весить столько же, сколько мудрец, как в прямом, так и в переносном смысле слова, и первому так же никто не вправе наносить ущерб или обиду, как и второму, но от этого все равно нельзя равнять одного с другим. Здесь опять наличествует та же путаница понятий: большеносые сравнивают несравнимое.
   Однако у большеносых издавна существует философия, позволяющая им принимать желаемое за действительное. Из принципа всеобщего равенства прав, из того представления, что раз и мудрец – человек, и глупец – тоже человек, они выводят принцип всеобщего тождества претензий. И на этой основе вообще отрицают наличие у людей неравных способностей. Теперь у них больше не принято думать, что есть люди, лишенные тех или иных способностей от природы. Принято думать, что способности у всех совершенно равные. А поскольку это очевидно противоречит действительности, они выдумали пресловутую науку о душе, с помощью которой можно кого угодно убедить в наличии у него любых способностей, доказав, что они у него не отсутствуют, а лишь не проявляются из-за тех или иных вредных влияний, испытанных человеком еще в материнской утробе или в детстве.
   Мало того из этой путаницы понятий о равных правах и равных способностях проистекает удивительная и совершенно непонятная боязнь называть вещи своими именами. Человека нельзя назвать (по крайней мере вслух) бедняком, глупцом или калекой, даже если это правда. Большеносые боятся ущемить тем самым его права. Выходит, они боятся взглянуть в лицо действительности? Вся история философии большеносых за два последних столетия (считая от здешнего «сейчас») была историей ухода от действительности. Философия большеносых не задумывается над тем, каков человек есть, в каком обществе он живет, а лишь рассуждает о том, каким должен быть человек и как должно быть устроено его общество, вырабатывая дйя того все новые рецепты. Поскольку рецептов тут можно придумать великое множество, неудивительно, что философы у них так до сих пор и не пришли к какому-то единому мнению, однако, судя по всему, наиболее распространена (по крайней мере сейчас) теория, что всякий человек изначально должен быть добр и мудр, если же он не таков или перестал быть таким, то виноваты в этом всегда другие. Я разговаривал со многими образованными большеносыми, стараясь узнать их мнение: с господином Ши-ми (который, кстати, тоже выдержал государственный экзамен, как и тот злонравный ученый), с господином Юй Гэнем, с господином судьей Мэй Ло, с госпожой Кай-кун. И все они более или менее явно придерживаются убеждения, что человеку достаточно иметь добрые помыслы, чтобы быть или стать добрым.