Мои письма становятся все короче. Уже совсем скоро мы будем вместе сидеть под пинией в твоем саду, на западной лестнице Птичьего павильона, и я буду рассказывать тебе обо всем, о чем не успел написать. Конечно, я с радостью бы привез тебе станочек для глаз, облегчающий чтение, но это не имеет смысла: как объяснил мне тот высокосведущий человек, который в свое время через посредство госпожи Кай-кун делал такой станочек для меня – я нарочно спрашивал, – изготовить такой станочек для оставшегося на родине друга он может, лишь если будет точно знать зоркость его глаз. Большеносые учитывают мельчайшие различия в зоркости глаза и умеют измерять их. Поэтому заказывать станочек наугад не имеет смысла, ибо может случиться, что ты в нем будешь видеть даже хуже, чем без него. Но не расстраивайся: я привезу тебе другую вещь, которая наверняка тебя порадует. С ее помощью ты тоже сможешь лучше видеть. Обнимаю тебя и пока остаюсь —
   твой Гао-дай.



ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ШЕСТОЕ


   (воскресенье, 20 февраля)
   Мой милый Цзи-гу,
   возможно, это мое последнее письмо к тебе. Должен признаться, что сейчас, бродя по обширной нижней горнице моей Го-ти Ни-цзя, именуемой «Четыре времени года», я испытываю грусть. Ведь и Го-ти Ни-цзя, и весь город Мин-хэнь почти целый год были моей родиной. Где бы человек ни жил, по своей ли воле или нет, долго или даже очень недолго, там всегда остается частица его сердца. Мы живем настоящим, а настоящее – это всего лишь миг. Но миг тут же проходит, уходя в прошлое, а прошлое существует лишь в воспоминании. Воспоминание же непрочно. Со временем оно становится зыбким, потом тает и исчезает. Воспоминание – единственное, что остается нам от ушедшего настоящего; если о нем не вспоминают, то его все равно что не было вовсе. То же относится и к людям. Если мы перестали вспоминать о предках, значит, у нас их уже нет. Значит, мы сами отрезали себя от неба, и беспорядок уже наступил.
   Большеносые не верят в порядок. Само это слово стало у них если не ругательством, то, во всяком случае, предметом споров между стариками и молодыми (впрочем, это противопостановление относительно: я убедился, что бывают, так сказать, и молодые старики, и юные старцы). Молодые воспринимают порядок как несвободу, как запрет делать то, что им хочется и когда хочется, как некоего стражника. Старикам же порядок представляется всеобщей дисциплиной, когда все ходят где положено и думают только как положено. Таким образом, истинный смысл порядка оказался большеносыми утрачен. И, если судить по теперешнему состоянию дел, вернуть ему этот смысл они не смогут. Молодые твердят, что порядок, о котором мечтают старики, отдает кладбищенским покоем, старики же упрекают молодых в том, что устраиваемый ими беспорядок перерастает в полный хаос. Да, истинный смысл порядка ими утрачен. Одна из причин этого, видимо, в том, что свое время и силы они тратят главным образом на копание в собственной душе, стараясь уяснить, чего та желает в данный момент, а чего нет. Если выясняется, что душа в данный момент не желает ничего определенного, они глядят в потолок и называют это «раскрепощенностью духа». Истинный смысл порядка ими утрачен. Порядок же – это осознание своего места в общей гармонии настоящего. На это большеносые возразили бы, что настоящее само по себе отнюдь не гармонично, поэтому нечего и осознавать. Да, этот довод они даже сочли бы неоспоримым. Однако благородному мужу должно быть ясно, что настоящее всегда гармонично, нужно лишь дать себе труд прислушаться к этой гармонии, понять ее, а это возможно, лишь когда человек не пытается все время уйти как можно дальше «вперед», прочь от самого себя. Но этого-то большеносые как раз понять не желают. Они не могут перепрыгнуть через свою тень. Они утратили само ощущение порядка. Сделав очередной шаг «вперед», они ушли от него прочь.
   При этом нельзя сказать, чтобы никто из большеносых не догадывался об этом. В книге одного из их современных авторов я нашел замечательную фразу: тот, кто все время шагает, проводит полжизни на одной ноге. Эту фразу я часто цитировал в беседах со многими большеносыми. Они соглашались, улыбались, однако потом чело их снова омрачалось облаком нежелания понять. Нет, с ними ничего не поделаешь. Пора домой.
   И все же мне грустно. Часть моего настоящего – и не такая уж малая часть, ведь я прожил здесь почти год, – на глазах съеживается, превращаясь в воспоминание. Этот мир был моей родиной, и это останется ему; как с родиной, я с ним и прощаюсь. Нечего говорить, что важнейшей частью этого мира – или уже этого воспоминания? – была госпожа Кай-кун. Теперь я помаленьку привожу в порядок все мои здешние дела. Мне не хотелось бы, чтобы воспоминания, которые этот мир сохранит обо мне, были беспорядочными. Я отдал прощальные визиты. Самым важным из них была встреча с Небесной Четверицей четыре дня тому назад. Господин Ши-ми и его друзья решили на прощание доставить мне радость и исполнили пьесу, с которой началось мое знакомство с музыкой большеносых; пьесу в тоне юй мастера Бэй Тхо-вэня. После этого господин Ши-ми произнес краткую речь, сказав, что я, его друг Гао-дай, вскоре должен возвратиться домой, и все выпили за мое счастливое возвращение. Господин Дэ Хоу подарил мне портрет мастера Бэй Тхо-вэня; кроме того, мне подарили картинку с изображением самих музыкантов, державших свои инструменты.
   Потом я нанес визит господину судье Мэй Ло и его супруге, которая приготовила для меня замечательное угощение. Мы беседовали об истинном смысле порядка, и господин судья Мэй Ло пообещал мне прочесть книгу «Лунь юй», которую я на прощание подарил ему. Кроме того, я подарил ему лист бумаги, на котором со всем доступным мне искусством вывел иероглифы «чжэнмин» и имя Сюнь-цзы.
   Господину Юй Гэнь-цзы я написал письмо в тот северный город, где он живет, и поблагодарил его за наши многочисленные беседы. Маленькой госпоже Чжун я послал нефритовую цепочку – госпожа Кай-кун против этого не возражала. В Го-ти Ни-цзя я расплатился по счету, размеры которого в первый миг привели меня в изумление. Впрочем, я не истратил и половины ланов серебра, привезенных мною из дому. Когда я уплатил по счету, старший ключник вызвал хозяина постоялого двора, господина Мо, и тот долго жал мне руку, заверяя, что всегда рад видеть меня своим гостем. Я похвалил устройство его постоялого двора и солгал ему, что обязательно приеду снова. Иногда ложь бывает необходима для сохранения всеобщей гармонии. Я прочел это у одного автора, о котором не упомянул по забывчивости, когда писал о литературе большеносых. Звали его Хай Ми-доу[89], он умер около двадцати лет назад, если считать от моего теперешнего времени. В одной из его книг я прочел: опасна только та ложь, в которую человек верит сам; когда человек лжет и знает это – мастер Хай Ми-доу называет такую ложь «наглой ложью», – это не опасно. То нежелание понять, которым большеносые встречают любые неподходящие им мысли, – это ложь, которой они верят сами, а потому опасная. И здесь, как видишь, возникает та же проблема: многие из них понимают это и даже высказывают вслух, но в жизни никто этим не руководствуется. Они лишь соглашаются, улыбаются, а потом тут же прячутся за плотной завесой этой своей – совершенно сознательной! – лжи.
   Господин судья Мэй Ло помог мне, кстати, покончить с делом хозяина повозки. Было установлено, что хозяин гнал свою повозку со скоростью гораздо большей, чем это дозволяется властями. Господин судья Мэй Ло устроил мне встречу со стряпчим, которого зовут Кэй-в'; он оказался гораздо более вежливым человеком, чем можно было предположить по его письму ко мне. Господин Кэй-в' сказал, что его подзащитный признает эту свою вину. Если бы он не ехал так быстро, то ничего бы не случилось – или по крайней мере его повозка не пострадала бы так сильно от удара о дерево. Не желая покидать этот мир несостоятельным должником, я передал господину Кэй-в' половину суммы, востребованной хозяином повозки, то есть пять ланов серебра, и еще вручил один лан лично господину Кэй-в' за труды. На этом, как сообщил мне господин судья Мэй Ло, сотрясая, по обычаю большеносых, мою правую руку, судебное дело можно было считать исчерпанным.
   Те немногие дни, которые мне еще остались после того, как я расплатился по счету на постоялом дворе, я провожу всецело с госпожой Кай-кун. Я оставлю ей все письма, полученные от тебя. Чтобы ей было в чем их хранить, я купил изящную лакированную шкатулку, которую можно принять за изделие Срединного царства – если, конечно, не быть слишком строгим. Когда мы с ней вместе смотрели «Повесть о Стране улыбок», мы смеялись и улыбались друг другу. Ей же я отдам оставшиеся ланы серебра и золотые чашечки. Несколько лет назад она гостила в одной далекой стране, на юге (я видел картинки), и купила там себе дом, стоящий на поросшем деревьями холме, откуда далеко видны луга и поля. Но дом совсем развалился, и крыша у него прохудилась. Деньги, которые госпожа Кай-кун сможет выручить за серебро и чашечки, она потратит на починку дома. Мы оба подумали, хотя и не высказали этого вслух, что тогда, приезжая туда, она будет жить в моем доме.
   Кроме того, я хочу подарить ей эмалевый браслет: ценность его ничтожна, зато цвет будет напоминать обо мне. Он цвета Дракона. Кроме того, это и цвет чувства[90].
   Свой отъезд я думал сначала устроить так, чтобы госпожа Кай-кун и господин Ши-ми проводили меня к месту перемещения, к маленькому мосту над каналом; мы могли бы еще выпить по бокалу Шан-пань на прощание, а потом они отступили бы на несколько шагов... Но позже я решил, что это ни к чему. Будет лучше, если я уйду один и один отправлюсь в обратный путь, чтобы покинуть этот мир так же, как я в него прибыл. Так я и поступлю. А на той стороне, если можно так выразиться, уже будешь ждать меня ты, держа на руках мою любимую Сяо-сяо, которой я расскажу о Мудреце My.
   Прощай же, любезнейший друг мой, наша встреча уже близка.
   Твой Гао-дай.



ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЕ И ПОСЛЕДНЕЕ


   (воскресенье, 27 февраля)
   Милый Цзи-гу,
   я все-таки решил написать тебе еще одно краткое письмо, чтобы сообщить точный день и час моего прибытия.
   Сегодня полнолуние. Я приеду, заметь это, ровно через четыре дня. Погода стоит холодная, но ясная. Большеносые, которые так любят заглядывать в будущее по любому, даже самому пустяковому поводу, пытаются предсказывать и погоду. Иногда их предсказания даже сбываются. Теперь они предсказывают, что в ближайшие четыре дня погода остается такой же, как была. Здесь пока не заметно никаких признаков весны, но это меня больше не волнует, ведь ты пишешь, что в твоем саду уже цветут магнолии, так что я приеду в самый разгар нашей родной весны. Жди меня через четыре дня, точно в начале часа Лошади[91]. «Труд окончив, скромно уходи: так повелевают небеса», сказано в книге Дао[92]. Я закончил свой труд, сумев сохранить его в тайне. Труд этот был нелегок. Но все же большеносые не узнали, что я наблюдал за ними. И не узнают. Моим современникам я не расскажу ничего. Почему – ты знаешь.
   Господин Ши-ми просил и даже умолял меня описать мои впечатления от мира большеносых, того мира, с которым я познакомился в Минхэне и вообще в стране Ба Вай, изложив их на бумаге. Он сделает все, сказал он, чтобы их напечатали. Эти впечатления, сказал он, для большеносых просто неоценимы в силу их, так сказать, естественной непредвзятости.
   Я отказался. Не потому, что сомневаюсь в ценности своих впечатлений для большеносых (для них-то они, во всяком случае, были бы ценнее, чем для моих современников). И время у меня еще есть; я писал бы, наверное, прямо на языке большеносых, чтобы избавить их от необходимости переводить, просто излагая то, о чем писал тебе в своих письмах, только в более упорядоченной и сжатой форме. Но я отказался. Потому что знаю, что произошло бы с книгой какого-то Гао-дая, изданной на местном языке среди множества прочих. Большеносые прочтут ее; когда для них настанут трудные времена, они прочтут ее даже внимательно. Да, они прочтут его книгу, кивая и соглашаясь с ее мыслями, а потом отложат ее и вернутся ко всем своим бесконечным делам, которые считают единственно «настоящими». С этими их «настоящими делами» ничего нельзя поделать.
   Я рассказал господину Ши-ми историю о привратнике Цветочной страны из двадцать второй книги Чжуан-цзы, историю, в которой правитель Ен посещает Цветочную страну, а ее Привратник пытается растолковать ему смысл жизни (дао) и долга (дэ). Но Ен не понимает. Привратник сердится, и дальше я просто процитировал эти прекрасные слова, запавшие мне в память: «Сказав это, Привратник оставил его и повернулся, чтобы уйти. Ен двинулся за ним со словами: «Я хотел бы спросить...» Но Привратник отвечал ему: «Поздно».
   Я не дерзаю сравнивать себя с Привратником, а тем более с великим Чжуан-цзы. Однако и я могу теперь сказать о себе: Гао-дай отвечал большеносым: «Поздно».
   Таковы мои последние слова из мира большеносых – если не считать сердечного привета тебе, мой добрый друг, которого я через несколько дней смогу заключить в свои объятия. На этом заканчивает письмо и расстается с тобой до скорого свидания твой —
   Гао-дай, мандарин и начальник
   императорской Палаты поэтов,
   именуемой «Двадцать девять
   поросших мхом скал»,
   помещающейся в Кайфыне,
   столице Срединного царства.



ПРИМЕЧАНИЕ АВТОРА


   При датировке писем даты китайского календаря пришлось перевести в европейские.
   Обращения, а также формулы приветствия и прощания значительно упрощены и переведены лишь по смыслу: в эпистолярном стиле Древнего Китая эти формулы были чрезвычайно сложны и цветисты. В оригинале Гао-дай называет друга его полным официальным именем, сам же подписывается сокращенным именем ученого и лишь иногда – официальным. Все эти имена также заменены обычными именами.
   Герберт Розендорфер