«на блеск утомительный бала»
страницы конспектов
и совесть она променяла.
Она променяла
товарищей,
               дружбу,
                         работу
на модные туфли,
на сплетни,
               на суперфокстроты.
И, книг не читая,
зато превосходно умела
она разбираться
в изделиях «Главпарфюмера»,
в шикарных прическах,
в наборе цветов маникюра…
Она заучила,
что дети испортят фигуру
и что, мол, романтика
скоро кончается
                     самым
типичным желанием —
только бы
             выскочить
                          замуж,
да так, чтобы
                  (боже!)
завидовать стали подруги,
да так,
        чтоб побольше
зарплата была у супруга!
Да так, чтоб — машина!
Да так, чтобы в центре квартира!
 
 
…А жизнь проходила,
а жизнь стороной проходила,
а жизни не скажешь:
«Помедленней!
Не успеваю…»
Послушай,
              так как же?
Откуда ж взялась ты —
                               такая?
 
 
…………………..
 
 
Дверь —
и сразу как будто гору
с плеч.
Асфальт со сколотым льдом.
Передо мною
                  весенний город,
а за спиной —
                    дом.
Многоэтажный красавец взнесен
к звездам самим как будто…
Постой!
А может, ты видел сон?
Может,
         ты перепутал?
Может,
         такого не было?
Но
прямо над головой
на улицу
           вывалило окно
фокса
        кошачий вой.
Подошвами шаркая в тесноте
с ухмылочкою уверенной,
еще в квартире танцуют
                                 те,
кто в жизни
                прописан временно!
Еще в квартире
                     опять и опять
«Жоржики»
                что-то вопят.
Снова столбом дым папирос
и ходуном
             пол.
Снова…
 
 
Имею один вопрос:
а до каких
              пор?
 

«Дрейфующий проспект»
1959

«Я уехал от весны…»

 
Я уехал
от весны,
от весенней кутерьмы,
от сосулечной
апрельской
очень мокрой бахромы.
Я уехал от ручьев,
от мальчишечьих боев,
от нахохлившихся почек
и нахальных воробьев,
от стрекота сорочьего,
от нервного брожения,
от головокружения
и прочего,
и прочего…
Отправляясь в дальний путь
на другой конец страны,
думал:
«Ладно!
Как-нибудь
проживем и без весны…
Мне-то, в общем,
                       все равно —
есть она иль нет ее.
Самочувствие мое
будет неизменным…»
Но…
За семь тысяч верст,
в Тикси,
прямо среди бела дня
догнала весна
меня
и сказала:
             «Грязь меси!»
Догнала, растеребя,
в будни ворвалась
                        и в сны.
Я уехал
от весны…
Я уехал
от тебя.
Я уехал в первый раз
от твоих огромных глаз,
от твоих горячих рук,
от звонков твоих подруг,
от твоих горючих слез
самолет меня
                  унес.
Думал:
«Ладно!
Не впервой!
Покажу характер свой.
Хоть на время
                   убегу…
Я ведь сильный,
я —
     смогу…»
Я не мерил высоты.
Чуть видна земля была…
Но увидел вдруг:
вошла
в самолет летящий
ты!
В ботах,
           в стареньком пальто…
И сказала:
«Знаешь что?
Можешь не убегать!
Все равно у тебя из этого
ничего не получится…»
 

Облака

 
Хочешь,
оторву кусок от облака?
Вот от этого…
Смотри, какое пухлое…
Проплывает
                с самолетом об руку
 
 
белой
       свежевыпеченной булкою.
На семи ветрах оно замешано,
приготовлено
в дорогу дальнюю…
Солнечный разлив
и тьма кромешная
потрудились над его созданием…
Посмотри:
растет оно и пыжится,
будто в самом деле —
                             именитое.
Так сурово и надменно движется,
будто все оно —
                      насквозь! —
                                      гранитное,
монолитное,
многопудовое,
диктовать условия готовое.
Раздувается с довольной миною
и пугает неоглядно толщью:
«Захочу —
              и я вас уничтожу!
Захочу, —
             наоборот, —
помилую…»
Мне еще все это незнакомо.
 
 
Мне, —
сказать по правде, —
                            страшновато.
Ну, а если облачная вата
в горле у мотора
                      встанет комом?
Ну, а если небо занавесится
и на нас навалится с опаскою?..
Самолет
по очень длинной лестнице
лезет
       к богу самому за пазуху….
 
 
Бортмеханик говорит спокойно,
глядя на меня из-под бровей:
— Это все, приятель,
пустяковина…
Будем живы!
Ты уж мне
              поверь… —
Он читает «Расщепленье атома»
и поет про свежесть васильков.
 
 
Мы летим на север.
Скоро Амдерма.
Мы летим.
Мы выше
            облаков.
 

Немного экзотики

   — Ну, и как там?
(Вопрос, на который очень трудно ответить)

 
На улице,
             как и вчера, —
                                 холодина,
снег,
      поземка…
Впрочем,
«улица» —
              это большая льдина,
от других отличающаяся
не очень.
Разве что чуть побольше
(а все ж таки край —
                            недалече).
Разве что чуть покрепче
(но это мы скажем позже,
скажем:
«Спасибо,
             льдина!
Выдержала, молодчина»).
Пока
      от похвал воздержаться
особая есть причина.
Дело совсем не в страхе!
Не в том,
            чтобы кто-то сдрейфил
и вместе с началом дрейфа
начались
            «охи» и «ахи».
У нас хорошая льдина —
ее выбирали не зря, —
вполне приличная льдина,
но все ж таки —
                      не земля.
Но все ж таки там,
                         под нею,
такая вода темнеет,
таким леденящим светом,
что лучше…
не будем об этом.
Не надо!
           Кому охота…
Это я просто к слову.
 
 
День начинается новый
не с солнечного восхода.
Всему удивляться
                       какой резон?
Но странно
считать в порядке вещей,
что солнце
из принципа
вообще
не уходит за горизонт.
Мерцает
           маленькое пятно
сквозь выцветшую пелену…
Но если ты очень устал,
                                то оно
вполне заменяет луну.
 
 
По радио
диктор неунывающий
нас будит
            в восемь часов утра —
в Москве:
«Спокойной ночи, товарищи!» —
значит, вставать пора…
Пора…
И уже минут через пять
мы щурим глаза от света…
«Как нынче погода?
Ветер опять?»
Нет, это не ветер.
Это,
примериваясь
                  для посадки на лед,
лопастями винтов шевеля,
с достоинством в небе
                              висит вертолет —
гибрид головастика
и шмеля.
 

На Дрейфующем проспекте ты живешь…

 
Мне гидролог говорит:
— Смотри!
Глубина
          сто девяносто три! —
Ох, и надоела мне одна
не меняющаяся глубина!..
В этом деле я не новичок,
но волнение мое пойми —
надо двигаться вперед,
а мы
крутимся на месте,
                         как волчок.
 
 
Две недели,
с самых холодов
путь такой —
ни сердцу, ни уму…
Кто заведует движеньем льдов?
Все остановил он
                       почему?
Может, по ошибке,
не со зла?
Может, мысль к нему в башку пришла,
что, мол, при дальнейшем продвижении
расползется все сооружение?
С выводом он явно поспешил —
восхитился нами
и решил
пожалеть,
отправить на покой.
Не желаю
             жалости такой!
Не желаю,
             обретя уют,
слушать,
как о нас передают:
«Люди вдохновенного труда!»
Понимаешь, мне обидно все ж…
 
 
Я гидрологу сказал тогда:
— На Дрейфующем проспекте
                                          ты живешь.
Ты же знал,
               что дрейф не будет плавным,
знал,
      что дело тут дойдет до драки,
потому что
в человечьи планы
вносит Арктика
                     свои поправки,
то смиряясь,
то вдруг сатанея
так,
что не подымешь головы…
Ты же сам учил меня, что с нею
надо разговаривать
на «вы».
Арктика пронизывает шубы
яростным дыханием морозов.
Арктика показывает зубы
ветром исковерканных
торосов.
Может, ей,
              старухе,
и охота
насовсем с людьми переругаться,
сделать так,
               чтоб наши пароходы
никогда не знали
                       навигаций,
чтобы самолеты не летали,
чтоб о полюсе мы не мечтали,
сжатые рукою ледяною…
Снова стать
неведомой страною,
сделать так,
               чтоб мы ее боялись.
 
 
Слишком велика
людская ярость!
Слишком многих
мы недосчитались!
Слишком многие
                       лежать остались,
за победу
            заплатив собою…
В эти разметнувшиеся шири
слишком много мы
                          труда вложили,
чтоб отдать все то,
                         что взято с бою!
Невозможно изменить законы,
к прошлому вернуться
                              хоть на месяц.
 
 
Ну, а то, что кружимся на месте,
так ведь это, может,
для разгона…
 

Подъем флага

 
Флаг поднимался медленно и верно.
И знал,
что взгляды всех сейчас —
на нем!
Он наши лица
                    осветил мгновенно
земным огнем.
Трепещущим огнем.
Он сразу же
                метели стал перечить.
Молчал.
(А нам казалось, что — звенит!)
Он, складки распрямляя,
                                 будто плечи,
над нашей головой
всходил в зенит…
Стояли мы,
немея от восторга,
смотрели,
             как он бьется на ветру.
И было ясно:
флаг сюда —
надолго!
Ему
     такое место —
по нутру!..
 
 
И знали мы:
среди торосов грузных
у флага будет каждый на виду.
Он не потерпит
шкурников и трусов,
поможет,
если попадешь в беду.
Не сдаст,
не упадет
            и не остынет,
бунтующий,
разлившийся в глазах.
 
 
…Ну, вот и все.
Конец тебе,
               пустыня!
Конец тебе,
               безмолвье!
Грянул залп.
 

«Восемьдесят восемь»

   Сочетание ««88-С» по коду радистов означает «целую».

 
Понимаешь,
трудно говорить мне с тобой:
в целом городе у вас —
                               ни снежинки.
В белых фартучках
                          школьницы идут
                                                 гурьбой,
и цветы продаются на Дзержинке.
Там у вас — деревья в листве…
А у нас, —
за версту,
            наверное,
                        слышно, —
будто кожа новая,
поскрипывает наст,
а в субботу будет кросс
лыжный…
 
 
Письма очень долго идут.
Не сердись.
 
 
Почту обвинять
                     не годится…
Рассказали мне:
жил один влюбленный радист
до войны на острове Диксон.
Рассказали мне:
                     был он
не слишком смел
и любви привык
                      сторониться.
А когда пришла она,
                           никак не умел
с девушкой-радисткой
                             объясниться…
Но однажды
в вихре приказов и смет,
график передачи ломая,
выбил он:
«ЦЕЛУЮ!»
И принял в ответ:
«Что передаешь?
Не понимаю…»
 
 
Предпоследним словом
                                себя обозвав,
парень объясненья не бросил.
Поцелуй
восьмерками зашифровав,
он отстукал
«ВОСЕМЬДЕСЯТ ВОСЕМЬ!»
Разговор дальнейший
был полон огня:
«Милая,
пойми человека!
«Восемьдесят восемь!»
Как слышно меня?
«Восемьдесят восемь!»
Проверка».
 
 
Он выстукивал восьмерки
                                   упорно и зло.
Днем и ночью.
В зиму и в осень.
Он выстукивал,
                     пока
в ответ не пришло:
 
 
«Понимаю,
восемьдесят восемь!..»
Я не знаю,
              может,
все было не так.
Может —
более обыденно
                     пресно…
Только верю твердо:
жил такой чудак!
Мне в другое верить
неинтересно…
 
 
Вот и я
молчание
            не в силах терпеть!
И в холодную небесную просинь
сердцем
           выстукиваю
                           тебе:
«Милая!
Восемьдесят восемь!..»
Слышишь?
Эту цифру я молнией шлю.
Мчать ей
            через горы и реки…
Восемьдесят восемь!
Очень люблю.
Восемьдесят восемь!
Навеки.
 

Хребет имени Ломоносова[1]

 
Мне сегодня показалось,
                                 словно
тишина,
тугая и густая,
страшным грохотом
                           была разломана
и из океана
горы
встали!
Встал хребет почти до небосвода,
огляделся,
             тяжело вздыхая,
и заговорил,
морскую воду
с каменного тела
                      отряхая:
сколько помню я себя —
ни разу
на вершинах,
                  темных и тенистых,
не бывали
ваши альпинисты,
не ступали
ваши водолазы.
 
 
Над моими склонами
                            неслышно
ходят рыбы
               легкими стадами.
Водоросли медленно колышут
синими
густыми бородами.
Бродят неуверенно и немо
зыбкие,
кисельные медузы.
 
 
Надо мною
вместо глыбы
                  неба
океан лежит
                великим грузом.
Эту тяжесть подперев руками,
я стою,
крутую выгнув спину.
Снизу мне дрейфующие льдины
кажутся
          большими облаками.
 
 
Не хочу,
чтоб жизнь без цели гасла!
Жду,
наверное, миллионный день я,
чтобы вам
отдать свои богатства;
чтобы вы
пришли в мои владенья…
Я —
ровесник вашего Урала!
Я уже ущельями
                      разорван…
Приходите!
Подарю вам зерна
драгоценного,
                  как жизнь,
                                урана…
Приходите!
Говорю, как старший.
Вас
     зову
          не за подачкой тощей…
Я раскрою
              угольные толщи
(вам
     такое
и не снилось даже!).
Вашим домом стану и оплотом,
подарю вам
                золотые жилы…
Хватит
         спину мне царапать лотом!
Присылайте помудрей
                              машины!
Я
своею каменною грудью
вас от всех опасностей
                              прикрою,
напою вас собственною кровью…
Присылайте умные орудья.
 
 
Жаль, что нет пока
                          таких орудий.
Их еще выдумывают
люди.
 

Горячий Север

 
А слышала ли ты, что он —
                                      горячий?..
Вмиг освистав торосистые пики,
 
 
метели покуражатся
                          и спрячут
все вехи,
все привычные тропинки.
По насту —
он невозмутимо гладок,
по снегу —
он тяжел и слишком тих —
гидрологи
             выходят из палаток,
и ночь
неслышно принимает их.
Гидрологи выходят напевая.
И никого на помощь не зовут,
горячими руками согревая
лебедочную
                злую синеву…
Когда бураны начисто ломают
людской покой
и грузы тяжелы —
ребята раздеваются
                          до маек,
спасаясь от невиданной жары!..
Чернеет в лунке круглая вода.
Свет фонаря задумчив и рассеян…
Обычная работа.
Как всегда.
Медлительная ночь…
Горячий Север!
 

Аврал

 
Мы ящиков не выбираем полегче.
Натружены руки.
Оттянуты плечи.
Не гнутся,
но кажутся ватными
                           пальцы.
 
 
Упасть бы сейчас
и в снегу отоспаться!
На десять минут бы!
На десять…
 
 
Но снова,
палаточный город
                        собой сотрясая,
 
 
врывается слово,
взрывается слово:
«АВРАЛ!»
 
 
…Очень медленно
                        движутся
                                    сани.
Как будто стальные.
Как будто из камня.
Скрипя,
          подаваясь почти незаметно, —
то плавно,
а то вдруг толчками,
                           рывками, —
еще на полметра.
Еще на полметра…
А снег под ногами
                         предательски порист.
И лезем мы,
на руки яростно дуя,
шатаясь,
проваливаясь по пояс,
по ровному полю,
                        как в гору крутую.
Холодное солнце
                       идет небесами…
Глаза застилает.
Дышать уже нечем.
Оттянуты руки.
Натружены плечи.
Но движутся сани.
Но движутся сани!
 
 
…Мне долго еще будет сниться такое:
нежданной
приходит Большая Работа.
Полундра! —
и мы поднимаемся с коек.
Аврал!—
и рубахи дымятся
                        от пота.
 

Мираж

 
Дежурный закричал:
— Скорей сюда!
Мираж!
          смотрите!
Все сюда!
Скорей!.. —
И резко отодвинута еда.
И мы вываливаемся из дверей.
 
 
Я ждал всего.
Я был готов к любому:
к цветам и пальмам
                          в несколько рядов,
к журчащему прибою голубому,
к воздушным башням
                             древних городов.
Ведь я читал,
как над песком
бесстыдно
вставали
           эти памятники лжи.
Ведь я читал,
как жителей пустыни
с дороги уводили
                       миражи…
Ведь я читал,
ведь я об этом знаю:
слепящим днем,
как в полной темноте,
шагали
люди,
        солнце проклиная,
брели
к несуществующей воде.
 
 
Но здесь…
— Да где мираж?!
— А очень просто.
Туда смотри!..
 
 
Я замер,
поражен:
на горизонте
                 плавали
                            торосы
вторым,
не очень ясным этажом.
Они переливались
                         и дрожали…
 
 
Я был готов к любому.
Ждал всего…
Но Арктика!
Ты даже
           миражами
обманывать
не хочешь никого.
 

Нелетная погода

 
Нет погоды над Диксоном.
                                    Есть метель.
Ветер есть.
И снег.
А погоды нет.
Нет погоды над Диксоном третий день.
Третий день подряд
                           мы встречаем рассвет
не в полете,
который нам по душе,
не у солнца,
                слепящего яростно,
а в гостинице.
На втором этаже.
Надоевшей.
Осточертевшей уже.
Там, где койки стоят в два яруса.
Там, где тихий бортштурман Леша
снисходительно,
полулежа,
на гитаре играет,
                      глядя в окно,
вальс задумчивый
                        «Домино».
Там, где бродят летчики по этажу,
там, где я тебе это письмо пишу,
там, где без рассуждений
                                 почти с утра, —
за три дня,
наверно, в десятый раз, —
начинается «северная» игра —
преферанс.
Там, где дни друг на друга похожи,
там, где нам
                ни о чем не спорится…
Ждем погоды мы.
Ждем в прихожей
Северного полюса.
Третий день
                погоды над Диксоном нет.
Третий день.
 
 
А кажется:
двадцать лет!
Будто нам эта жизнь двадцать лет под стать,
двадцать лет, как забыли мы слово:
                                               «летать»!
И обидно.
И некого вроде винить.
Телефон в коридоре опять звонит.
Вновь синоптики,
самым святым клянясь,
обещают на завтра
вылет
для нас.
 
 
И опять, как в насмешку,
приходит с утра
завтра,
         слишком похожее
на вчера.
Улететь —
              дело очень нелегкое,
потому что погода —
нелетная.
 
 
…Самолеты охране поручены.
Самолеты к земле прикручены,
будто очень опасные
                            звери они,
будто вышли уже
                       из доверья они.
Будто могут
плюнуть они на людей —
на пилотов,
механиков
и радистов.
И туда, где солнце.
                         Сквозь тучи.
 
 
Над Диксоном
третий день погоды нет.
 
 
Третий день.
Рисковать приказами запрещено.
 
 
Тихий штурман Леша
глядит в окно.
Тихий штурман
                     наигрывает «Домино».
Улететь нельзя все равно
ни намеренно,
ни случайно,
ни начальникам,
ни отчаянным —
никому.
 

К вопросу о полярных «волках»

 
Он в комнату ввалился
с тяжелым рюкзаком.
Дышал он в наши лица
медовым табаком.
Он улыбался пьяненько:
«Живем, брат, ничего!..»
Висел значок полярника
на кителе его.
 
 
Рассказывал про то,
                          как,
дороги не пробив,
застрял корабль в протоках
разлившейся Оби,
как он случайно спасся
у Каменных Дверей
и кончились запасы
подмокших сухарей.
Как он осилил ветер,
как он жилье нашел
и как убил
              медведя
охотничьим ножом.
 
 
Об этом мы, наверно,
не знали ни черта…
Но были мы уверены,
что нам он —