шла торговля
лихом!
Оно в те годы
называлось жмыхом.
Сырыми отрубями называлось
и очередью длинной
                            извивалось.
Оно просило сумрачно и сонно:
— Куплю буханку
                        за четыре сотни…
— Меняю сапоги
                       на поллитровку…
 
 
Оно
      шагами мерило дорогу.
В дома входило,
улиц не покинув,
то строчкою:
«Оставлен город Киев…»
То слишком ясной,
слишком неподробной
казенною
            бумагой похоронной.
И песни вдовьи
начинались тихо:
«Ой, горюшко!..
Ой, лишенько!..
Ой, лихо!..»
Глазами мудрецов
смотрели дети.
 
 
Продать все это?
За какие деньги?
Кто их чеканит?
Из чего чеканит?
Кто радости от горя
отсекает?..
 
 
Да, люди забывают о потерях.
Обманы терпят.
И обиды терпят.
Да, пламя гаснет.
Стоны затихают.
И даже вдовьи слезы
высыхают.
И снова людям
                    новый век отпущен.
 
 
Но память
              возвращается к живущим.
Приходит память,
чтобы многократно
перехлестнуть календари
                                  обратно.
Она в ночи плывет над головами
и говорит неслышными словами
о времени
суровом и великом.
 
 
Я помню все.
Я не торгую
лихом.
 

«Голос начищенной меди…»

   А. Флярковскому

 
Голос начищенной меди,
ты в детство зовешь меня.
Туда,
где сады соседей
обшаривала ребятня.
Туда, где, от пыли
желт,
полк через город
шел.
 
 
А мы, уяснив для себя
значение этого факта,
от зависти черной сопя,
смотрели на музыкантов.
Они нам казались
                        богами,
поющими песню свою.
 
 
Ничуть они нас не ругали.
И мы, торопясь,
                     подбегали
к последнему в этом строю.
Шагал он особенно веско,
хоть был без особых примет.
К себе прижимал, как невесту,
рокочущий инструмент.
И шли мы,
шеренгой равняясь,
сквозь город —
до самых казарм.
И солнцем до слез наполнялись
распахнутые глаза…
 
 
А после
немало отметин
на сердце оставили дни…
Под голос начищенной меди
товарищей я хоронил.
Звенящий решительный голос
в теплушки с перрона проник.
Стояли любимые,
                       сгорбясь.
А мы уезжали от них…
Никто нам, товарищ, не скажет,
что нас обделила
                       судьба…
Но если над миром
однажды
тревожно зальется труба…
Сквозь ураганный ветер,
по ноздреватому льду
я за тобой пойду,
голос
начищенной меди!
 

Следы

 
Я люблю,
             когда над городом —
                                         снег,
неуверенно кружащийся,
ничей.
 
 
Неживой,
             мохнатый,
                           медленный снег
одевает в горностаи
москвичей.
В горностаевом пальто
идет студент.
В горностаи
                постовой разодет…
Я люблю смотреть на белую рябь.
Фонари плывут над улицей —
горят.
Как наполненные пламенем
                                     ноли,
по-домашнему
горят фонари.
Пухлый снег идет,
и я за ним бегу.
Снег запутался в сплетенье кустов…
 
 
На снегу,
на очень тихом
                    снегу —
восклицательные знаки
следов!
 

Города

 
Города, начинающиеся с вокзалов…
Есть у каждого города
возраст и голос.
Есть одежда своя.
И особенный запах.
И лицо.
И не сразу понятная гордость…
 
 
Города, города!
Сколько было вас —
разных?!
Деревянные,
                каменные,
                             глинобитные,
будто гвозди,
в промерзшую землю
                             забитые,
города,
         где любовь,
и работа.
И праздник…
Сколько раз, города,
вы
бежали навстречу,
задирая над нами кулаки семафоров?..
Становился все ближе,
различался все резче
и домов
          и заборов запутанный ворох…
Города,
озорные и полные грусти…
Сколько раз
                к запыленным вагонам несли вы
папиросы и яблоки,
рыбу и грузди,
крутобокие дыни,
размякшие сливы!
Пиво в кружках тяжелых
и пиво
         навынос…
 
 
…А вокзал,
как пальто для мальчишки, —
                                         на вырост!
Так и кажется:
он из грядущего года,
из грядущего года,
не от этого
              города..
 
 
Отправленье.
Под самые тучи запущен
паровозный гудок.
И, рванувшись на запад,
остаются в прошлом,
остаются
            в будущем
города,
начинающиеся с вокзалов…
 

«Я жизнь люблю безбожно!..»

 
Я жизнь люблю безбожно!
Хоть знаю наперед,
что —
         рано или поздно —
 
 
настанет мой черед.
Я упаду на камни
и, уходя во тьму,
усталыми руками
землю обниму…
 
 
Хочу,
       чтоб не поверили,
узнав,
друзья мои.
Хочу,
       чтоб на мгновение
охрипли соловьи!
Чтобы,
         впадая в ярость,
весна по свету шла…
 
 
Хочу, чтоб ты
смеялась!
И счастлива была.
 

Реки идут к океану

 
Реки Сибири,
как всякие реки,
начинаются
                ручейками.
Начинаются весело,
скользкие камни
раскалывая, как орехи…
Шальные,
покрытые пеной сивой, —
реки
      ведут разговор…
 
 
Но вот наливаются
                         синей силой
тугие мускулы волн!
Реки —
          еще в становленье,
                                   в начале,
но гнева их страшится тайга, —
они на глазах взрослеют,
плечами
расталкивая берега.
Они вырастают из берегов,
как дети
           из старых рубах…
В песок не уйдя,
в горах не пропав,
несут отражение облаков…
Смотрите:
им снова
            малы глубины!
Они нараспев текут.
Они уже запросто
                        крутят турбины.
Плоты на себе волокут!
Ворчат
и закатом любуются медным,
а по ночам
              замирают в дреме…
Становятся
с каждым пройденным метром
старее и умудренней.
Хотя еще могут,
взорвавшись мгновенно
и потемнев,
               потом
тряхнуть стариною!
Вздуться,
            как вены,
перетянутые жгутом!
Но это —
             минутная вспышка…
А после,
освободясь от невидимых пут,
они застывают
                    в спокойной позе
и продолжают путь.
То длинной равниной,
то лесом редким, —
уравновешенные и достойные, —
реки — легенды,
реки — истории,
красавицы и кормилицы —
реки.
И солнце восходит.
И вянут туманы…
 
 
Свое отслужив,
отзвенев,
отсказав,
реки
      подкатываются к океану,
как слезы к глазам.
 

Крик родившихся завтра

 
Все казалось обычным.
Простым…
              Но внезапно,
зовя и звеня,
крик
      родившихся завтра,
родившихся завтра,
ворвался в меня!
Слышу я:
            по Земле,
                         качаясь, как в зыбке,
не боясь ни черта,
краснощеко и весело
                           горланят язычники —
нам
не чета!
Я их вижу —
                  мне время тех дней не застит,
не прячет во мгле.
Я их вижу:
              широких,
                           красивых,
                                        глазастых
на мудрой Земле!..
Я их вижу,
              порою таких же усталых,
как в мои времена.
Но они
          даже звездам поклоняться не станут
(а не то что чинам!)…
Крик
       родившихся завтра,
                                 как сигнал на поверку,
сердцем ловлю…
 
 
Кройте!
Кройте,
          родные мои Человеки.
Я вас очень люблю.
Матерям не давайте покоя!
                                   Кричите!
                                               Кричите!
Все простится потом…
Я вас так люблю,
                       как любят мальчишки
босиком
бродить под дождем!
Я вас так люблю,
                       как влюбленные любят
сумрак лесов…
Я вас так понимаю,
                          как усталые люди
понимают сон…
Я мечтаю о вас.
Ожидаю вас жадно
ночи
      и дни.
Крик
       родившихся завтра,
родившихся завтра,
поскорей зазвени!
 

Телеграммы

 
Неужели ты такая же, как эта?..
 
 
За окном звенит разбуженное лето.
Нас хозяйка дома
                       в гости пригласила.
Ничего не скажешь,
да,
   она красива.
Да, красива.
Мы об этом ей сказали…
И она глядит глубокими глазами,
чуть раскосыми,
                     зелеными, сухими.
 
 
Муж ее какой-то физик или химик.
И слова ее доносятся как эхо:
 
 
«Он сейчас в командировке…
Он уехал…»
Никакой я тайны выдать не рискую —
телеграмму он прислал:
«Люблю.
            Тоскую».
И еще одну:
«Тоскую.
            Жду ответа».
Неужели ты такая же, как эта?..
 
 
Вот сидит она —
красивая, — не спорю.
Вот сидит она,
                    довольная собою.
И смеется,
и меняется мгновенно.
А глаза ее
предельно откровенны!
А глаза ее играют,
завлекая,
обещая,
предлагая,
намекая…
 
 
Никогда ханжой я не был, —
слышишь — не был!
Но сейчас поверю я
в любую небыль —
в наговоры,
в сплетни,
в выдумку любую.
 
 
Телеграмму я послал:
«Люблю.
            Тоскую».
И еще одну:
«Тоскую.
            Жду ответа».
Неужели ты такая же, как эта?..
 
 
Мы молчим и курим.
Тихо тянем пиво.
А хозяйка говорит:
«Совсем забыла!
Я сейчас…»
 
 
И щеки тушит
                    о ладони.
И подходит к телефону в коридоре.
Называет адрес
                    длинный, очень странный,
говорит:
«Прошу,
           примите телеграмму…»
 
 
И с усмешкой, торопливо и привычно
говорит:
«Любимый!
               Все идет отлично.
Не скучай.
              Твоя.
                     Целую.
                              Жду ответа».
 
 
…Неужели ты
такая же,
как эта?!
 

Песня Индии

 
Пела женщина,
                    глаза полузакрыв.
Пела женщина на странном языке…
И звучало слово каждое
как взрыв,
повторяющийся эхом вдалеке…
Эта песня иссушала,
                           песня жгла,
непонятными путями
                             к сердцу шла,
нервной дрожью шла по спинам и бокам,
наполняла зал граненый, как бокал.
Зал сжимался,
тихой песней оглушен…
 
 
…Будто тот,
               кому поет она,
ушел.
Не простился,
                   не сказал куда —
ушел.
 
 
Не сказал, когда вернется он, —
ушел.
Заплутался на шести материках,
и они не могут встретиться никак…
 
 
Может, так,
а может, все наоборот…
Звезды дальние пылают, как костры.
Продолжается Земли круговорот…
И я чувствую:
                  сюда,
                         через миры,
по Вселенной,
по всему,
наверняка
с колыбели породнившись с высотой,
очень радостный
                       и очень молодой,
человек идет за песней
сквозь века!
Он идет сейчас по Млечному Пути,
греет руки над мерцающим огнем…
Он
обязан
         эту женщину найти,
потому что песня женщины —
о нем.
Слышите,
             она зовет:
приди!
Голосом своим зовет:
приди!
Силою любви зовет:
приди!
Песнею своей зовет:
приди!
 

Солнце

 
Это навсегда запомни ты
и людям расскажи…
 
 
Солнце
          начинает в комнате
строить этажи.
 
 
Солнце продолжает древнюю
тихую игру —
тянет сквозь окно
                        из времени
тонкую иглу.
Вот плывет игла,
раздваивается,
шире становясь.
Ветром
          с потолка сдувается
солнечная вязь.
Вот и солнечные зайцы —
эй, посторонись! —
в зеркало,
             как в пруд,
                           бросаются
головами вниз.
И, тугим стеклом отброшенные,
вмиг осатанев,
скачут
        легкими горошинами
по крутой стене.
Вся стена —
                 в неровных линиях,
в крапинках стена…
Солнце
          яростными ливнями
хлещет из окна!
Не лучи уже,
                 а ворохи
нитей
пламенных и сочных…
 
 
Съели солнечные волки
зайцев солнечных.
 

Снег

 
Этой ночью
                первый снег летел в окно.
Этим утром
                снег идти не перестал…
Так идет он,
будто кто-то озорно,
как бутылку,
все окрестности взболтал.
И не знает снег,
                     куда лететь ему,
где найти ему
                  местечко для жилья.
И забыл он, где земля,
зачем земля,
почему трава и зелень почему.
То идет он сверху вниз,
то снизу вверх —
озабоченный,
                  растерянный,
                                    чудной…
Я прекрасно понимаю
                              первый снег,
потому что так же было и со мной.
Время встало.
А потом пошло назад!
Все часы на свете
                       канули во тьму.
И забыл я, что сказать.
Зачем сказать.
Почему смеяться,
плакать почему.
Шла за осенью
                    весна,
потом —
            зима.
Позабыл я все слова,
все имена.
Позабыл я даже то,
                         как ты нужна, —
ты об этом мне напомнила
сама.
Очень гордая,
                  сама пришла ко мне,
равнодушие обидное стерпя.
 
 
На твоих ресницах
                         тает первый снег…
Что б я делал,
если б не было тебя?!
 

Слышишь?!

   А. К.

 
Чайку́ бы!
Покрепче б!
С малиной!
Какие некстати мечты…
Занозистый звон комариный.
Корявые сосны…
 
 
А ты
далеко.
Как детство,
                далеко.
Далеко,
         как эта река
с названием-всплеском: Олекма —
сейчас от тебя далека…
 
 
Вхожу я под посвисты ветра,
как в воду, в дорожный азарт.
Я понял разлуку,
и это
не так мудрено
                    доказать.
Могу я плечом отодвинуть
от сердца глухую печаль.
И даже без писем —
                           привыкнуть.
И даже без крова —
                           смолчать…
Я видел и землю и небо,
умею ответить врагу,
могу
      без воды и без хлеба,
но без одного
не могу!
Пускай это слишком жестоко,
пускай я тебя огорчу, —
прости меня!
Слышишь?!
               Но только
в дороге я верить хочу,
что где-то на глобусе этом,
летящем,
как мир,
молодом,
озябшем,
продутом,
прогретом,
то темном,
а то золотом, —
ты голову дымом дурманишь,
не знаешь ни ночи,
                          ни дня
и плачешь,
              и руки ломаешь,
и ждешь,
            как спасенья,
меня!
 

Однажды

 
Я проживу
              не слишком долгий
                                        век —
все то,
что мне судьбой
                      отведено.
И постучится смерть
в мое окно.
И скажет:
«Собирайся,
                человек…»
Мои глаза
             погаснут
                        не спеша.
Живое сердце
                   защемит в груди…
А я отвечу смерти:
— Не мешай!
Я занят
жизнью!
Слышишь?
              Погоди!..
Послушай,
              смерть!
Ликуя
        и скорбя,
 
 
я столько раз
                 глядел в лицо
                                   огню,
я столько
            в памяти
                       всего
                              храню,
что там уже
нет места
            для тебя!
Такие тайны
                 я не смог
                             открыть
и начатое
столько раз
               бросал,
еще я столько
                  людям
не сказал,
что мне с тобой
                     не время
                                говорить!
И надо
каждым часом
                   дорожить,
мечту любую
выверив
трудом…
Решил я
           жить,
покуда буду
жить!
А смерть
решил оставить
на потом!
 

Стихи о моем имени

   Ояру Вациетису

 
Мне говорят:
«Послушайте,
                  упрямиться чего вам?
Пришла пора исправить ошибки отцов.
Перемените имя.
 
 
Станьте
          Родионом.
Или же Романом, в конце концов…»
Мне это повторяют…
 
 
А у меня на родине
в начале тридцатых
                          в круговерти дней
партийные родители
называли Робертами
спеленутых,
                розовых,
                           орущих парней…
Кулацкие обрезы ухали страшно.
Кружилась над Алтаем рыжая листва…
Мне шепчут:
«Имя Роберт
                 пахнет иностранщиной…»
А я усмехаюсь на эти слова.
 
 
Припомнитесь, тридцатые!
Вернись, тугое эхо!
Над миром неустроенным громыхни опять.
Я скажу о Роберте,
                         о Роберте Эйхе!
В честь его
стоило детей называть!
 
 
Я скажу об Эйхе.
Я верю:
          мне знаком он —
большой,
            неторопливый, как река Иртыш…
Приезжал в Косиху
                          секретарь крайкома.
Веселый человечище.
Могучий латыш.
Он приезжал в морозы,
                               по-сибирски лютые,
своей несокрушимостью
недругов разя.
Не пахло иностранщиной!
Пахло
Революцией!
И были у Революции
                             ясные глаза…
А годы над страною летели громадно.
На почерневших реках
                               дождь проступал,
                                                      как сыпь…
Товарищ Революция!
Неужто ты обманута?!
Товарищ Революция,
где же твой сын?
В какую мглу запрятан?
Каким исхлестан ветром?
Железный человечище.
Солдат Октября.
Какими
          подлецами
растоптан,
оклеветан?..
Неужто,
Революция,
жизнь его —
зря?!
 
 
От боли,
            от обиды
напрягутся мышцы.
Но он и тогда не дрогнет,
                                  все муки стерпя.
В своем последнем крике,
в последней самой мысли,
товарищ Революция,
он верил в тебя!..
Да будет ложь
                  бессильной.
Да будет полной
                      правда…
Ты слышишь, Революция,
                                   знамен багровых
                                                         плеск?
Во имя Революции —
торжественно и прямо —
навстречу письмам
                         Эйхе
встает партийный съезд!
Рокочет «Интернационал»
                                   весомо и надежно.
И вот,
проклиная жестокое вранье,
поет Роберт Эйхе —
мой незабвенный тезка!..
 
 
Спасибо вам, родители,
за имя мое…
Наверно, где-то ждет меня
                                   мой последний
                                                       день.
Кипят снега над степью.
Зубасто встали надолбы…
Несем мы имена
                      удивительных людей.
Не уронить бы!
Не запятнать бы!
 

Вступающим в жизнь

 
Так и мы входили.
Все правильно.
Состояние,
              как в бою.
Силы хватит.
Крылья расправлены.
Начинайте
              песню свою!
 
 
Судьи с тонкими шеями,
судьи
с петушиными голосами,
только начаты
                   ваши судьбы,
чуть намечены
                    ваши судьбы.
Вот вам жизнь.
Разбирайтесь сами.
Нате!
Стройте и протестуйте!
О своем
           твердите упрямо.
Нате —
          мучайтесь!
Нате —
          думайте,
в чем вы правы,
а в чем — не правы.
Вот она, безграничная, —
                                   нате!
Этой жизнью
                  себя наполните.
Все, что мы позабыли, —
вспомните!
Все, что мы не узнали, —
узнайте!
Только сразу не обессудьте,
не ругайте слишком поспешно, —
если вы упадете,
судьи, —
мы подымем вас
                     твердо и бережно…
Мир дрожит от весеннего грохота.
Вас заботы наши
смешат.
 
 
Это — много,
но это и крохотно —
сделать первый
                    собственный шаг.
Ведь пока для себя вы распутаете
все, что создано было не вами,
вы еще очень долго будете
говорить не своими словами.
Разбираться в цитатах выспренних,
горевать
           от случайных бед,
сомневаться
в известных истинах
и выдумывать
велосипед.
 

«Наверное, будут глохнуть историки…»

 
Наверное, будут глохнуть историки,
копаясь в тоннах
нашей риторики…
Но —
        сквозь любую наносную муть,
которая сверху лежит, —
они должны понять