вручил эту грамоту
мне…
 
 
Сейчас это странно все,
а тогда
думал:
        песенка спета…
 
 
Большой урожай был…
Прямо беда!
Почаще б такие…
                       беды.
 

Твой голос

 
Линия…
Сколько все ж таки странного
простые слова таят!..
До самой Москвы
                       столбы телеграфные
за руки взявшись
стоят.
Они хранят трудовое братство
в неласковом свисте зимы.
Они помогают друг другу
                                  взобраться
на горы и на холмы.
Они вникают в любую суть,
им просто некогда зябнуть.
Они стоят.
И слова несут
о любви,
о процентах,
о зяби.
Они
      чувствительнее, чем нерв,
и могущественнее, чем бог…
Но вот один проводок,
                              зазвенев,
скручивается в клубок.
И слова начинают,
                         как крупные сельди,
хвостами
бить в невода…
Товарищ врач телеграфной сети,
вылечи
          провода!
Пожалуйста, вылечи!
Это надо!
Иначе —
            сердце не вынесет…
Товарищ ремонтник,
если бы знал ты,
что́
    от тебя зависит!
Скорей!
Чтоб зимнюю ночь рассекло
звонком,
           как полоской зари.
Скорей!
Чтоб ревела трубка:
                          «Алло!!!»
…Говори, Москва,
говори!
 

Таежные цветы

 
Не привез я таежных цветов —
извини.
 
 
Ты не верь,
если скажут, что плохи
                               они.
Если кто-то соврет,
что об этом читал…
 
 
Просто
          эти цветы
луговым не чета!
В буреломах
                на кручах
пылают жарки,
как закат,
как облитые кровью желтки.
Им не стать украшеньем
                                 городского
                                               стола.
 
 
Не для них
               отшлифованный блеск
                                              хрусталя.
Не для них!
И они не поймут никогда,
что вода из-под крана —
это тоже вода…
Ты попробуй сорви их!
Попробуй сорви!
Ты их держишь,
и кажется,
             руки в крови!..
Но не бойся,
цветы к пиджаку приколи.
 
 
Только что это?
Видишь?
Лишившись земли,
той,
таежной.
неласковой,
гордой земли,
на которой они на рассвете взошли,
на которой роса
                     и медвежьи следы, —
начинают стремительно вянуть
                                          цветы!
Сразу гаснут они!
Тотчас гибнут они!..
 
 
Не привез
              я таежных цветов.
Извини.
 

То, что встречается на каждом шагу

 
Ходят люди по улицам плавно —
ростом
         выше столбов рекламных.
густолистых каштанов выше…
 
 
Из каких они сказок
                           вышли?
Ходят в красных костюмах,
                                    в синих.
Малорослых и слабосильных
высотою своею
                     дразнят…
 
 
У мальчишек в Софии праздник.
У мальчишек
                  забот по горло
стало нынче
от баскетбола.
Просят у великанов добрых
дать значок им или автограф…
 
 
Великаны руками разводят.
Улыбаясь
            нежно и робко,
 
 
непонятные буквы
выводят
на пустых сигаретных коробках…
И мальчишки
                  солидным эскортом
по Софии
             шагают гордо.
 
 
Впереди идут —
                      руки в боки —
двухметровые
баскетбоги.
 

Варна

 
Прежде чем сказать о Варне,
я спрошу тебя сначала:
океан
       воды отварной
ты когда-нибудь встречала?
Любовалась ты
                     простором,
полным ветра,
полным зноя?
Ты пила вино,
                   в котором
солнце
смешано с волною?
Падала ль тебе на плечи
грусть
        нежданных расставаний?..
Если да —
мне будет легче
рассказать тебе о Варне.
 
 
Столько солнца,
                     столько сини
я еще не видел сразу!
В наши мышцы
                     столько силы
не вливалося ни разу.
Мы испытываем нервы
черноморских пенных недр
(хоть на миг представь ты
                                   негра
загорелого, как негр!).
Это море,
             этот ветер
возле нас
            стараются:
«Здравствуйте!
Здравей!
Здравейте!
Как вам Варна?
                    Нравится?»
На песок прибрежный
                              храбро,
важные и скрытные,
сонно выползают крабы
малогабаритные.
Тополей прямые свечи —
будто на рисунке…
А когда приносит вечер
медленные сумерки
и плывут над морем немо
облака неблизкие,
ночь
      расцвечивает небо
звездами,
как брызгами…
 
 
Этой ночи
              нет коварней.
Этой ночи
              нет напевней.
Девушки
такие в Варне,
будто все они
из пены.
Столько всяческих улыбок,
до того они нежны,
что еще два дня…
и был бы
мой рассказ…
                 не для жены.
 

«Нахохлятся тяжелые колосья…»

 
Нахохлятся тяжелые колосья
по всей земле,
                   размякшей и огромной.
Потом настанет осень.
 
 
Хлынет осень,
сиреневым морозом
                           травы тронув.
И длинный дождь,
                         с три короба наплакав,
лесную чащу с головой накроет,
разлапистые листья покоробит…
 
 
Опавшие,
в оранжевых накрапах,
они цветным пластом на землю лягут
и будут глухо чавкать под ногами.
И вспоминать
                   о светлом птичьем гаме,
о месяце грибов и спелых ягод…
 
 
И медленное солнце будет таять.
И незаметно
                 удлинится время.
И в сотый раз
                   я не смогу представить,
как выглядят
июньские деревья.
 

«Что такое Нида?..»

 
Что такое Нида?
Это
ветра сонное ворчанье.
Запах моря.
Всплески света.
Крики оголтелых чаек…
 
 
Что ж такого
                 в этой Ниде —
голубой,
           зеленой,
                      белой?
Сказочники,
отдохните!
Вы рассказывали
                      бедно…
 
 
Что такое Нида?
Это
деловито,
             монотонно
незадолго до рассвета
 
 
голос
пробуют моторы.
Вечером идут на отдых
катера,
ветрами терты.
И в резиновых ботфортах
рыбаки
          как мушкетеры…
Ох, уж эта Нида!
Разве
покидать ее
                захочешь?
Нида тишиною дразнит.
И травинками щекочет.
Держит Нида каждым дюймом,
наплевав на возраженья…
И меня
         прижало к дюнам
невозможным притяженьем!
Небывалой силы
                      небо,
небывалых красок
                        море
уговаривают нежно,
чертыхаются крамольно…
 
 
Что такое эта Нида —
я не знаю.
Знаю только:
я за Нидою —
                   как нитка
за иголкой!
Это точно!..
Здесь нависли глыбы света.
Здесь любое сердце слышно…
 
 
В общем Нида —
                        это…
Это…
Надо видеть!
Лично!
 

«Невероятное спасибо, дюны!..»

 
Невероятное спасибо,
                             дюны!..
Освобожденно кровь стучит в виске.
 
 
Все грустные
                 и все пустые думы
растаяли в спрессованном песке.
Спасибо дюнам…
 
 
Высоко и прямо
они взлетели —
                      за грядой гряда.
Они похожи на большое пламя,
которое застыло навсегда!
Сейчас по склонам
                          чайки бродят важно.
Мир
красноватым светом озарен…
 
 
Все это ваше,
                  люди!
Ваше!
Ваше!
Как мы богаты
                    небом и землей!
Как мы богаты ливнями мгновенными
и трепетным дрожанием стрекоз.
И снегом.
И нетронутыми вербами.
Смолой,
лениво капающей в горсть.
Дурманящими запахами сена.
Тяжелой желтизной
                          пчелиных сот.
Богаты
         югом мы.
Богаты
         севером.
И ревом рек.
И тишиной лесов.
И жаворонка песней беспричинной.
И соснами,
               смотрящими в зарю…
 
 
Я на песке тугом
                      лежу песчинкой
и тихо-тихо дюнам говорю:
Спасибо,
            дюны!
До конца спасибо.
За ясность.
За последние цветы.
За то, что
             необыкновенной силой
пропитаны шершавые хребты!
Спасибо вам,
                 немые,
                          беспредельные,
плывущие сквозь ветровую вязь.
 
 
Спасибо,
добрые,
за все,
        что сделаю
после того,
              как я увидел вас.
 

«Песок размахнулся надменно и голо…»

   Э. Межелайтису

 
Песок размахнулся
                         надменно и голо.
Колеблются медленно длинные тени.
Песчаные горы.
Печальные горы.
Сиреневый лес —
                        марсианским виденьем…
Нам все непонятно.
Мы время торопим.
Мы каждую мелочь,
                          волнуясь, вбираем:
«Послушай!
А что там, за тем поворотом?
А что там, за лесом?
А что за горами?
Откуда
         такое раздолье возникло?..»
Мы на гору лезем.
Спешим, как шальные…
 
 
Пускай это вовсе не Марс.
Это —
         Нида.
И дюны —
               земные.
И тени —
             земные.
Земная усталость.
Земные заботы…
 
 
Но разве же
                мы на Земле не сгораем
в вопросах:
«А что там, за тем поворотом?
А что там, за лесом?
А что за горами?
А что за душою у этого парня?
А что за улыбкою женщины этой?..»
Волнуясь,
             печалясь,
                          недосыпая,
мы истину ищем.
Мы ищем ответы!
Но сами ответы
звучат как вопросы.
И месяц
           висит вопросительным знаком…
 
 
Как много мы знаем!
Как мало
мы знаем.
Как здорово жить на земле!
Как непросто!
 

«До самого горизонта мерцает зовуще и вечно…»

   А. Балтакису

 
До самого горизонта
                            мерцает зовуще и вечно
лунная дорога,
сделанная из слюды…
 
 
А мы шагаем по дюнам.
Мы вышли в четыре вечера.
За нами остаются
                        глубокие следы…
Когда же
мы устанем?
Никогда не устанем!
Когда ж мы остановимся?
Тоже никогда!..
Гул от нашей походки
                             ширится,
                                         нарастает,
и эхо ударяется
в грядущие года!..
Дышит в наши лица
                            то зноем,
                                        то холодом,
тяжело ворочается
шар земной…
 
 
А мы шагаем дальше!
И там,
        где мы проходим, —
следы остаются
за нашею спиной.
Следы остаются —
                         великие и простые.
За нами
          в небо ввинчиваются
                                      синие дымы.
Следы остаются
в тундрах и пустынях
садами,
          городами,
                       хорошими людьми…
Следы
остаются!
Остаются строки.
Остается свежесть
                         песенной воды…
И если мы пойдем
                         по лунной дороге,
то и на ней останутся
наши следы!
 

«Вы как хотите…»

   Ю. Марцинкявичусу

 
Вы как хотите,
а я за сказкой пойду…
Там
     разъяренное солнце
                                пьют, как лекарство.
В сказке живу я отныне.
И Нерингу[2]
               жду.
Скоро домой возвратится
                                  моя великанша.
Скоро она затаенным взором
                                       мир озарит.
Дюны замолкнут.
Зашепчутся травы дремотно.
 
 
Левую руку
я положил на залив.
Правой рукою
глажу Балтийское море.
 

«Отволнуюсь. Отлюблю. Отдышу…»

 
Отволнуюсь.
                 Отлюблю.
                              Отдышу.
И когда последний час
грянет, звеня, —
несговорчивую смерть попрошу
дать пожить мне.
Хотя б два дня.
И потом
           с нелегким холодом в боку —
через десять тысяч
                         дорог —
на локтях,
изодранных в кровь,
я сюда
себя
приволоку!..
Будет смерть за мною тихо ковылять.
Будет шамкать:
                    «Обмануть норовишь?!»
Будет, охая, она повторять:
«Не надейся…
Меня
       не удивишь…»
Но тогда я ей скажу:
                           «Сама смотри!»
И на Ниду,
как сегодня,
как всегда,
хлынут
          бешеные краски зари!
 
 
Станет синею-пресиней
                                вода.
Дюны вздрогнут,
круто выгнув хребты,
будто львицы,
                  готовые к прыжку.
И на каждую из них с высоты
упадет
        по голубому цветку.
Пробежит по дюнам ветер,
и они
замурлычут,
                перейдя на басы.
А потом уснут,
в закат уронив
желтоватые
               мокрые носы.
Задевая за тонкие лучи,
будут птицы над дюнами звенеть…
И тогда —
              хотите верьте или нет —
закричу не я,
а смерть закричит!
Мелко-мелко задрожит коса в руке.
Смерть усядется,
                      суставами скрипя.
И заплачет…
Ей,
    старухе,
              карге,
жизнь понравится
больше
себя!
 

Так и надо

 
Не поможет здесь
                       ни песня и ни ласка.
В доме все воспринимают без обид:
лишь тогда,
когда качается коляска,
мальчик спит…
 
 
Слышно:
за стеной соседи кашляют.
Слышно:
ветер
       снег сдувает с крыш.
 
 
Я не знаю,
              что врачи на это скажут,
но, по-моему, отлично,
                              что малыш,
только именем одним еще отмеченный,
примеряющийся к жизни еле-еле,
ничего пока не видевший,
трехмесячный, —
и уже стоянки
не приемлет.
 
 
Так и надо —
он увидит страны разные!
Так и надо —
задохнется на бегу!..
 
 
Я с коляски тоже
                      начал странствия —
до сих пор остановиться
не могу.
 

«Я родился — нескладным и длинным…»

 
Я родился —
                  нескладным и длинным —
в одну из влажных ночей.
Грибные июньские ливни
звенели,
как связки ключей.
Приоткрыли огромный мир они,
зайчиками прошлись по стене.
 
 
«Ребенок
удивительно смирный…» —
врач сказал обо мне.
…А соседка достала карты,
и они сообщили,
                       что
буду я не слишком богатым,
но очень спокойным зато.
 
 
Не пойду ни в какие бури,
неудачи
          смогу обойти
и что дальних дорог
не будет
на моем пути.
Что судьбою,
                  мне богом данной
(на ладони вся жизнь моя!),
познакомлюсь
                   с бубновой дамой,
такой же смирной,
как я…
Было дождливо и рано.
Жить сто лет
                  кукушка звала.
 
 
Но глупые карты
                      врали!
А за ними соседка
                        врала!
Наврала она про дорогу.
Наврала она про покой…
Карты врали!..
И слава богу,
слава людям,
                 что я не такой!
Что по жилам бунтует сила,
недовольство собой храня.
Слава жизни!
Большое спасибо
ей
за то, что мяла меня!
Наделила мечтой богатой,
опалила ветром сквозным,
не поверила
бабьим картам,
а поверила
ливням грибным.
 

Память

 
Память,
ты, как никогда,
                     легко ранима, —
 
 
ты девчоночьих имен
не сохранила.
Разберись в воспоминаниях нечетких…
 
 
Жили-были в нашем городе
девчонки.
Длинноноги,
угловаты,
синеоки, —
назначали нам свиданья возле Омки.
Мы
     терялись и зевали —
в жизнь вникали.
Нас мальчишки называли
«женихами».
Пели хитрые мальчишки
злую песню.
Говорилось в ней
о тесте
         и невесте.
Мы шагали через двор,
двора не видя…
 
 
Но потом
мы «исполнителей»
ловили!
Заводили их в подъезд
и терпеливо
совершали суд
святой и справедливый…
А с девчонками
вели себя
            не просто,
и по-взрослому
курили папиросы.
А вообще предпочитали
карамели,
потому что
               притворяться не умели.
Мы для них сирень ломали
вдохновенно…
 
 
Но это были не романы,
а так…
Новеллы…
 
 
Память, память,
желчь
       и мед —
напрасно споришь:
ты ведь даже их имен
теперь
не вспомнишь…
 

Старые фотографии

 
Может,
         слишком старательно
я по прожитым дням бегу…
 
 
Старые фотографии,
зачем я вас берегу?
Тоненькие,
              блестящие,
гнущиеся, как жесть…
Вот чье-то лицо пустяшное,
вот чей-то застывший жест.
Вот детство вдали маячит,
кличет в свои края.
 
 
Этот насупленный мальчик —
неужто таким
был я?!
Фотограф по старой привычке
скажет:
«А ну, гляди:
отсюда
         вылетит птичка.
Ты только смирно сиди».
Он то говорит, что должен, —
профессиональный тон.
«Не вылетела?
Ну что же…
Ты приходи
                потом».
И мальчишка на улицу выйдет
и будет думать, сопя:
«Когда ж эта птичка вылетит?
Какая она из себя?
Синяя или оранжевая?»
И мальчишка не будет спать.
 
 
К дому,
          где фотография,
он утром придет опять.
Будет взгляд у фотографа
сумрачен и тяжел.
Он мальчика встретит недобрым:
«А-а,
      это ты пришел!
Шляется тут,
                 бездельник,
а ты занимайся с ним…
Не вылетит птичка без денег.
Не вылетит!
Уяснил?»
 
 
Паренек уйдет осторожно.
Но, исполнить мечту решив,
он будет копить
на мороженом
сэкономленные
гроши.
Через неделю мальчишка
вернется к дому
                     тому.
И опять
не вылетит птичка,
обещанная ему.
 
 
И фотограф тогда ответит —
будет голос жесток:
«Нет этой птицы на свете,
пойми ты это, браток.
Я говорю серьезно, —
зря ты птицу искал».
 
 
И мальчишка размажет
                               слезы
соленые
по щекам.
Покажется маме
на диво
смешною его беда,
что птичка из объектива
не вылетит
никогда…
Он будет плакать.
Не скоро
он забудет свою мечту.
 
 
А потом он окончит школу.
А после пойдет в институт.
Поймет он,
               как слово
                           дорого.
Повзрослеет.
Выйдет в отцы.
 
 
И все же
           не будет любить
фотографов
за то, что они…
лжецы.
 

Концерт

 
Сорок трудный год.
Омский госпиталь…
Коридоры сухие и маркие.
Шепчет старая нянечка:
«Господи!..
До чего же артисты
                          маленькие…»
 
 
Мы шагаем палатами длинными.
Мы почти растворяемся в них
с балалайками,
                    с мандолинами
и большими пачками книг…
Что в программе?
В программе — чтение,
пара песен
военных, правильных…
 
 
Мы в палату тяжелораненых
входим с трепетом и почтением…
Двое здесь.
Майор артиллерии
с ампутированной ногой,
в сумасшедшем бою
                           под Ельней
на себя принявший огонь.
На пришельцев глядит он весело…
И другой —
                 до бровей забинтован, —
капитан,
таранивший «мессера»
три недели назад
                       над Ростовом…
Мы вошли.
Мы стоим в молчании…
Вдруг
срывающимся фальцетом
Абрикосов Гришка отчаянно
объявляет начало концерта.
А за ним,
не вполне совершенно,
но вовсю запевале внимая,
о народной поем,
                       о священной
так,
как мы ее понимаем…
В ней Чапаев сражается заново,
краснозвездные мчатся танки.
В ней шагают наши
                           в атаки,
а фашисты падают замертво.
В ней чужое железо плавится,
в ней и смерть отступать должна.
Если честно признаться,
нравится
нам
такая война…
Мы поем…
Только голос летчика
раздается.
А в нем — укор:
«Погодите…
Постойте, хлопчики…
Погодите…
Умер
      майор…»
Балалайка всплеснула горестно.
Торопливо,
будто в бреду…
 
 
…Вот и все
              о концерте в госпитале
в том году.
 

«— Почем фунт лиха?..»

 
— Почем фунт лиха?
— Не торгую
лихом.
 
 
Дверь в детство открывается со скрипом.
В который раз
мне память подсказала
пустынную дорогу до базара.
А на базаре