стоит и курит около окна.
 

Аркадию Райкину

 
Ваш выход, артист.
Ваш выход.
Забудьте
           усталость и робость…
Хотя не для вас ли вырыт
зал,
бездонный, как пропасть?
И вам по краю,
                    по краю,
по очень опасной грани,
по грани,
            как по канату,
с улыбкой двигаться надо…
Ваш выход, артист…
 
 
Вы сами
не создавайте иллюзий,
что люди,
             сидящие в зале, —
сплошь
достойные люди.
Конечно, достойных гораздо
больше, —
куда ни взгляни.
Все это так.
Но разве
ждут вас
           только они?..
Вот эти, —
               которые в третьем, —
они вас встретят истошно,
они вас овацией встретят!
Но вы же знаете точно:
они от безделья
                     лечатся, —
на прочее им наплевать, —
они пришли
                 поразвлечься,
животики надорвать…
А вот,
        ожидая шуток, —
самодовольства полон, —
сидит
почтеннейший жулик,
который пока
не пойман.
Он будет во время вечера
брюзжать, что в зале
                            жара…
Так что ж вы здесь,
вроде веера?..
Ваш выход, артист.
Пора…
Зал
     покашлял внушительно
и трепетно замолчал…
 
 
Да здравствует
оглушительная
ненависть к сволочам!
Во весь разворот
без остатка,
высокое слово,
                   трудись!..
 
 
Пора…
Поднимайтесь в атаку.
Ваш выход,
товарищ артист!
 

Окна, которые нарисованы

   Владимиру Резвину

 
Вот на доме
                потемневшая охра.
И от этого сразу же заметнее
неживые,
            нарисованные окна —
с настоящими рядом.
Для симметрии…
 
 
Как старался художник!
                               Как старался!
И, наверное,
                себе казался смелым.
Как он в тайнах искусства
                                   разбирался!
Даже стекол блеск
передать сумел он…
Нарисованные окна?
Пустое!..
Только я хочу туда
                         постучаться!
Кто живет
в нарисованном доме?
Создает
нарисованное счастье?..
Расскажите,
               почему,
                         зачем я верю
в то,
что, выпятив бумажные груди,
важно входят
                 в нарисованные двери
нарисованные, плоские люди.
Головами
            нарисованно качают,
на судьбу свою
не слишком в обиде.
На приветствия живых
                               отвечают…
 
 
Вы не видели таких?
Я видел!
 

Париж, Франсуазе Саган

 
Пишу вам по праву ровесника,
уважаемая Франсуаза…
 
 
Возможно,
вздохнув невесело,
письмо вы поймете не сразу.
То,
    над чем вы горюете,
вы знаете лучше всего…
 
 
Ходят по улицам
                       люди
возраста моего.
В Лондоне и в Париже
замашки у них одни.
Свое поколение
лишним
всерьез
          называют они.
Они вас считают
                       знаменем
неверия и порока.
Они вас считают
                       снадобьем
и даже чуть-чуть
пророком.
Пророки обычно безжалостны,
но я не под богом
рос…
Ответьте, пророк, пожалуйста,
на очень нестранный
                             вопрос:
кому вы
          все ж таки
                        лишние,
парни,
нарочно небрежные?
Девчонки,
модно подстриженные,
не слишком гордые,
грешные?
Зачем ваши души
                        выданы
в липкие лапы молвы?
Кому это все ж таки
                           выгодно,
чтоб лишними
были вы?
Чтоб вы обо всем
забывали?
Чтоб жизнь вам казалась
тесною?
Чтоб вы
           вином запивали
песню,
         лишь с виду дерзкую:
«Мы
      лишние.
Мы неуемные.
Нас понимает
любой!
Политики
             не признаем мы,
а признаем любовь!
Рабы
      разгулявшейся плоти,
мы —
лишнее поколение —
унылое чувство
                     локтя
сменили
            на чувство колена.
Мы лишние,
лишние,
лишние!
Лишние нощно и денно!..»
Конечно,
все это —
             личное,
личное ваше дело…
Но вот
         к небрежному парню
неумолимо и веско
однажды —
                для вящей памяти —
ляжет на стол
повестка.
«Я лишний…
Не надо!
Я лишний…
С политикой я не знаком».
 
 
Но рявкнет фельдфебель рыжий:
— Прр-р-рямо-о!
Бегом!! —
А через пару суток
в очень серьезный день
парню
дадут подсумок,
в котором —
                 сорок смертей.
Потом поведут —
погонят
(он будет не лишним
в строю!).
И пуля его уколет
в Африке,
в первом бою…
Над высушенной гвоздикой
прошебаршит гром.
И на песок
               тихий
тихо
      вытечет кровь.
Станет сердце
                   неслышным.
Небо застынет в глазах..
«Не надо…
Ведь я же
лишний…» —
успеет парень
                  сказать.
Но будет
грохотом танка
в землю
           вдавлена фраза!
И все оборвется…
 
 
Так-то,
уважаемая Франсуаза.
А где-то
           в своем Париже,
которого не повторить,
станет девчонка стриженая
лишние слезы
лить.
Лишними станут подруги,
лишним покажется март,
лишними станут руки,
привыкшие обнимать.
Будет войной зачеркнут
ее молчаливый Жан…
Мне жалко
               эту девчонку.
Мне этого парня
жаль.
Небрежного,
                 лишнего парня,
которому нравится бокс.
Который в своей компании —
по общему мнению —
бог.
Он говорит медлительно,
он знает
           новинки джаза.
Он очень не любит политики.
 
 
Он верит вам,
Франсуаза.
 

О дорогах

   В.А. Луговскому

 
Есть кладбище дорог.
Не слышали?
Есть кладбище дорог.
Не знаете?!
Закованы
            в глухие наледи.
Заметены песками
                        рыжими.
Дороги мертвые,
                      холодные,
дороги длинные
                      и страшные,
забывшие надежды радужные,
засыпаны и захоронены…
Они от ливней не лоснятся,
над ними ветер
не проносится.
Я знаю:
мертвым
сны
     не снятся!
К дорогам
это не относится.
Я верю:
          им
через годины,
полузабытым,
 
 
тихо грезится:
они опять
на солнце греются.
Они опять необходимы.
И снова
          терпко пахнут пряности,
и туча громыхает вешняя,
и караван шагает вежливо
дорогой слез,
дорогой радости…
И вновь стерня сухая
                            колется,
и суженые вновь прощаются.
Храпящая
проходит конница,
с подковами
теряя счастье…
Дороги грезят,
опечалены
несбыточностью этих снов…
А в каменную пыль впечатаны
следы босых
                 дубленых
                             ног!
Дороги длинные, протяжные
засыпаны и захоронены…
Над ними
             города построены.
Легла земля слоями тяжкими.
Большое солнце
                      светит ласково,
гудроны по земле распластаны.
Мерцают
            рельсовые лезвия…
 
 
Им хорошо.
Они —
          железные.
 

Вечер в горах

   М. Джангазиеву

 
Вечер неудержимо
двигается туда,
где в солнце вцепилась вершина
сумрачного хребта.
Вцепилась угластыми склонами,
замкнула на сто замков
скрюченными,
холодными
пальцами ледников.
Переливается медно…
 
 
Но вечеру
             не до игры.
Он подступает медленно
к самому горлу горы.
Он тихий,
он мягкий, как олово…
 
 
И, грузные веки смежив,
засыпает гора,
под голову
              облако положив.
 

Памятник Пржевальскому

   А. Салиеву

 
Пыль
       спокойно и жирно
на дорогах прожаренных
млеет…
 
 
Даже горы стареют.
Даже вечные горы —
в морщинах.
Даже скалам бессменным
все чаще
            мерещатся грозы…
 
 
Я узнал,
           что бессмертен
орел,
ставший мертвою бронзой!
Я узнал,
           что нередко,
высотой ледниковой натешась,
на него заглядевшись,
замолкают
              падучие реки…
Мы порою орем
о смешных,
пустяковых обидах…
 
 
Неподвижный орел
всей своей оперенностью —
в битвах!
Всей крылатостью —
в небе!..
 
 
И, взглядом окинув дороги,
выбирает из многих
ту,
которая людям
нужнее.
 

Стадион

 
Поверить не хочу,
                        что это сделано
из камня,
из металла
и из дерева.
Что эти переходы кружевные —
холодные,
             немые,
                      неживые…
 
 
Нет!
      Он живой!
Мы с ним теперь приятели.
Меня он принял
                      в теплые объятия —
прожаренный безоблачными полднями,
тысячеглазой публикой наполненный,
наполненный волненьями и страхами…
От всех болезней
                       он находит снадобья, —
он поглощает
реки лимонадные,
похрустывая
                свежими баранками…
…А как преображается движение,
когда кипит
                спортивное сражение!
Когда он —
озорной,
помолодевший —
вздыхает
           то с упреком,
                             то — с надеждой.
Как он вникает в каждую подробность!
И видит все.
И ненавидит робость!
Стремительность и слаженность приветствуя,
он сердцем отмечает
                            каждый промах.
Когда ж он произносит
                               слово веское,
то это пострашней,
                          чем грохот грома!
Действительно, ничем неудержимо…
Как он тогда клокочет и дымится,
похожий на взрывчатку,
на пружину,
готовую в секунду распрямиться!
До самого конца не затихает…
 
 
…А вы видали,
как он отдыхает?
Вы пробовали
на него взглянуть,
когда полночный город
                               успокоится?..
 
 
Спит стадион,
в тугой клубок свернув
трибунные
              натруженные кольца.
 

Под водой

 
С головою накрыла,
понесла,
закружила волна…
 
 
И меня обступила,
обняла тишина,
тишина…
Запотевшая маска.
Прохладная
                синяя жуть…
Обитателем
                Марса
себе самому я кажусь.
Можно быть невесомым,
можно птичий полет повторить.
Можно тихо и сонно
в бездонном пространстве
                                   парить.
Можно весело ринуться
в темноватую,
                  длинную глубь
и руками зарыться
в сплетенье невиданных клумб…
Здесь колышутся водоросли
медленно,
не торопясь…
Можно
         в заросли пестрые,
как в свежее сено,
упасть!
Здесь ни всплеска,
                        ни всхлипа, —
тишина
говорить не велит…
Онемевшая рыба
губами слегка шевелит.
Камни в рыжих накрапах, —
лоснящиеся бока.
Царство
           медленных крабов,
неслышное царство песка.
Одиноко и тускло
мелькнула кефаль в стороне.
Виснет льдышка медузы,
покорная тишине.
Тишина
           нарастает.
Тишина за спиною встает.
 
 
Мне здесь грохота
не хватает!
Мне ветра
недостает!
 

Рыбаки

   С. Красаускасу

 
Что вы ловите,
                   рыбаки?
Что ловите?..
 
 
Как всегда,
              неприступны и застенчивы, —
над гудящей рекой
                         вы расставили локти,
будто не удочки у вас в руках,
а уздечки.
Будто это не река,
                        а конь взнузданный,
будто слышится вам
                           топот копыт частый,
будто в жизни вам
только это и нужно, —
вечно мчаться
                   за своим рыбацким счастьем.
Пригибаясь к холке коня,
                                  тихо охаете…
А к высоким сапогам
                            глина прилипла.
А в ведерках —
                    сплошняком ерши да окуни…
Где ж она —
золотая ваша
рыбка?..
 
 
Мимо вас по реке —
                           лодки, лодки…
А за моим окном
                       глухо шумит улочка.
Я сижу,
          расставив широко локти.
У меня в руках не карандаш,
                                      а тоже — удочка.
Я, как вы, рыбаки,
пробую разное.
Мне
     ленивую плотву ловить не хочется.
Я в поток ревущий удочку забрасываю, —
по тетрадному листу
круги расходятся.
Расходятся круги,
                       разбегаются…
А улов мой
вяло иглами ершится.
Над усталой головою
                            солнце катится,
 
 
в каждой капле отражаясь,
в каждой жизни…
Может, скажут:
                    «Ты ловить не умеешь!
Не всегда тебе
                   терпенья хватает…»
Нет, поймите, —
мне надоела мелочь,
                           мелочь!
А где —
           она?
Где моя рыбка
золотая?
Где она —
              неповторимая —
                                     хоронится?
На какой такой глубине опасной?
 
 
Как вам ловится,
                      рыбаки?
Как ловится?
Я желаю вам удачи.
Удачи рыбацкой.
 

«Ровеснику»
1962

«Нахожусь ли в дальних краях…»

 
Нахожусь ли в дальних краях,
ненавижу или люблю, —
от большого,
от главного
               я —
четвертуйте —
не отступлю.
Расстреляйте —
не изменю
флагу
        цвета крови моей.
 
 
Эту веру я свято храню
девять тысяч
                 нелегких дней.
С первым вздохом,
с первым глотком
материнского молока
эта вера со мной.
 
 
И пока
я с дорожным ветром
                            знаком,
и пока не сгибаясь
                        хожу
по не ставшей пухом земле,
и пока я помню о зле,
и пока с друзьями дружу,
и пока не сгорел в огне,
эта вера
          будет жива.
 
 
Чтоб ее уничтожить во мне,
надо сердце убить
сперва.
 

Сын Веры

   Ю. Могилевскому

 
Я —
      сын Веры…
Я давно не писал тебе писем,
                                       Вера Павловна.
Унесли меня ветры,
напевали мне ветры
                           то нахально,
                                            то грозно,
                                                         то жалобно.
Я — сын Веры.
О, как помогла ты мне, мама!
Мама Вера…
Ты меня на вокзалах пустых обнимала,
мама Вера.
Я —
      сын Веры.
Непутевого сына
                      ждала обратно
мама Вера…
И просила в письмах
                            писать только правду
мама Вера…
Я —
сын Веры!
Веры не в бога,
                    не в ангелов, не в загробные штуки!
Я —
      сын веры в солнце,
которое хлещет
                     сквозь рваные тучи!
Я —
      сын веры в труд человека.
В цветы на земле обгорелой.
Я —
      сын веры!
Веры в молчанье
                      под пыткой!
И в песню перед расстрелом!
Я —
      сын веры в земную любовь,
ослепительную, как чудо.
Я —
      сын веры в Завтра —
такое, какое хочу я!
И в людей,
как дорога, широких!
Откровенных.
                  Стоящих…
Я —
      сын Веры,
презираю хлюпиков!
Ненавижу плаксивых и стонущих!..
Я пишу тебе правду,
                           мама Вера.
Пишу только правду…
Дел — по горло!
Прости,
я не скоро
             вернусь обратно.
 

Перед расставанием

 
Я к тебе приеду поездом,
так, чтобы не знала ты.
На снегу весеннем
                        пористом
проторчу до темноты.
В дверь звонить не стану бешено,
а, когда вокруг темно, —
я тихонечко и бережно
стукну
         в низкое окно.
Ты в окошко глянешь боязно,
я сильнее постучу…
 
 
Нет!
Я не поеду
              поездом!
Самолетом прилечу.
Да!
Конечно!
И немедленно,
ошалев от маяты,
позвоню из Шереметьева
и в ответ услышу:
 
 
«Ты?!
Где?
Откуда?
Что ж ты мучаешь?!
Как приехал?!
Не пойму…»
 
 
И тогда
          машину лучшую
я до города возьму.
Полетит дорога по лесу,
упадет
         к ногам твоим…
 
 
Мне остался час
до поезда,
а мы
      о встрече говорим.
 

Засуха

 
— Развесели,
хоть чем-нибудь развесели…
 
 
— Смотри:
дожди не долетают до земли…
Не долетают,
вянут в мареве густом…
 
 
— Да не о том ты!
Вовсе не о том!
Я это слышу сорок дней подряд —
ты лучше о другом…
 
 
— Хлеба горят…
 
 
— Придумай сказку с радостным концом!
Пусть девушка с веснушчатым лицом
придет, как шум дождя,
как ветра шум…
Придумай сказку —
я тебя прошу…
Пусть хлебом пахнет,
                             теплым,
                                       аржаным…
Придумай…
 
 
— Сумасшедшая жарынь!
Такой горячей,
                    медленной реки
кудлатые не помнят старики…
 
 
— Развесели!
Развесели хоть чем-нибудь!..
 
 
— Сухую землю
                      трактора скребут.
Так светит солнце,
что в глазах
темно.
Жестокое,
свирепое,
оно
вбивает в пашню
                       жесткие лучи…
 
 
— Спасибо, друг…
Развеселил.
Молчи.
 

Рассказ директора районной конторы «Заготзерно»

 
Я не встречал за всю свою жизнь
этакой красоты.
Хлеба такие,
                 что сверху ложись —
выдержат:
до того густы.
Не верил,
             что все это наяву.
Радоваться б надо,
                        а я
выйду в поле,
стою и реву:
«Погибель
              растет моя…»
Вот уж действительно
                             дело труба!
Подсудное зреет
дело…
«Растите, хлеба!
                     Наливайтесь, хлеба!
 
 
Но только
куда ж я вас дену?..»
Тут арифметика не нужна.
Да что я,
           разве ослеп?
Да разве в амбарчик «Заготзерна»
влезет
        этакий хлеб!
Я ж в город еще зимою писал…
Требовал.
Умолял!
Угрожал!!
А мне в ответ:
нажми,
подтяни.
Нам, дескать, виднее
                           сверху…
На все мои слезные письма
они
комиссии шлют
                      для проверки.
 
 
…Ну и дождался.
Приехал один
«ответственный»
                      с бабьим голосом,
десять минут по усадьбе ходил
с видом Шерлока Холмса.
Очень долго в затылке скреб,
морщился недовольно.
Потом подошел ко мне
                               и изрек:
«Вы
с работы…
уволены…
Развал у вас непростительный…
Сдайте дела
заместителю…»
Я —
      к заму.
«Давай, —
              толкую ему, —
раз уж такое дело».
«Нет, —
говорит, —
ни за что не приму.
Чего мне?
             Жить надоело?»
 
 
Что делать прикажешь?
И тут, на беду мою,
без рассуждений и лишних слов
мы с замом
фамилию просто придумываем
и пишем:
«Контору принял Смирнов».
И —
началось!!
На себя пеняй,
но каждое утро
                    снова
Смирнову в приказах дают нагоняй,
в крайцентр вызывают Смирнова.
Смирнову весь день за звонком звонок
(мы уж и сами не рады), —
Смирнову — письма,
Смирнову — зарплата…
А я
буквально падаю с ног.
Ты вот смеешься,
а участь моя
была непонятней снов.
Я даже поверил,
                     что я — не я,
а этот самый
                 Смирнов…
 
 
…Представь:
сентябрь.
Под грузом немалым
машины ревут угрожающе.
И в грохоте,
                в ливнях
                            сплошным навалом
идет
на меня
урожаище!!
Идет необъятный.
Идет полновесный!
И знает:
           погибнуть ему не позволим…
Навесы.
Навесы.
Навесы!
          Навесы!!
Мы строили их до кровавых мозолей,
за этим делом невиданной спешности
забыв про еду,
                  про усталость и славу…
Так строят за ночь
в бою
переправу —
с такой же яростью
и неизбежностью!
А если уснешь,
                    то и сны об одном:
грязь,
перемешанная с зерном.
Фары по окнам.
В глазах круги.
Хлюпающие сапоги…
И снова
          нет ни ночи, ни дня!
Снова шагаешь,
погоду кляня.
Снова
        охрипшая шоферня
кроет господа
и меня…
 
 
Потом я читал —
                        хвалили в докладе:
Смирнов, мол, отлично работу наладил…
Приехал к нам секретарь крайкома
(мы с ним по фронту еще знакомы).
Узнал.
Подивился смирновской славе,
долго смеялись над ней.
Фамилию в грамоте переправил,