на танцы шла…
 
 
Но почему я вздрогнул
и холодок —
                 по коже, —
весенняя дорога
похожа!
Похожа!
С цветов,
            зарей вымытых,
сбивая росу,
я на руках вытянутых
сердце несу…
Идти неудобно —
улицы
        круты…
Несу я сердце
                  к дому,
в котором —
ты.
Какое это сердце —
тебе
     разглядеть.
Какое это сердце —
тебе
     владеть!..
Веришь или не веришь, —
возьми его,
               прошу…
 
 
Я позвоню у двери
и сердце положу…
А ты опять рассердишься, —
есть из-за чего.
А ты не примешь
                       сердца,
сердца моего…
Я это знаю, знаю —
и все же иду…
 
 
Улица
        сквозная
пророчит беду.
А людям удивительно:
человек идет
и на руках
              вытянутых
сердце
несет…
 

Тогда

 
Тогда
       мы жили в Омске.
Там
в сорок втором году,
в весну
мы радовались не цветам,
а рассыпному толокну.
Я помню все:
                  и лебеду,
и очереди без числа…
На клумбах
               в городском саду
картошка запросто росла.
Не смейте, люди, забывать
об этих днях,
о той весне…
 
 
Тогда б
          я не сумел понять,
что это значит:
свет в окне.
Как это можно:
спать
       взасос
и говорить не о еде,
и слышать на сковороде
урчание
          яичных солнц.
Ходить спокойно по земле
и в булочной очередной,
румяным пальцем тыча в хлеб,
брезгливо спрашивать:
«Дневной?»
И возмущаться,
а потом
почти что половину дня
крикливо выбирать батон,
плохую выпечку
кляня.
Устроить за день сто шумих,
ругая нервных продавцов…
 
 
Тогда
       мы жили в Омске.
Жмых
для нас был слаще
                         леденцов.
 

В сорок четвертом

 
Везет
       на фронт
                    мальчика
товарищ военный врач…
Мама моя,
мамочка,
не гладь меня,
не плачь!
На мне военная форма, —
не гладь меня при других!
На мне военная форма,
на мне
         твои сапоги.
Не плачь!
Мне уже двенадцать,
я взрослый
почти…
Двоятся,
           двоятся,
                     двоятся
рельсовые пути…
В кармане моем документы, —
печать войсковая строга.
В кармане моем документы,
по которым
я — сын полка.
Прославленного,
                      гвардейского,
проверенного в огне…
Я еду на фронт.
Я надеюсь,
что «браунинг» выдадут мне.
Что я в атаке
                 не струшу,
что время мое пришло.
 
 
Завидев меня,
старухи
охают тяжело:
«Сыночек…
Солдатик маленький…
Вот ведь
           настали дни…»
Мама моя,
мамочка!
Скорей им все объясни!
Скажи,
чего это ради
они надо мной ревут?
Зачем
        они меня гладят?
Зачем сыночком
зовут?
И что-то шепчут невнятно,
и темный суют калач…
 
 
Россия моя,
не надо!
Не гладь меня!
                   И не плачь!
Не гладь меня!
Я просто
будущий сын полка.
И никакого геройства
я не совершил
                   пока!
 
 
И даже тебе не ясно,
что у меня впереди…
 
 
Двоятся,
           двоятся,
                     двоятся
рельсовые пути…
Поезд идет размеренно,
раскачиваясь нелепо, —
длинный
и очень медленный,
как очередь
за хлебом…
 

В защиту воспоминаний

 
Я начать хотел с привычного:
«А помнишь…»
 
 
Но меня прервал приятель:
— Опомнись!
Погоди!
Я протестую
                 решительно, —
что вы все воспоминаньями
                                     ушиблены?!
Будто вы уже другого и не знаете,
будто сговорились:
вспоминаете!
То о сказках,
то о встрече с тарантулом,
то о речке за далекой горой,
то о том,
            каким ребенком
талантливым
был с рождения
лирический герой.
О его раздумьях, —
                          в общем, неясных.
О его переживаниях в яслях.
Вспоминают
                 молодые да ранние…
 
 
Я приятелю ответил:
— Все правильно!
Все понятно.
Зрелость так и начинается —
в самом близком,
                      в самом простом.
То, что нам
             легко вспоминается,
мы забыть успеем потом.
Принимая пустяки
                         за значительное,
мы в недавнем
разобраться хотим.
Наша память —
                      как стекло увеличительное,
сквозь нее
в самих себя мы глядим…
И читаем книги
                     спорные,
                                 длинные, —
постигаем знаменитые умы.
И проходим
                под распластанными ливнями,
деловитые,
острящие, —
мы!
Мы шагаем в институты знакомо,
то грустим,
а то впадаем в восторг.
И вручают нам путевки
                                в райкомах,
и везут нас поезда
                        на восток.
Собираемся на Марс,
бредим звездами,
не завидуем
               попавшим на филфак…
А мемуары писать
пока не рвемся мы.
Это правда.
               Это точно.
                             Это — факт!..
И одно наверняка уже знаю я:
вслед за мелким,
за пустым,
за неясным
настоящие
              придут воспоминания!
 
 
Настоящие
о самом настоящем!..
А пока мы песни шпарим на морозе
и на судьбу не собираемся пенять…
 
 
Чем моложе человек,
чем моложе,
тем он больше
                   любит вспоминать!
 

Игра в «Замри!»

   Ю. Овсянникову

 
Игра в «Замри!» —
                         веселая игра…
Ребята с запыленного двора,
вы помните, —
                    с утра и до зари
звенело во дворе:
«Замри!..»
«Замри!..»
Порой из дома выйдешь, на беду, —
«Замри!!» —
и застываешь на бегу
в нелепой позе
                    посреди двора…
Игра в «Замри!» —
далекая игра,
зачем ты снова стала мне нужна?
Вдали от детства
                      посреди земли
попробовала женщина одна
сказать мне позабытое:
«Замри!»
Она сказала:
                будь неумолим.
Замри!
И ничего не говори.
Замри! —
             она сказала. —
Будь
      моим!
Моим — и все!
А для других —
                      замри!
Замри для обжигающей зари,
Замри для совести.
Для смелости замри.
Замри,
не горячась и не скорбя.
Замри!
Я буду миром
                  для тебя!..
 
 
На нас глядели звездные миры.
И ветер трогал жесткую траву…
А я не вспомнил
                      правила игры.
А я ушел.
Не замер.
Так живу.
 

Ревность

 
Игру нашли смешную,
и не проходит
                   дня —
ревнуешь,
ревнуешь,
ревнуешь ты меня.
К едва знакомым девушкам,
к танцам под баян,
к аллеям опустевшим,
к морю,
          к друзьям.
Ревнуешь к любому,
к серьезу,
            к пустякам.
Ревнуешь к волейболу,
ревнуешь к стихам…
 
 
Я устаю от ревности,
я сам себе
             смешон.
Я ревностью,
как крепостью,
снова окружен…
Глаза твои
             колются.
В словах моих
                   злость…
«Когда все это кончится?!
Надоело!
Брось!!»
 
 
Я начинаю фразу
в зыбкой тишине.
Но почему-то
страшно
не тебе,
          а мне.
Смолкаю запутанно
и молча курю.
Тревожно, испуганно
на тебя смотрю…
 
 
А вдруг ты перестанешь
совсем ревновать!
Оставишь,
              отстанешь,
скажешь:
наплевать!
Рухнут стены крепости, —
зови
      не зови, —
станет меньше
                   ревности
и меньше
любви…
 
 
Этим всем замотан, —
у страха в плену, —
я говорю:
«Чего там…
Ладно уж…
Ревнуй…»
 

Богини

   В. Аксенову

 
Давай покинем этот дом,
                                 давай покинем, —
нелепый дом,
набитый скукою и чадом.
Давай уйдем к своим домашним богиням,
 
 
к своим уютным богиням,
                                   к своим ворчащим…
Они, наверно, ждут нас?
                                Ждут.
                                        Как ты думаешь?
Заварен чай,
                крепкий чай.
                                 Не чай — а деготь!
Горят цветные светляки на низких тумбочках,
от проносящихся машин
                                 дрожат стекла…
Давай пойдем, дружище!
Из-за стола встанем.
Пойдем к богиням,
                         к нашим судьям бессонным.
Где нам обоим
                   приговор уже составлен.
По меньшей мере мы приговорены —
к ссоре…
Богини сидят,
                  в немую тьму глаза тараща.
И в то,
         что живы мы с тобою,
верят слабо…
Они ревнивы так,
                       что это даже страшно.
Так подозрительны,
                          что это очень странно.
Они придумывают разные разности,
они нас любят горячо и неудобно.
Они всегда считают
                           самой высшей радостью
те дни, когда мы дома.
Просто дома…
Москва ночная спит
                           и дышит глубоко.
Москва ночная
до зари ни с кем не спорит…
 
 
Идут к богиням
                     два не очень трезвых
                                                 бога.
Желают боги одного:
быть собою.
 

«Будь, пожалуйста, послабее…»

   А. К.

 
Будь, пожалуйста,
                       послабее.
Будь,
пожалуйста.
И тогда подарю тебе я
чудо
      запросто.
И тогда я вымахну —
                             вырасту,
стану особенным.
Из горящего дома вынесу
тебя,
сонную.
Я решусь на все неизвестное,
на все безрассудное, —
в море брошусь,
                     густое,
                              зловещее, —
и спасу тебя!..
Это будет
             сердцем велено мне,
сердцем велено…
Но ведь ты же
                   сильнее меня,
                                     сильней
и уверенней!
Ты сама готова спасти других
от уныния тяжкого.
Ты сама не боишься ни свиста пурги,
ни огня хрустящего.
Не заблудишься,
                     не утонешь,
зла не накопишь.
Не заплачешь
                  и не застонешь,
если захочешь.
Станешь плавной
                        и станешь ветреной,
если захочешь.
Мне с тобою —
такой уверенной —
трудно
         очень.
 
 
Хоть нарочно,
                   хоть на мгновенье, —
я прошу,
           робея:
помоги мне в себя поверить,
стань
       слабее.
 

Ливень

   Аленке

 
— Погоди!.. —
А потом тишина и опять:
— Погоди…
 
 
К потемневшей земле
                             неподатливый сумрак прижат.
Бьют по вздувшимся почкам
                                      прямые, как правда,
                                                                дожди.
И промокшие птицы
на скрюченных ветках дрожат…
Ливень мечется?
Пусть.
Небо рушится в ярости?
Пусть!
Гром за черной горою
                              протяжно и грозно храпит…
Погоди!
Все обиды забудь.
Все обиды забудь…
Погоди!
Все обиды забыл я.
До новых
            обид…
Хочешь,
           высушу птиц?
Жарким ветром в лесах просвищу?
Хочешь,
           синий цветок принесу из-за дальних морей?
Хочешь,
завтра тебе
озорную зарю посвящу.
Напишу на заре:
«Это ей
          посвящается.
Ей…»
 
 
Сквозь кусты продираясь,
                                  колышется ливень в ночи.
Хочешь,
тотчас исчезнет
                     свинцовая эта беда?..
 
 
Погоди!
Почему ты молчишь?
Почему ты молчишь?
Ты не веришь мне?
Верь!
Все равно ты поверишь,
                                когда
отгрохочут дожди.
Мир застынет,
                   собой изумлен.
Ты проснешься.
Ты тихо в оконное глянешь стекло
и увидишь сама:
над землей,
               над огромной землей
сердце мое,
сердце мое
              взошло.
 

Жизнь

   Г.П. Гроденскому

 
Живу, как хочу, —
светло и легко.
Живу, как лечу, —
высоко-высоко.
Пусть небу
              смешно,
но отныне
ни дня
не будет оно
краснеть за меня…
Что может быть лучше —
собрать облака
и выкрутить тучу
над жаром
              песка!
Свежо и громадно
поспорить с зарей!
 
 
Ворочать громами
над черной землей.
Раскидистым молниям
душу
открыть,
над миром,
над морем
раздольно
             парить!
Я зла не имею.
Я сердцу не лгу.
Живу, как умею.
Живу, как могу.
Живу, как лечу.
Умру,
       как споткнусь…
 
 
Земле прокричу:
«Я ливнем
вернусь!»
 

На плесе

 
На плесе,
на плесе
немеешь от восторга.
Хотя мы
           на плесе
лишь гости.
И только…
Я в танце как в смерче
витаю,
отчаясь…
Все меньше,
все меньше
за себя ручаясь!..
Язык полунамеков,
где все еще —
                   в наметках,
где всхлипы
оркестра
и легкое кокетство.
Шуршащие нейлоны
и парни,
           как лорды!
И ревность,
и мука,
и вихревая музыка.
Заманчивые плечи,
разбитые надежды…
Да что ж это?
Да где ж я?
На плесе.
            На плесе.
На плесе —
спокойно…
 
 
А мамы,
           а мамы
забыто и туманно
на плес глядят с балкона.
Испуганно и чутко
застыли в движенье:
«Ну, как моя дочурка?
Как там
Боженка?!.
Парень с нею нежен, —
ни на кого не смотрит…
Приятно,
            конечно…
Но молод.
Молод!..
Угощает рьяно…
Да что уж там!
                   Ладно…
Но замуж ей рано!
Рано!
Ой, рано!..
Ее я,
      наверно,
предупреждала мало…»
 
 
Скажу вам откровенно,
товарищи мамы:
благие возраженья
отвергнуты отважно.
Теперь уже Боженка
не ваша,
не ваша!
Теперь уже не спросит,
не спросит,
               не скажет…
А все будет проще:
однажды,
однажды
придут они
               вместе, —
от страха чуть живы…
«Мы с Иржи
решили…
Решили…
             Не смейся…»
Да где уж там смеяться
(и руки как плети)…
 
 
А все было ясно
на плесе,
на плесе.
На плесе,
            где жарко,
где музыка роскошна…
 
 
Где мы —
только гости.
Вот что мне жалко.
 

«Полны подвалы Эгера…»

 
Полны подвалы Эгера
богатством дорогим.
Полны подвалы Эгера
вином —
да каким!
 
 
В подвалах,
               как в забое
прохладном и глубоком.
В подвалах,
               как в соборе,
где бочки
вместо бога!
А в каждой из бочек
веселье клокочет.
А в каждой
               столько свадеб,
что их, пожалуй,
хватит
на пять
          тысячелетий!
На сотни
поколений!
Хватит,
          достанется,
да еще останется!
А в этих
чанах
до самого верха —
венгерский чардаш
будущего
            века!
 
 
А в этих
           пенится,
крепчая постепенно,
свиданья первые,
рожденья первенца!..
 
 
Конечно,
            так и будет! —
я слышу не напрасно
размашистые бури
будущих праздников!..
Теперь мы это поняли,
теперь уже
              нам верится
и в надпись
(явно спорную) —
«ИН ВИНО —
                    ВЕРИТАС!»
В этом виноделы
понимают толк…
 
 
Но что же ты наделал,
медок,
медок?!
Стаканы
           вновь полные.
Каблуки —
               дробью!..
Что дальше —
не помню.
При всем моем
                    здоровье.
 

Чардаш

 
Ходит пол
              ходуном, —
танцуют венгры.
На раздолье степном
разгулялись ветры…
А скрипач, —
                  ай, скрипач!
Ах, дьявол!! —
к скрипке
            прикипел-припал
плечом окаянным!
Он так придумал,
                       так захотел,
так приказал он…
Скрипки бешеная метель
бушует по залу!..
 
 
Проходит девушка одна,
хрустя
        юбкой.
На всех посматривает она
легко и юно.
Чего, мол,
             ты застыл, чудак, —
стоишь смирно.
Я просто так,
                  просто так
иду
мимо…
Я, может,
            еще раз взгляну,
пожму плечами…
 
 
И вдруг, —
               повернувшись ко мне:
                                             «А ну,
станцуем чардаш!»
И вот пошло!
                  И вот началось!
Закружилось!
И вот над нами
                     две тысячи гроз
ахнули,
ширясь!..
А сердце звенит:
                      пропал, пропал…
Рушатся стены…
А скрипач, —
                  ай, скрипач!
Ах, стерва!!.
Эгей,
       черт тебя возьми!
Давай чаще!!.
Танцуем мы,
                танцуем мы
чардаш!
Чардаш!..
Земля, кружись!
                     Мир, кружись!
Кружись и смейся!..
Раскручивается
                    наша жизнь
с планетою вместе!
Пускай другие
                   берут покой,
сон
    и молчанье…
 
 
А мы выбираем
огонь!
Огонь!
Чардаш,
           чардаш!..
Мелькают лица,
                     летят слова
по белому свету…
 
 
Если закружится голова
у старой планеты,
стыдиться этого
                     не должна
планета,
           ручаюсь —
вместе с нами
в тот вечер
              она
танцевала чардаш.
 

Взрослеют люди

 
Мальчики
             пьют не на свои.
На чужие пьют.
На папашины…
Глазки у мальчиков —
                              запавшие.
Губы —
          цвета выжженной земли.
Ресторанный стол
                        от еды ломится.
Ресторанный пол
                       от беготни кренится.
Мальчики
шальным вином греются.
Основательно пьют.
Не торопятся.
На тарелочках
                   желтеет жирно семга.
Разгулялись мальчики
во всю ивановскую!
Говорят официанту:
— Ша, Сема!
Мы сегодня при деньгах,
неси шампанское!.. —
Говорят официанту:
— Брось жалеть!
Коньяку тащи!
Подсыпь на пятак… —
Мальчики
решили взрослеть…
 
 
А взрослеют
                люди не так.
Не в вине, не в лихорадочной мгле,
не в чахоточном дыму папирос.
Люди взрослеют
                      на земле,
мокрой
          от рокочущих гроз!
Взрослеют люди,
                       понимая простор.
Возвращаются
                   встречать свой рассвет,
повзрослев на полках
дальних поездов,
повзрослев на скалах
ближних планет.
Взрослеют люди
                      на распеве крутом.
Взрослеют,
сердце для других разбросав…
И не пьют?
Да нет — пьют!
                     Дело не в том.
Дело в бо́льшем.
Дело в честных глазах…
 
 
Ладно, мальчики!
Гулять — так до зари.
Пусть над вами
                     люстры звякают хрупко…
Мальчики
             пьют не на свои.
Задолжали сами себе.
Крупно!
 

Творчество

   Э. Неизвестному

 
Как оживает камень?
Он сначала
не хочет верить
                     в правоту резца…
Но постепенно
из сплошного чада
плывет лицо.
Верней —
             подобие лица.
Оно ничье.
Оно еще безгласно.
Оно еще почти не наяву.
Оно еще
безропотно согласно
принадлежать любому существу.
Ребенку,
           женщине,
                        герою,
                                старцу…
Так оживает камень.
Он —
        в пути.
Лишь одного не хочет он:
остаться
таким, как был.
И дальше не идти…
Но вот уже
               с мгновением великим
решимость Человека сплетена.
Но вот уже
               грудным, просящим криком
вся мастерская
до краев полна:
«Скорей!
           Скорей, художник!
Что ж ты медлишь?
Ты не имеешь права
                           не спешить!
Ты дашь мне жизнь!
Ты должен.
Ты сумеешь.
Я жить хочу!
Я начинаю
               жить.
Поверь в меня светло и одержимо.
Узнай!
Как почку майскую, раскрой.
Узнай меня!
Чтоб по гранитным жилам
пошла
         толчками
                     каменная кровь.
Поверь в меня!..
Высокая,
живая,
по скошенной щеке
                          течет слеза…
Смотри!
Скорей смотри!
Я открываю
печальные
              гранитные глаза.
Смотри:
я жду взаправдашнего ветра.
 
 
В меня уже вошла
                        твоя весна!..»
А человек,
который создал
                     это,