Софья Александровна тоже попыталась пробиться, но не сумела. Ее затолкали в этой маленькой, но буйной толпе. Потом толпа уменьшилась, из магазина стали выходить реже, внутри притушили свет. Понемногу все разошлись. И только Софья Александровна не уходила. Когда дверь открывалась, она просила продавщицу пустить ее.
   Продавщица – у нее было толстое, красное, обмороженное лицо – грубым голосом твердила:
   – Мамаша, отойдите, мамаша, не мешайте!
   – Будьте добры, я очень прошу вас.
   Из магазина вывалилась группа веселых молодых людей, один из них закричал молодым, свежим голосом:
   – Пустите бабку за поллитром!
   И веселая компания помчалась к Охотному ряду.
   – Я прошу вас, ведь еще можно, – умоляла Софья Александровна, когда открывалась дверь.
   Продавщица не обращала на нее внимания, привыкла к таким упорным, каждый вечер попадаются, канючат, пока на дверь не повесят замок.
   – Не лезь! Отойди от двери!
   Уборщицы подметали пол, рассыпали желтые опилки, продавщицы убирали продукты с прилавков, торопились. Софья Александровна продолжала стоять. Продавщица выпустила последнего покупателя и оставила свой пост. Софья Александровна толкнула дверь и вошла в магазин.
   – Куда?! – подбежала к ней толстая продавщица.
   – Я не уйду, – тихо сказала Софья Александровна.
   – Сейчас участковому сдам! – пригрозила продавщица.
   – Мне сыну, в тюрьму. – Софья Александровна смотрела на это грубое обмороженное лицо, лицо торговки, продающей на морозе пирожки и эскимо. – Завтра отправляют, надо передачу собрать.
   Продавщица вздохнула:
   – Все врут, все чего-нибудь говорят. А нам тоже надо отдых иметь.
   Софья Александровна молчала.
   Женщины надевали пальто, собирали свои сумки.
   – Михеева, получи! – крикнула продавщица через весь зал.
 
   Приехала Полина, и уже совсем ночью с Михаилом Юрьевичем приехала Вера, привезла сапоги. Они оказались не сорокового, а сорок первого номера, но все равно годились.
   – Не хромовые, выходные сапожки, а походные, рабочие, – говорила Вера, – с шерстяным носком будет прекрасно: тепло, удобно.
   Кроме сапог, Вера привезла заплечный мешок с широкими лямками, их можно делать и короче и длиннее.
   – В мешок продукты, в чемодан – вещи.
   Вера была самая энергичная, умелая среди сестер и деловая вот именно так, по-пригородному, по-подмосковному. Муж ее – охотник и рыболов, дети – лыжники и туристы, жили они на даче, занимались садом и огородом. «Уж больно ты смиренная», – выговаривала она Софье, настаивая в свое время, чтобы та разошлась с мужем. Вступалась за сестру, ссорилась с Павлом Николаевичем, не выносила его замечаний и в конце концов перестала ездить к Панкратовым.
   Вера сама все уложила ловко, умело, велела дать вилку, ложку и нож, кружку. Софья Александровна совсем забыла про это и про бритву забыла, посылала то, что привыкла посылать в передачах, а это вещи в дорогу, все теперь можно, все разрешено.
   – Много денег с собой не давай, – наставляла Вера, – могут украсть в дороге, лучше потом вышлешь, на место. На свидании скажи: как приедет, пусть сразу телеграфирует, ты и вышлешь до востребования. Ничего, вытерпит, молодой!
   Но успокаивали даже не сами слова, а то, как действовала Вера, ее энергия, деловитость, в этом была жизнь, и это готовило Сашу тоже к жизни.

30

   Нина не обратила внимания на то, что у Софьи Александровны горит свет, а Варя увидела – все замечала. Но не придала значения – Софья Александровна иногда целую ночь лежит со светом, сама ей рассказывала. Да и мысли Вари были заняты другим: завтра вечером она и Нина поедут на вокзал провожать Макса и Серафима.
   Танцы в Доме Красной Армии продолжались до двух ночи. Многие уходили раньше, чтобы поспеть к трамваю, и Нина хотела уйти, но Варя и Серафим упросили ее остаться. Макс добродушно улыбался. Нинка осталась в меньшинстве и подчинилась.
   Они шли пешком через ночную холодную Москву, Варя без галош, в легком газовом платочке. Серафим накинул на нее свой плащ, надел фуражку, у уличного фонаря она рассмотрела себя в зеркальце, фуражка, хотя и сползала на лоб, очень ей шла, делала похожей на молоденького хорошенького солдатика. Они с Серафимом шли сзади, рука Серафима лежала на ее плече, а когда Макс и Нина заворачивали за угол, они целовались. Серафим целовался так, что было больно губам. Варя еще никогда по-настоящему не целовалась и сейчас никакого удовольствия от этого не получала, просто было больно. Но она понимала, что это значит. Это значит, что Серафим страстный. Нина, наверно, догадывалась, почему Серафим и Варя отстают, но делала вид, что не замечает. И дома Нина тоже ничего не выговаривала, только велела скорее ложиться и тушить свет – завтра на работу.
   Утром она оставила на столе записку для Вариной классной руководительницы: «Прошу отпустить Варю Иванову после третьего урока по домашним обстоятельствам». Домашние обстоятельства – это были проводы Макса и Серафима. Но Варя и не думала идти в школу. Ей хотелось приехать на вокзал хорошо одетой. Уезжают выпускники, будет много провожающих, будут те красивые и хорошо одетые девчонки, которых она видела в ЦДКА, а Варе хотелось одеться не хуже, выглядеть взрослой и строгой, ведь она провожает своего будущего мужа. Одеться не в черное, а именно строго, но заметно. Надо сделать прическу, навести косметику, и если она уйдет после третьего урока, а учится она во второй смене, то ничего не успеет.
   Наскоро она приготовила Нине обед, взяла учебники и отправилась к Зое. Зоя тоже не пошла в школу, помогала Варе собираться, причесываться, загибать ресницы. Дала ей модные ботики со стальными пряжками, а главное, мамину котиковую шубу, в которой мама разрешала ей иногда пройтись по улице. И вот сейчас Варя ее надела, как сказала Зоя, выглядела в ней потрясающе, взрослая, видная дама, в котиковом манто, модных ботиках, с белым платком на голове, который тоже принадлежал Зоиной маме.
   К пяти часам Варя была наконец готова и позвонила Нине.
   – Я приду прямо на трамвайную остановку.
   – Откуда ты говоришь?
   – Из школы.
   Они подошли к трамвайной остановке одновременно.
   Нина не узнала ее…
   – Что за маскарад?
   – Вешалка была закрыта, я надела пальто и платок Зои.
   – А Зоя?
   – Наденет мое.
   – Где книги?
   – В парте оставила, на вокзал их потащу?!
   Вешалка во время уроков могла быть закрыта, и все же Варя лжет: в гардеробе заперли бы и пальто Зои, если это в действительности ее пальто. Но допытываться, уличать не хотелось. Уже не маленькая, скоро выскочит замуж, и хорошо, что за Серафима, порядочный парень, пусть жизнь ее будет, какой она хочет, и пусть проводит своего Серафима тоже как хочет.
   Вокзал был полон, перрон забит людьми до отказа. Нина и Варя остановились в растерянности у выхода на платформу. Но Макс и Серафим уже бежали им навстречу, махали руками, и они все вместе пошли вдоль состава к их вагону, проталкиваясь через толпу, боясь потеряться среди людей, тоже спешащих, тоже разыскивающих своих, среди мужчин, женщин с узелками, с гостинцами на дорогу, среди девушек с цветами, обнимающих и целующих этих чудесных ребят, новоиспеченных командиров Красной Армии, в гимнастерках, перехваченных ремнями, без фуражек: фуражки и шинели они оставили в вагоне… Молодое, радостное, оживленное и вместе с тем серьезное – грозная военная сила советского государства. И Нина поняла, что эти задорные, краснощекие ребята первыми пойдут в бой, первыми примут на себя все. Подумала, что, вероятно, ее место рядом с Максимом, таким сильным, спокойным. И когда он уедет, его спокойствия и добродушия ей будет не хватать.
   А Варя наслаждалась тем, как влюбленно смотрел на нее Серафим и как смотрят на нее другие командиры. Она здесь самая красивая, неожиданно высокая, почти как Нина. И ни на ком нет такого шикарного котикового манто, такой шали. Она раскраснелась, возбужденная вокзальной суетой, гудками и свистками паровозов, предвещающими длинную, неизвестную и манящую дорогу. Макс сказал, что она похожа на киноактрису, Серафим шепнул, что любит ее больше жизни, и даже Нина улыбалась, довольная тем, что у нее такая сестра.
   Как и положено взрослой женщине, невесте, Варя смотрела только на своих, на Нину, Макса и Серафима, больше ни на кого, чтобы не подумали, что она зыркает глазами. Если и оглядывалась кругом, то так просто, рассеянным взглядом рассматривала поезда и людей, спешащих к поездам.
   И когда она посмотрела на соседнюю платформу, то увидела Сашу.
   Он шел между двумя красноармейцами, впереди спешил маленький командир в длинной шинели, озабоченно расталкивал толпу, а за ним между двумя красноармейцами шел Саша с заплечным мешком на спине и с чемоданом в руке.
   Он почувствовал, что на него смотрят, оглянулся, и она увидела белое, как бумага, лицо и черную, в кольцах, как у цыгана, бороду. Саша скользнул взглядом по уезжающим курсантам, по Максу, Нине, по Варе, но не узнал никого, отвернулся и пошел дальше к поезду, стоявшему где-то на дальней платформе. За ними и впереди них шли люди с мешками, чемоданами и сундучками, торопились, обгоняли их, и они пропали в толпе.
   А Варя все смотрела туда, куда скрылся Саша. Она не слышала, как прозвенел звонок, не видела, как все стали прощаться, как Нина поцеловала Макса в лоб, не видела, как тянется к ней и заглядывает в глаза Серафим.
   – Варя, очнись! – сказала Нина.
   – Я видела сейчас Сашу.
   – Что ты болтаешь?! – закричала Нина, понимая вдруг, что Варя говорит правду.
   – Его вели конвоиры, у него борода, – бормотала Варя, не отрывая взгляда от соседней платформы, как будто в толпе людей, бегущих с мешками и чемоданами, он все еще идет, все еще идет и она сможет его увидеть… – У него борода, борода, как у старика.
   Она захлебывалась в слезах.
   – Совсем, совсем старик…
   – Перестань, ты перепутала, – сказала Нина, но голос ее дрожал.
   И Максим, тоже взволнованный, но стараясь сохранить спокойствие, добавил:
   – Ты ошибаешься, Варя, так его не могли отправить.
   – Нет! Это был он… – Голос ее бился. – Я его узнала… Он оглянулся и посмотрел – совсем белый, совсем старик…
   Растерянный Серафим протянул ей руку:
   – До свидания, Варя.
   – Белый, белый, как мертвец! – рыдала Варя. – И тащит чемодан, они идут, а он тащит…
   Стесняясь и краснея, Серафим поцеловал ее в щеку, мокрую от слез, с черными струйками краски, капавшей с ресниц.
   Поезд медленно отходил, курсанты висели на подножках, толпились на площадках, махали руками, и провожающие тоже махали руками, тоже кричали что-то напутственное и шли рядом с поездом. И Макс махал, и Серафим тоже махал.
   А Варя стояла посередине перрона, плакала, вытирала лицо платком, размазывала по лицу краску, захлебывалась и глотала слезы. Нина, испуганная, потрясенная, успокаивала ее:
   – Перестань, что же теперь делать, сейчас заедем к Софье Александровне, все узнаем.
   Проходила мимо старушка, остановилась, посмотрела на Варю, покачала сочувственно головой:
   – Плачут девки по солдатикам.

Часть вторая

1

   Старая дорога на Ангару, протоптанная в тайге первыми поселенцами, начинается в Тайшете. Новая – в Канске: здесь кончается железнодорожный этап и начинается пеший.
   Тихий городок с деревянными тротуарами, без садов, похожий на степной. Снова синее небо над головой и одуряющий запах жизни. Нет больше камеры, Дьякова, тюремного дворика, часового с винтовкой, следящего за тобой сонным взглядом. Не верится, что все это могло быть. Свободно идешь по улице, тащишь свой чемодан, рядом идет Борис Соловейчик, сетует, что не удалось зацепиться в Канске.
   – Отправлять в деревню специалиста моей квалификации?! Есть в этом польза государству?
   Почта – домик с крылечком, тут же сберкасса. Девушки в домашних платьях, с пальцами, измазанными клеем и чернилами, знают Соловейчика: симпатичный, общительный москвич получает письма до востребования.
   «Здоров пиши Канский округ село Богучаны востребования целую Саша» – первая телеграмма маме.
   Девушка пересчитала слова, назвала сумму, выписала квитанцию, получила деньги. Веселые здесь девушки, красивые…
   Хозяйка Соловейчика, худенькая молодая женщина с тихим лицом, накрыла на стол. Что побудило ее сойтись с Борисом? Уедет и забудет ее. Понравился? Пожалела ссыльного? Рядом с ней Борис с его замашками столичного волокиты выглядел жалко.
   Саша вынул из чемодана банку шпрот – все, что осталось от маминой передачи. Борис откупорил бутылку водки. У него были свои рюмки, даже салфетки, он и здесь хотел жить по-человечески. Все было, как в обыкновенной жизни, только, если вспомнить, кто они, дико, странно, страшно, впрочем, уже не так страшно.
   От первой же рюмки у Саши закружилась голова.
   – Обычная вещь после тюрьмы, – заметил Борис, – втянетесь. На Ангаре будем пить спирт, его туда дешевле возить, чем водку, – шестьсот километров на лошадях. В общем, проживем. Богучаны – большое село, работу по специальности я найду, вы тоже без пяти минут инженер, там трактора, сеялки, веялки.
   – Тракторов я не знаю, сеялок-веялок тоже.
   – Захотите гам-гам – узнаете. Раньше интеллигентные молодые люди ездили за границу, мы с вами – к белым медведям. Лучше быть Соловейчиком в Москве, чем Воробейчиком на Соловецких островах. Что же теперь делать? Рыдать и плакать? Я метил в председатели Госплана, вернее, в заместители председателя, как беспартийный. Я тот, кто тянет воз, рабочая лошадка, никому не мешал и всем был нужен. Но на моем пути встал знак препинания, меня остановило двоеточие. Имейте в виду, в ссылке ни один человек не скажет вам правды: кто сидит за дело – делает вид, что сидит ни за что; кто сидит ни за что – делает вид, что сидит за что-то. Но мне вы можете верить. Так вот. У нас в учреждении висел лозунг: «Техника в период реконструкции решает все. Сталин». Вам известен этот лозунг? Известен. Прекрасно. Я прочитал его при одной прелестной девушке. И она уличила меня в незнании пунктуации. Слушайте внимательно. Ей показалось, что я прочитал этот лозунг так: «Техника: в период реконструкции решает все Сталин». Она была девочка образованная, не могла перенести моего невежества и поделилась своим огорчением с кем следует. У меня всегда было плохое произношение, и я думал – ну, получу за это хороший выговор. Получил статью пятьдесят восемь пункт десять: контрреволюционная агитация и пропаганда. Еще хорошо, посчитали, что трех лет мне хватит на изучение орфографии. Здесь я неплохо устроился: экономист «Заготпушнины». Можете не сомневаться, с моим приходом количество заготовленной пушнины не уменьшилось. Но видимо, для усвоения знаков препинания город Канск – слишком жирно. С первой же партией, то есть вместе с вами, я отправляюсь на Ангару. Мечтаю о должности счетовода в богучанской конторе «Заготпушнины». То, чего мы с вами будем добиваться, Саша, покажется ничтожным какому-нибудь московскому пижону. Но для нас с вами это означает выжить.
   Может быть, Борис прав. Но для себя Саша выбрал другой путь. Он поедет туда, куда пошлют, будет жить там, где назначат. Добиваться чего-либо – значит признать право дьяковых держать его здесь. Этого права он за ними не признавал.
   – Где вы жили в Москве? – спросил Борис.
   – На Арбате.
   – Тоже неплохо. А я на Петровке, в доме, где каток, знаете?
   – Знаю.
   – Как вы уже догадались, моя юность прошла в саду «Эрмитаж». Я провел там несколько совсем неплохих вечеров. Но как говорил мой дедушка-цадик… Знаете, что такое цадик? Не знаете. Цадик – это нечто среднее между мудрецом и святым. Так вот, мой дедушка-цадик в таких случаях говорил: гинуг! Что такое «гинуг», вы тоже не знаете? «Гинуг» – это значит «все», «хватит»… И вот я говорю: гинуг вспоминать, гинуг слезы лить!
* * *
   Утром хозяйка ушла на работу, когда они еще спали. Завтрак стоял в печке за железной заслонкой.
   – Вот великое преимущество простой женщины, – сказал Борис. – Из-за чего я разошелся со своей женой? Она, видите ли, не хотела рано вставать, не хотела готовить мне горячий завтрак. И что же? Потеряла мужа. Впрочем, она бы все равно меня потеряла. Итак, отправимся в могучий трест «Заготпушнина» оформлять увольнение. На выходное пособие я не рассчитываю, но письмо в Богучаны я у них вырву. Вы будете бриться?
   – Нет.
   – Послушайте меня, Саша, сбрейте бороду, зачем она вам? Сейчас выйдем на улицу, и вы увидите, какие тут девушки.
   Саша уже видел этих девушек. Они были прекрасны – статные русоволосые сибирячки, сильное тело, сильные ноги. Жизнь в Сибири представлялась ему жизнью отшельника, он будет заниматься французским, английским, политэкономией, три года не должны пропасть даром. Теперь он засомневался. Наверное, придется жить не только этим.
   – Никакой косметики, все натурель, – говорил между тем Борис, – этап через три дня, мы с вами еще погуляем. Но, дорогой мой, с такой бородой можете сидеть дома.
   – Неохота здесь бриться.
   – Слушайте совет опытного человека. Вы первый день в ссылке, я третий месяц. Если будете откладывать жизнь до того дня, когда выйдете на свободу, вы конченый человек. Сохранить себя можно только одним способом – жить так, будто ничего не произошло. Тогда у нас есть шанс выкарабкаться.
   Низкая комната, оклеенная выцветшими обоями, на потолке белая бумага вздулась пузырями, покрылась желтыми разводами, за стеной плачет ребенок. Но пахнет одеколоном и пудрой. Два обычных парикмахерских кресла, мастера в белых халатах, хотя в сапогах, и лица у них, как у московских мастеров, сурово-предупредительные парикмахерские лица.
   Мутное, в трещинах зеркало отразило бледное Сашино лицо и черную вьющуюся бороду, ровную, будто только что подстриженную.
   – Совсем сбрить?
   Парикмахер в задумчивости щелкнул в воздухе ножницами, потом решительным движением срезал Сашину бороду. Клочья ее упали на несвежий пеньюар. Стрекотала машинка, щеки грела теплая мыльная пена, Саша вспомнил парикмахерскую на Арбате, ее запахи, яркий свет, предпраздничную суету.
   – Вы это или не вы? – развел руками Соловейчик. – Вы же теперь у нас красовяк-здоровяк.
   Они снова шли по улице, Саша смело смотрел на девушек, они смотрели на него.
   – Если бы нас здесь оставили, мы бы улучшили местную породу, – сказал Борис. – В Канске полно ссыльных, было бы еще два.
   – Кого они оставляют?
   – «Ли»… Оставля-ли! Больных, многодетных, очень ветхих… Вот идет, только не пяльте на него глаза, меньшевик, один из лидеров.
   К ним приближался, опираясь на палку, старик в пальто и шляпе, длинные седые волосы спускались на воротник. Соловейчик поклонился. Старик в ответ тоже поклонился, неуверенно, как кланяются человеку, которого не узнают. Потом узнал, приподнял шляпу, приветливо улыбнулся.
   – Идет на отметку, – сообщил Борис, гордясь уважением, оказанным ему стариком, – отметка пятого и двадцатого. Сколько, вы думаете, ему лет?
   – Шестьдесят.
   – А семьдесят два не хотите?! Тут вы увидите всяких: меньшевиков, эсеров, анархистов, троцкистов, национал-уклонистов. Есть люди – в прошлом знаменитости.
   Саша никогда не думал, что в Советском Союзе есть еще меньшевики и эсеры. Троцкисты – это уже на его памяти. Но эти? Неужели не понимают?! На что-то еще надеются… Продолжают свое?.. А может быть, ничего не продолжают?
 
   Обедали в столовой «Заготпушнины», в низком полуподвале с квадратными столиками без скатертей. За широким прямоугольником раздаточного окна – кухня: три большие алюминиевые кастрюли на плите, над ними клубится пар, рядом краснолицая повариха с половником в руке.
   – Это закрытая столовая, – объяснил Борис, – для сотрудников. Но на посторонних смотрят сквозь пальцы – нужна кассовая наличность. Есть свой откормочный пункт: свиньи, кролики, птица. Здесь пасется половина ссылки. Если кто-нибудь вам скажет, что именно я его сюда устроил, можете верить.
   Увидев Бориса, повариха положила половник, вытерла руки о передник, вышла из кухни.
   – Борщ сегодня, Борис Савельевич, бефстроганов с пюре, если подождете, картофель поджарю, – она наклонилась к нему, – есть бутылочка коровьего.
   – Поджарьте, – величественно разрешил Борис.
   – Уезжаете, Борис Савельевич?
   – Уезжаю, – нахмурился Борис. – Отруби привезли?
   – Привезли, четыре мешка, обещали завтра еще привезти. А калькуляцию опять напутали: гуляш идет на восемь копеек дешевле. И с печником не договорились, дымит печь, глаза болят.
   Она говорила с ним как с человеком, при котором все шло хорошо, а вот уедет, начнутся всякие неполадки. И Борис всем своим видом показывал, что так это и должно случиться, но ему приятно сознавать, что, хотя он уже здесь никто, ему по-прежнему оказывают уважение.
   – Заболталась, а вы есть хотите, – спохватилась повариха.
   – До меня, – сказал Борис, – в столовой работали пятеро, теперь двое: кухонный рабочий и вот она. Повариха, она же кассир, официантка и директор. Впрочем, столовая – мелочь. Я мог бы вам рассказать о том, что я сделал здесь за два месяца. Но теперь это уже никому не интересно. Незаменимых у нас нет: сегодня я, а завтра ты. Хотя если вдуматься, то эти слова бессмысленны. Если в библиотеке нет Пушкина, я могу заменить его Толстым, но это будет Толстой, а не Пушкин. На мою должность назначили другого, но это уже другой Пушкин.
   В столовую робко вошел маленький человечек. Молодой, но сутулый, неряшливый, небритый, кепка со сломанным козырьком, длинная обтрепанная куртка надета на грязную рубашку, пуговиц не хватает, стоптаны туфли. Неуклюжие стеганые штаны мешком висят на коленях, штрипки болтаются.
   – А, Игорь! – приветствовал его Борис. – Ну, подойди, подойди!
   Игорь подошел, застенчиво улыбаясь. Саша увидел голубые глаза, белую тонкую шею.
   – Кепочку сними – столовая, – сказал Борис.
   Игорь смял в руках кепчонку, русые, давно не стриженные, не мытые волосы торчали во все стороны.
   – Как дела? – спросил Борис.
   – Ничего, хорошо. – Игорь обнажил в улыбке редкие зубы.
   – Хорошо – это хорошо. А ничего – это ничего. Опять прогнали?
   – Нет, почему же? Не пускают в экспедицию.
   Что-то особенное было в его приятном интеллигентном голосе, но что именно, Саша уловить не мог. Голос запоминался.
   – Игорь работал в инвентаризационной конторе, – объяснил Борис, – работа непыльная: обмеривать здания, чертить планы, и сдельная – можно хорошо заработать. Но сей муж ленится, приносит чертежи в масляных пятнах. Разве у тебя есть масло, Игорь? Так ты его мажь на хлеб, а не на чертежи. А то, что тебя не пускают в экспедицию, заливаешь! Половина партии остается в Канске, и ты мог бы остаться, если бы был человеком.
   Игорь виновато улыбался, мял в руках кепку.
   – Ладно! – закончил Борис свои наставления. – Есть хочешь? Конечно – да! Деньги есть? Конечно – нет!
   – Я должен на днях получить за восемь чертежей.
   – Про эти восемь чертежей я слышу два месяца… – Борис крикнул: – Марья Дмитриевна, накормите Игоря, я заплачу.
   Повариха хмуро сунула в окно тарелку борща и кусок хлеба. Игорь запихнул кепку в карман, зажал под мышкой хлеб и пошел к дальнему столику, неловко держа тарелку обеими руками.
   – Кто он такой? – спросил Саша.
   – Заметная здесь личность, колоритный тип. Поэт. Сын белого эмигранта. В Париже стал заядлым комсомольцем, приехал в СССР, и вот, пожалуйста, он уже в Канске.
   – За что?
   – Вы задаете наивные вопросы. Уничтожаем крамолу в зародыше. Если я рассказал не тот анекдот, значит, у меня определенное направление мыслей и при благоприятных обстоятельствах я способен на антисоветские действия. Вы выпустили неправильную стенгазету, завтра издадите подпольный журнал, послезавтра листовки. Это даже гуманно: за стенгазету вам дали три года, а за листовки пришлось бы расстрелять – вам сберегли жизнь. Игорь вырос в Париже, сын эмигранта, то есть человека, пострадавшего от революции, от него можно ждать чего угодно. Значит, его надо изолировать для его же пользы.
   Игорь сидел в углу, торопливо ел.
   Глядя на него, Борис сказал:
   – Простой человек сам за собой убирает и потому всюду остается человеком. Аристократ привык, чтобы за ним подтирали, и, если подтиральщика нет, превращается в скотину. Монсеньор не желает работать, доедает объедки в столовых, с квартиры его гонят – неряха! Набрал у всех денег, никому не отдает. Ну, а, как вы понимаете, среди ссыльных нет Крезов. Но сами ссыльные его и испортили: носились с ним как с писаной торбой. Шутка сказать – поэт! Из Парижа! Париж! Франция! Три мушкетера! Дюма-отец! Дюма-сын!.. Только меня он боится: те, кто с ним носился, жевать не дают, а я даю. Приходится терпеть мои нотации, хотя в душе он презирает меня, как плебея и хама. А вот уеду на Ангару, и он без меня подохнет с голоду! Но самое интересное другое. Он ждет свою Дульсинею. Если она придет, вас ожидает зрелище, которого вы никогда не видели и не увидите. А вот и она.