– Я пойду один, – сказал Саша.
   Борис задумался, потом предложил:
   – Давайте сделаем так – потребуем у Баранова больницу, а то, что Карцев звал его, не скажем. А там, в больнице, если ему нужен Баранов, пусть вызовет официально, через доктора.
   – Врача я вам дал, что еще? – раздраженно спросил Баранов.
   – Его надо положить в больницу.
   – Так ведь сказано: нет мест.
   – Человек умирает.
   – Не умрет.
   – Но если умрет, мы сообщим в Москву, что вы отказались положить его в больницу.
   – Плохо вы здесь начинаете, Панкратов, – зловеще произнес Баранов.
 
   Часа через три к дому подъехала больничная телега. Саша и Борис вынесли Карцева.
   Кончился жаркий июньский день, с реки дул легкий ветерок. Карцев лежал с закрытыми глазами, дышал ровнее, спокойнее.
   Вечером Лукешка опять сидела на завалинке в кожаных ичигах, обтягивающих ее маленькую ногу. Яркий платок покрывал голову и плечи.
   Она подвинулась, приглашая этим движением Сашу сесть рядом.
   Саша сел.
   – Ну расскажи что-нибудь, Луша. Тебя ведь Лушей зовут?
   – Лукешкой кличут.
   – По-нашему Луша. Я тебя буду Лушенькой звать.
   Она прикрыла рот платком.
   – Нравится, Лушенька?
   Она отняла платок ото рта, глаза ее смеялись.
   – Ты работаешь, учишься?
   – Отучилась.
   – Сколько классов?
   – Три, однако.
   – Читать, писать умеешь?
   – Умела, да забыла.
   – Работаешь?
   – Стряпка я. Где жить-то будешь?
   – В Кежме.
   – У… – разочарованно протянула она. – Далеко. У нас тут сослатые живут, много.
   – Ты бывала в Кежме?
   – Не, дальше леса не бегала.
   – Медведя не боишься?
   – Боюсь. Лонись мы в лес бегали за ягодой, а он как выскочит, ревет, аж дубрава колется. Мы в голос, да и к лодке. Ягоду жалко, а она тяжела, лежуча. Бросили. Он идет не браво, косолапит. Мы веслом пихаемся, а он в воду… Едва на гребях ушли, все ревем, обмираем… Ой, край… Приехали ни по што. Теперь на матеру не ездим, боимся.
   Она говорила бойко, посмеивалась и в то же время смущенно прикрывала рот кончиком платка.
   – Поедешь со мной в Кежму? – спросил Саша.
   Она перестала смеяться, посмотрела на него.
   – Возьмешь – поеду.
   – А что там делать будем?
   – Поживем. Тебе сколько жить-то в Кежме?
   – Три года.
   – Три года поживем, потом уедешь.
   – А ты?
   – Чего я? Останусь. Тут все-то так, поживут и уезжают. А может, обангаришься?
   – Нет, не обангарюсь.
   – Завтра на Сергунькины острова поедем. Айда с нами.
   – Зачем?
   – С ночевами поедем, – с наивным бесстыдством объявила она.
   – Лукешка! – раздался голос с соседнего двора.
   – Так поедешь?
   – Надо подумать.
   – Эх ты, думный-передумный, – засмеялась Лукешка и убежала.
* * *
   В гробу лежали стружки. Саша хотел их выкинуть, но Борис сказал:
   – Нельзя выкидывать, разве вы не знаете?
   Саша не знал – первый раз хоронил человека.
   Служитель и возчик спустились в погреб, в мертвецкую.
   Врач вышел на крыльцо, посмотрел на Сашу тем же суровым взглядом, каким смотрел на умирающего Карцева, и сказал:
   – Справка о смерти передана райуполномоченному.
   Саша и Борис не ответили – зачем им справка, кому ее пошлют?
   Врач не уходил, стоял, смотрел на них. Он был их ровесником.
   Служитель и возчик вынесли тело, положили в гроб.
   Заколотили крышку. Телега выехала со двора. Сбоку шел невысокий мужик – возница, за гробом Саша и Борис. Проехали длинной сельской улицей мимо бревенчатых черно-серых изб, свернули на другую, такую же черно-серую, выехали из села, поднялись по косогору к деревянной заколоченной церкви. За ней лежало кладбище.
   Взяли лопаты, начали копать. Только сверху земля была мягкая, глубже – твердая, мерзлая, с пластинками льда.
   Вот и кончился жизненный путь Карцева, случайного попутчика по этапу. Рабочий «Серпа и молота», комсомольский работник, заключенный Верхнеуральского политизолятора, ссыльный. Прав ли Володя? Что толкнуло Карцева на это? Желание искупить свою вину, доказать искренность своего раскаяния? Может быть, обещали свободу. Или просто слабость?
   Ответы на эти вопросы ушли с Карцевым в могилу в далекой Сибири, на краю света.
   Но даже если это так, все равно такого Карцева Саша не знал. Он знал больного и страдающего человека.
   Возчик отставил лопату.
   – Хватит. Медведь не докопается.
   Гроб сняли с телеги, положили на веревки и, осторожно переваливая через свежую насыпь, опустили в яму.
   Потом вытащили веревки и засыпали могилу. Все кончилось. Возчик вскочил на телегу, дернул вожжи и погнал рысью к селу. Саша и Борис остались у могилы.
   – Надо дощечку с фамилией поставить хотя бы, – сказал Борис.
   Но не нашлось у них ни фанерки, ни карандаша.
   С горы далеко была видна Ангара, она катила свои воды среди скал и лесов из неведомых земель в неведомые земли. На горизонте вода становилась такого же цвета, как небо, сливалась с ним, будто не создал Бог еще тверди, чтобы отделить воду от воды.
   Что-то горькое и радостное пронзило Сашу. В тоске и отчаянии, стоя на заброшенном кладбище, он вдруг совершенно ясно ощутил незначительность собственных невзгод и страданий. Эта великая вечность укрепляла веру в нечто более высокое, чем то, ради чего он жил до сих пор. Те, кто отправляет людей в ссылки, заблуждаются, думая, что таким образом можно сломить человека. Убить можно, сломить нельзя.

11

   – Прочитайте!
   Пока Ягода читал свое же последнее донесение, Сталин рассматривал его: грубое узкое лицо красно-кирпичного цвета с маленькими усиками под носом, как у Гитлера. Угрюмый настороженный взгляд. Не красавец!
   На нем он остановил свой выбор еще в 1929 году. Менжинский тяжело болел, практически был не у дел, на Семнадцатом съезде партии вместо него в состав ЦК ввели Ягоду, его заместителя. Можно было бы освободить товарища Менжинского от должности председателя ОГПУ и назначить на его место Ягоду, но это было бы неправильно понято – в Менжинском все видели преемника Феликса Дзержинского. Месяц назад Менжинский умер. Тут же состоялось давно подготовленное решение Политбюро о создании Народного комиссариата внутренних дел. В него включили Главное управление государственной безопасности, милицию, пограничную и внутреннюю охрану, исправительно-трудовые лагеря и колонии, а также пожарную охрану и загс. Наркомом внутренних дел назначили Ягоду.
   Кандидатура Ягоды не вызвала возражений в Политбюро – старый член партии, кадровый чекист, не политик, не член Политбюро, «нейтральное» лицо, не нарушит равновесия в партийном руководстве.
   Свердлов, на племяннице которого женат Ягода, был в свое время невысокого мнения о талантах родственника: послал его сначала в редакцию «Деревенской бедноты», потом на рядовую работу в ВЧК. Но Свердлов мало разбирался в людях и напрасно хвастался, будто весь отдел кадров ЦК ему заменяет записная книжка. Ведь и ЕГО Свердлов считал «индивидуалистом», говорил ему это в глаза еще там, в Туруханской ссылке, и ОН не обижался. Свердлов, в общем, простой хороший парень, однако не личность. Ленин и поставил его во главе ВЦИК, должность чисто представительскую. После смерти Свердлова Ленин на это место подыскал тверского мужичка Калинина – «всероссийского старосту».
   Покойный Дзержинский тоже недолюбливал Ягоду, держал его на вторых ролях – управделами. Но при всех своих достоинствах товарищ Дзержинский был барин по рождению.
   Естественно, что Менжинский, тоже барин, к тому же полиглот, знавший четырнадцать языков (зачем большевику четырнадцать языков?!), был ему ближе, чем Ягода – простой аптекарь из Нижнего Новгорода. И при всех своих достоинствах товарищ Дзержинский, надо сказать, не лишен был некоторого позерства… Потому и не любил Троцкого, тот в позерстве далеко его превзошел. Естественно, что малообразованный «канцелярист» не слишком импонировал Железному Феликсу…
   Но в ГПУ ангелы не нужны, красавцы тоже не нужны, искусство руководства состоит в умении поставить нужного человека на нужное место, а затем, и это главное, когда он станет ненужным, убрать его. Ягода пока на своем месте – понимает истинный смысл того, что ему говоришь.
   Подозрение, будто Ягода работал на царскую охранку, возможно, небезосновательно. Но такие дела сложны и запутаны, проверить эти подозрения практически невозможно. Косвенные доказательства всегда зыбки и ненадежны, прямых доказательств почти не существует – в первые же часы после революции охранка уничтожила почти все архивы. Много ли имен бывших осведомителей мы получили? А полученное тоже малодоказательно: охранка умела запутывать следы, умела пускать по ложному следу. И вообще для человека, который общался с жандармскими чинами и был вынужден маневрировать, чтобы сохранить себя для партии, неизбежны ситуации, которые теперь, через много лет, могут показаться сомнительными.
   Доказать, что человек был связан с охранкой, трудно, но еще труднее доказать, что он с ней связан не был, если такое подозрение возникло и если есть хоть кое-какие материалы. Кое-какие материалы на Ягоду были представлены, материалы косвенные, неубедительные, но достаточные, чтобы при желании обвинить Ягоду в провокаторстве. Лицу, представившему эти материалы, ОН объявил тогда, что партия считает эти материалы неубедительными, и приказал никогда и нигде к этому вопросу не возвращаться. Но материалы оставил у себя. И Ягода знает это. И человека, представившего материалы, запретил трогать. И это Ягода знает. Будет предан из страха, а это лучше, чем преданность по убеждению: убеждения меняются, страх не проходит никогда.
   Ягода положил бумаги на стол и ничего не сказал – Сталин пока ни о чем не спрашивал. И не смотрел на Сталина: смотреть на товарища Сталина значило задавать ему немой вопрос, вызывать на разговор. Сталин этого не любил, он сам знал, когда и что ему надо говорить. Конечно, Сталин показал ему его же собственный рапорт, однако пока неясно, что за этим стоит.
   Сталин едва заметно кивнул на стул, возле которого стоял Ягода. Предложил сесть, значит, разговор предстоит длинный, и, как уже понимал Ягода, разговор серьезный в том смысле, что ему придется разгадывать в нем немало ребусов.
   Прохаживаясь по кабинету, Сталин сказал:
   – О чем свидетельствует ваш доклад? Он свидетельствует о том, что товарищ Запорожец не справляется со своими обязанностями. Если бы ликвидация зиновьевской оппозиции в Ленинграде была простым делом, можно было бы поручить эту задачу товарищу Медведю с его аппаратом. Но товарищ Медведь – человек Кирова, а товарищ Киров, к сожалению, не сознает размера зиновьевской опасности для партии и для себя лично. Неправильно оценивает обстановку в Ленинграде.
   Медленно и неслышно Сталин прохаживался по ковру.
   – В чем особенность этой обстановки? – продолжал он. – Особенность обстановки в Ленинграде состоит не только в том, что в ленинградской партийной организации сохранилось много зиновьевцев. Главное, их сохранилось много в руководстве ленинградской партийной организации, их много сохранилось в окружении товарища Кирова. Куда, спрашивается, девались десятки тысяч людей, голосовавших за Зиновьева перед Четырнадцатым съездом партии? Они там же, в Ленинграде, на тех же местах, на тех же постах. Товарищ Киров утверждает, что ныне они за генеральную линию партии, ныне они за ЦК… Так ли это? Да, они за товарища Кирова, но это не значит, что они за ЦК! Как им не быть за товарища Кирова, если товарищ Киров сберег их в Ленинграде в целости и сохранности? Естественно, что они за товарища Кирова, естественно, что они преданы товарищу Кирову. Но не принимает ли товарищ Киров преданность себе за преданность партии? Не ставит ли товарищ Киров знак равенства между собой и партией? Не рано ли он это делает? Что же удивительного в том, что честные ленинградские коммунисты недовольны подобным положением в ленинградской партийной организации? Ничего удивительного в этом нет. Такое недовольство вполне закономерно, особенно, как вы сами правильно пишете в своем донесении, у молодых коммунистов, выросших и созревших уже после зиновьевского периода. Они протестуют против подобного положения, тем более что на пути их роста, их продвижения стоят старые зиновьевские кадры, которые, естественно, двигают своих и не дают дороги другим, чужим, а чужие для них – это честные и искренние сторонники ЦК.
   Сталин замолчал, продолжая медленно и неслышно ходить по кабинету, потом заговорил снова:
   – В чем заключалась задача товарища Запорожца? В том, чтобы изменить обстановку в Ленинграде, изменить отношение ленинградской организации к зиновьевцам, показать размеры троцкистской и зиновьевской опасности. Что же сделал товарищ Запорожец? Ничего. Жалуется, что Киров и Медведь не позволяют ему, видите ли, этого сделать. Такие жалобы недостойны настоящего чекиста. Он жалуется, что аппарат подчинен не ему, а Медведю. Дурак! Пусть подберет свой аппарат или пусть распишется в своем бессилии.
   Сталин вдруг остановился против Ягоды.
   – Со сторонниками Зиновьева и Каменева надо покончить раз и навсегда. Товарищ Киров окружил себя зиновьевцами, они же и отблагодарят его за все его благодеяния. Безусловно, – Сталин снова стал прохаживаться по комнате, – безусловно, в сегодняшней конкретной обстановке устранение Кирова не выгодно зиновьевцам – он сохраняет в Ленинграде их кадры. Но при обострении ситуации в обстановке борьбы за власть Киров им будет не нужен. Обстановка может обостриться и в случае угрозы войны. А война выгодна только противникам ЦК, война открывает путь к перемене власти. Сейчас Зиновьев и Каменев пытаются использовать товарища Кирова как ударную силу против ЦК, но придет час, когда он станет им не нужен и они уберут его, чтобы вызвать кризисную ситуацию в стране. Киров держит за пазухой троцкистскую змею против Сталина, а не укусит ли она самого товарища Кирова?
   Он взял со стола и бросил Ягоде его доклад.
   – Партии нужны не бумажки, а дела. Вы свободны.
 
   Сталин отпустил Ягоду. Понял ли он его? Все понял. Впрочем, лучше всего, если Киров согласится переехать в Москву. Он секретарь ЦК, пусть и работает секретарем ЦК. Будет на глазах. Правда, рядом с Орджоникидзе, но посмотрим, во что выльется их нежная дружба, если в ведении Кирова, как секретаря ЦК, будет вся промышленность, в том числе и тяжелая, а значит, и Серго со своим аппаратом. Орджоникидзе не шибко умен, в этой паре ходит вторым, но подчиняться Кирову впрямую не захочет. Ну что ж, здоровое недоверие – лучшая основа для совместной работы.
   Сталин вышел в приемную и приказал Поскребышеву вызвать к нему товарища Ежова.
   В аппарате ЦК Ежов появился в двадцать седьмом году. Маленький, почти карлик. Сталин любил низкорослых, его собственный рост – 160 сантиметров.
   Редкий случай – Сталин забыл, кто его рекомендовал. Мехлис? Поскребышев? Товстуха? Кто-то из них. До этого Ежов был на партийной работе в Казахстане.
   В секретариате проявил себя хорошо, помнил, кто, где, когда, на каком месте работал, держал в голове сотни фамилий. Прирожденный кадровик. В 1930 году ОН сделал его заведующим отделом кадров ЦК. И не ошибся. За десять минут Ежов давал исчерпывающую справку о любом работнике номенклатуры, в том числе и любом члене Политбюро – картотека Ежова включала всех, этот коротышка не признавал авторитетов, для него партстаж, социальное происхождение, прошлые заслуги не играли никакой роли. Все эти понятия он считал устаревшими, даже вредными, ибо они давали их обладателю иллюзорное право на исключительность. Когда Ежов докладывал материал на членов Политбюро, его фиалковые глаза становились равнодушными, для него члены Политбюро ничем не отличались от людей из номенклатуры. Единственный в секретариате, он был свободен от всяких личных связей, никому ранее не ведомый партработник из далекого Казахстана, именно поэтому ненавидел кадры, сцементированные данными связями, эти «обоймы» он безжалостно разрушал, вынимая из них самые важные звенья, проводя ЕГО политику разобщения людей в аппарате. Конечно, Ежов – одиночка, в борьбе с могущественными «обоймами» отстаивал себя и свое положение. Безусловно, слепая ненависть – плохое качество в политике, мешает принимать правильные решения. Но и плохие черты характера можно использовать. Ежов – не «белые перчатки». Ежов – «черные перчатки», но и они полезны для дела. Не рассуждает, а действует, свободен от всякого нравственного тормоза, от этических условностей. Внешне скромен, однако честолюбив, хочет управлять людьми, решать их судьбы, но тайно, в своем кабинете, за своим столом, со своими папками, со своей всемогущей картотекой. Практически он уже контролирует органы НКВД, и Ягода его ненавидит – тут баланс найден. На Семнадцатом съезде ОН ввел его в состав ЦК – одна из немногих перемен, которая ему тогда удалась. Теперь надо ввести его в состав секретариата для наблюдения над органами НКВД, суда и прокуратуры – тогда равновесие закрепится окончательно. С Ежовым и Ягодой, двумя партнерами, ненавидящими друг друга, за этот участок можно быть спокойным.
   Сталин кивнул на стул.
   Ежов сел и положил перед собой блокнот.
   – Есть предложение, – сказал Сталин, – видоизменить структуру ЦК, дополнить аппарат ЦК новыми отделами.
   Когда товарищ Сталин говорит «Есть предложение», это означало, что предложение исходит от самого товарища Сталина.
   – Чем вызвано это предложение? – Сталин задал вопрос как бы самому себе.
   И сам на него ответил:
   – Я думаю, оно вызвано разумными соображениями.
   Ежов смотрел в блокнот, держа наготове карандаш.
   – Мы тогда простили товарищу Рязанову его поступок, – сказал Сталин, – простили потому, что на этот поступок его спровоцировал Пятаков. Однако сам по себе поступок возмутительный. Арестовать комиссию из центра! На это не решился бы ни один секретарь обкома. А вот директор завода решился, даже не посоветовался с секретарем горкома партии. Это серьезный сигнал.
   Сталин сделал паузу. Ежов, не поднимая головы, писал.
   – О чем свидетельствует этот сигнал? – снова спросил самого себя Сталин.
   И сам ответил:
   – Этот сигнал свидетельствует о том, что руководящие кадры промышленности бесконтрольны. Аппарат промышленный из аппарата советского превращается в аппарат технократический. Это большая опасность!
   В этом месте Сталин сделал ту особую паузу, означающую, что сейчас он произнесет фразу-обобщение, которая должна быть доведена до самой широкой аудитории. Ежов сосредоточился, чтобы точно записать ее.
   – Технократический аппарат стремится к экономическому господству, экономическое господство есть господство политическое, это азбучная истина марксизма. Допустить экономическое, а следовательно, политическое господство технократии мы не можем, это означало бы конец диктатуры пролетариата.
   Выждав, пока Ежов запишет, Сталин сказал:
   – К сожалению, товарищ Орджоникидзе недооценивает эту опасность.
   Ежов перестал писать: все, что касалось членов Политбюро, он должен запоминать, а не записывать.
   – Впрочем, товарищ Орджоникидзе повторяет ошибку многих наших высших руководителей, которые преданность своего аппарата себе лично принимают за преданность этого аппарата партии и государству. Технократический аппарат действительно предан товарищу Орджоникидзе. А почему ему не быть преданным? Товарищ Орджоникидзе всячески защищает этот аппарат, оберегает, выводит из-под контроля партии, поощряет его автономистские тенденции, возражает против ареста любого инженера-вредителя, возражал даже против процесса Промпартии. Конечно, при таких условиях технократический аппарат ему предан. Но предан до поры до времени, предан, пока набирает силу. А вот когда они наберут силу, они обойдутся без товарища Орджоникидзе! Рязанов арестовал и выгнал комиссию, назначенную Пятаковым. Но ведь Пятаков – заместитель товарища Орджоникидзе! Где гарантия, что завтра товарищ Рязанов не выгонит комиссию, назначенную самим товарищем Орджоникидзе? Изгнав комиссию Москвы, товарищ Рязанов совершил акт политический. Почему же свой политический шаг он не согласовал с политическим руководством в лице секретаря горкома товарища Ломинадзе? Товарищ Ломинадзе лично не авторитетен для товарища Рязанова? Допустим. Но каков бы ни был товарищ Ломинадзе, он все же возглавляет партийную организацию, а партийную организацию никому не позволено обходить…
   С того места, когда Сталин перестал говорить об Орджоникидзе и заговорил о Рязанове, Ежов снова начал записывать.
   – Товарищ Рязанов, – продолжал Сталин, – уже не считается ни с Москвой, ни с местным партийным руководством. Что это означает? Это означает, что технократический аппарат почувствовал себя бесконтрольным и безнаказанным. Почему?
   Сталин опять сделал паузу, предвещающую обобщение, Ежов склонился к блокноту.
   – Хозяйственный аппарат, – продолжал Сталин, – почувствовал себя бесконтрольным потому, что ему нет равнозначного партийного контроля. Какую роль может играть партийная ячейка Наркомата тяжелой промышленности, если во главе наркомата стоит член Политбюро? Какую роль могут играть партийные ячейки при главках, трестах, заводах и фабриках, если начальники главков и директора заводов – члены обкомов, а то и ЦК партии, а секретари ячеек, в лучшем случае, члены райкомов партии? На таком уровне роль партийных организаций практически равна нулю. Дело Рязанова подсказывает нам решение первостепенной задачи: контроль за деятельностью хозяйственного аппарата надо осуществлять на равнозначном партийном уровне. Партийный аппарат должен контролировать все аппараты страны, в том числе и народнохозяйственный, и прежде всего аппарат промышленный, располагающий наиболее самостоятельными, образованными и чванливыми кадрами.
   При слове «чванливыми» в желтых глазах Сталина мелькнула злоба, и он после паузы добавил:
   – Любые поползновения к созданию в нашей стране технократии должны быть уничтожены в корне, разбиты вдребезги. Поэтому есть предложение к ныне существующим отделам ЦК добавить еще три отдела: промышленный, сельскохозяйственный и транспортный. Таким образом, основные отрасли народного хозяйства – промышленность, сельское хозяйство и транспорт – будут иметь прямую связь с Центральным Комитетом партии. Таким образом, партия сумеет лучше помогать решающим участкам народного хозяйства. Руководители этих новых отделов должны быть работниками того же, а может быть, и большего масштаба, чем народные комиссары, тогда они будут иметь вес и авторитет. Подготовьте проект решения о реорганизации партийных органов и покажите мне. Подберите кандидатуры на посты заведующих новыми отделами и тоже покажите мне. Курировать каждый отдел будет секретарь ЦК, а возможно, и член Политбюро. Промышленный отдел, как наиболее важный, должен курировать, безусловно, член Политбюро. Товарищ Киров, например. Ведь у него, кажется, техническое образование. Кстати, принесите мне его полное личное дело.
   Сталин встал.
   Поспешно поднялся и Ежов, закрывая блокнот и опуская в нагрудный кармашек самопишущую ручку.
   Уже стоя, Сталин сказал:
   – Наказать Рязанова в тот момент значило бы оправдать провокационную вылазку Пятакова. Но принцип демократического централизма нельзя нарушать, даже если центр не прав. Пусть в этом теперь разберется обком партии. Пусть обком потребует объяснений, пусть произведет расследование и материалы доложит вам. Инцидент должен быть зафиксирован.

12

   Еще весной, накануне выпуска из института, Шароку позвонила Малькова и велела завтра утром явиться в отдел кадров Наркомюста.
   Итак, его вопрос решен. Если завод – прекрасно, если суд или прокуратура, то, безусловно, Москва, иначе его не вызвали бы в наркомат. В институте все уже получили назначения, и всех загнали на периферию.
   На следующий день в назначенное время Юра явился к Мальковой. Она встала при его появлении, коротко и сухо бросила:
   – Идемте!
   Привела его в маленькую полупустую комнату с голыми стенами, стояли там только обшарпанный канцелярский стол без тумбочек, покрытый зеленым, в чернильных пятнах, листом бумаги, и три стула. С потолка на проводе свешивалась лампочка без абажура, заброшенная, неизвестно для чего предназначенная комната.
   У мутного, давно не мытого окна стоял небольшого роста человек. Он обернулся, когда они вошли, Малькова пропустила вперед Шарока и тут же вышла, плотно закрыв за собой дверь.
   Некоторое время они разглядывали друг друга. У человека было неподвижное детское лицо, которому большие роговые очки придавали неестественную взрослость. Юра всегда сторонился таких сухариков – слабосильны, но обидчивы и мстительны. Сухарик назвался Дьяковым, предложил Юре сесть и сам уселся против Шарока.
   – Кончаете институт, товарищ Шарок, – начал Дьяков, – предстоит распределение, хотелось бы поближе познакомиться. Расскажите о себе.
   Точно такими же словами встретила его в свое время и Малькова. Не слишком оригинальны работники отдела кадров. И Шарок ответил Дьякову точно так же, как ответил тогда Мальковой: сын рабочего швейной фабрики, по прошлой специальности фрезеровщик, вел в институте такую-то общественную работу. Есть и сложность – брат судим за воровство. В общем, ответил так, чтобы ничем себя не скомпрометировать и в то же время оказаться не пригодным для работы в органах суда и прокуратуры, пусть отпустят на завод.