– Я не возьму твоих денег. Лично мне не нужно, я зарабатываю на жизнь. А что касается Саши… У Саши есть отец, есть мать, они позаботятся о нем.
   Переспорить ее не удастся, он и не хотел спорить. Он предложил ей деньги, она предпочитает сдавать комнату – ее дело, хотя и видит, что ему это не нравится. И то, что она сказала сейчас, еще не есть та приготовленная фраза, пусть произнесет ее, хватит играть в прятки.
   – Как Саша? – спросил Марк Александрович.
   Она помедлила с ответом.
   – Саша… Последнее письмо было из Канска. Ему назначено село Богучаны, но оттуда еще ничего нет. Не знаю, как он туда – поехал или пошел? Я смотрела по карте… Богучаны на реке Ангаре, дороги туда нет никакой, пешком, наверное… – Она вдруг усмехнулась. – Не знаю, как теперь гонят на каторгу; раньше в столыпинских вагонах везли, а сейчас уж не знаю…
   – Соня! – внушительно произнес Марк Александрович. – Я понимаю, тебе очень тяжело. Но я хочу, чтобы ты ясно представила себе положение вещей. Во-первых, у нас нет каторги. Во-вторых, Сашу отправили не в лагерь, а в ссылку. Я обращался в самые высокие инстанции. Они вмешались, но ничего сделать не смогли. Закон есть закон. За Сашей что-то есть, не слишком, вероятно, значительное, но есть. Время у нас строгое, ничего не поделаешь, его выслали на три года, он будет жить в селе, в селах живут миллионы людей, устроится там на работу. Он молод, три года пролетят быстро, надо только примириться с неизбежным, надо спокойно и терпеливо ждать, не распускать себя.
   Она вдруг улыбнулась, потом еще раз улыбнулась. Он хорошо знал эту улыбку.
   И она сказала:
   – Выходит, мало дали, всего три года.
   – Разве я говорю, что следовало дать больше?! Соня, опомнись! Я говорю, что это, будем прямо говорить, в наше время пустяк – три года ссылки… Ведь расстреливают…
   Она все улыбалась, казалось, сейчас засмеется.
   – Вот как… Не расстреляли… За стишки в стенгазете не расстреляли, дали за стишки в стенгазете всего три года ссылки в Сибирь – спасибо! Три года, чего там, пустяк! Ведь и Иосифу Виссарионовичу Сталину больше трех лет ссылки не давали, а он вооруженные восстания устраивал, забастовки, демонстрации, подпольные газеты выпускал, нелегально за границу ездил, и все равно – три года, он бежал из ссылки, и его водворяли обратно на те же три года. А побеги сейчас Саша, ему, в лучшем случае, дадут десять лет лагерей… – Она перестала улыбаться, прямо и строго посмотрела на Марка Александровича. – Да! Если бы царь судил вас по вашим законам, то он продержался бы еще тысячу лет…
   Он ударил кулаком по столу:
   – Что ты мелешь?! Дура! Где ты этого набралась? Прекрати сейчас же! Как ты смеешь так говорить? При мне! Да, у нас диктатура, а диктатура – это насилие. Но насилие большинства над меньшинством. А при царе меньшинство подавляло большинство, поэтому царь и не смел применять тех крайних мер, которые применяем мы во имя народа и для народа. Революция должна защищать себя, только тогда она чего-то стоит. Твое несчастье велико, но оно не дает тебе права превращаться в обывательницу. Ты не отдаешь себе отчета в том, что говоришь. Если ты такое кому-нибудь скажешь, то угодишь в лагеря. Учти это хотя бы ради Саши, который не должен сейчас лишаться матери.
   Она молча слушала, кончиками пальцев нащупывала и прижимала к столу крошки. Потом спокойно проговорила:
   – Вот что, Марк… Я тебя прошу в моем доме никогда не стучать кулаком по столу. Мне это неприятно. Кроме того, у меня соседи, мне перед ними неудобно: раньше муж на меня стучал кулаком, теперь брат. Чтобы этого больше никогда не было. Если тебе очень хочется стучать, стучи у себя в кабинете на своих подчиненных. Запомни, пожалуйста. Что касается лагерей, то не грозись, я ничего не боюсь, хватит, боялась, довольно! Всех не пересажаете, тюрем не хватит… Ничтожное меньшинство… Поворачивается язык! «В селах живут миллионы»! А ты видел, как они живут? Когда-то, раньше, молодой, ты любил петь «Назови мне такую обитель», помнишь?.. «Где бы русский мужик не стонал», помнишь? Хорошо пел, с душой, добрый был, жалел мужика. Что же ты сейчас его не жалеешь? О ком ты тогда пел? «Для народа, во имя народа»… А Саша – не народ? Такой чистый, такой ясный, так верил, а его в Сибирь, расстрелять нельзя было, так хоть в Сибирь. Что осталось от ваших песен?.. Молитесь на своего Сталина…
   Марк Александрович встал, двинул стулом.
   – Ну, дорогая сестрица…
   – Не шуми, не волнуйся, – спокойно продолжала она, – вот что я тебе скажу, Марк: ты мне деньги предлагал, деньгами не откупишься. Подняли меч на невинных, на беззащитных и сами от меча погибнете! – Она наклонила седую голову, исподлобья посмотрела на брата, вытянула палец. – И когда придет твой час, Марк, тогда ты вспомнишь Сашу, подумаешь, но будет поздно. Ты не защитил невинного. Тебя тоже некому будет защищать.

8

   Углубляясь в тайгу, партия шла четвертый день. Впереди телега, сзади сельский исполнитель – сонный парень верхом на лошади, с охотничьей винтовкой за спиной.
   Сельский исполнитель – повинность, ее несут крестьяне по очереди, в каждой деревне конвоир сменяется. В числе прочих обязанностей сибирского мужика всегда существовала и эта. Так же сопровождали ссыльных отец, дед и прадед молодого верхового, а прапрадеда самого гнали таким же образом.
   Конвоирование это формальное, партия принимается и сдается без расписки. Истинный охранник – тайга, тут не укроешься, здесь за тридцать верст чуют чужого человека. Охрана – невозможность нелегального существования в такое время, когда каждый проверяется вдоль и поперек.
   Редкие побеги бывают только с места, когда заскучает ссыльный по свободе и убегом убежит, не думая, что ожидает его. Побежит весной, когда запахи ее, одинаковые на всех широтах, защемят сердце неодолимой тоской по родине, или ранней осенью, когда станет невыносимой мысль о долгих месяцах беспросветной сибирской зимы. А то побежит и зимой, за месяц до окончания срока: всеми помыслами уже дома, нет сил ждать и страшит час, когда придешь за справкой, а вместо справки объявят новый срок. И находят такого зимнего беглеца весной под талым снегом, оттого и зовут «подснежником».
   А с этапа не бегут. Только что из тюрьмы, из лагеря, из душного вагона, идут вольно, свободно, барахлишко на телеге, тайком его не снимешь. И документ один на всю партию, побежишь – всех подведешь, всех потянут, пришьют пособничество. Хочешь бежать – беги с места, будь человеком.
   Уже таял последний снег в низинах, сверху пробивались лучи солнца, а на тропе было сумрачно и сыро. Бурелом, валежник, засохшие на корню деревья, покрытые косматым серым мхом, трухлявые колоды, ни куста, ни цветка, только местами пожелтевшая прошлогодняя травка, и всюду следы гари, будто свирепствовал здесь неукротимый лесной пожар. Лес без края, унылый однообразный: лиственница, лиственница, иногда сосна, кедр, ель, еще реже береза или осина. Жизнь угадывалась только в кронах высоких деревьев, шумел там ветерок, слышалось тиньканье синичек, прыгали с дерева на дерево белки, шуршали шишками. И впереди тот же сплошной лес, хребты и отроги.
   Вблизи Канска деревни были часты, из каждой их торопились отправить дальше, лишь бы не оставлять на ночь. Они приходили на ночлег поздно вечером, уходили рано утром. Ругался хозяин, гремя дверным засовом, плакал разбуженный ребенок, ворчала хозяйка, бросая на пол тряпье, а то и ничего не бросала – спите как хотите. Спать на полу было холодно, надрывно кашлял больной Карцев, тоскливо вздыхал Ивашкин, думая о жене и детях.
   Но в тайге деревни редки, перегон равнялся дню. В первое таежное поселение они пришли засветло и выспались наконец.
   Володю конвоиры развязали, когда отошли от Канска.
   – Теперь иди.
   Он размял затекшее тело, потом пошел, легко, не уставал, не жаловался, смотрел зло и непримиримо. Была в нем лагерная хватка: любая мелочь может стоить жизни, надо быть начеку, мгновенно принимать решения, не уступать ни в чем, никого не бояться, наоборот, заставить бояться себя. Был снисходителен к Борису, к Саше, к Ивашкину – «случайным жертвам сталинского режима», презирал Карцева – «капитулянта», не разговаривал с ним, не замечал его. Саша удивлялся способности игнорировать человека, с которым идешь рядом, вместе спишь, делишь невзгоды.
   Володя Квачадзе шел впереди. Карцев, больной, задыхающийся, плелся сзади, часто останавливался. Останавливалась и партия. Володя стоял, не оборачиваясь, досадуя, что приходится задерживаться. Физическую слабость Карцева объяснял душевной слабостью, в этом видел и причину его отступничества. И того, кто шел рядом с Карцевым, помогал ему на трудном переходе, встречал подозрительно, как лазутчика из враждебного лагеря.
   Саше нравились отвага Володи, сопротивление, которое он оказывает начальству, достоинство, с которым держится. Но он абсолютно не принимал чужого образа мыслей, этот недостаток Саша знал и в себе. В первый же день он сказал:
   – Володя, чтобы не было недоразумений. Я разделяю линию партии. Будем держать свои взгляды при себе. Ни к чему бесполезные споры.
   – У меня тем более нет желания дискутировать со сталинскими подголосками, – высокомерно ответил Володя, – но уж раз вы меня сюда загнали, то рот не заткнете.
   Саша улыбнулся:
   – Я вас сюда не загонял, меня самого загнали.
   – Своя своих не познаша. А то бы выкручивали руки не хуже тех, канских.
   – Представляю, что бы вы делали с нами, будь вы у власти, – сказал Саша.
   – Вы бы и при нас тянули руки вверх, – презрительно заметил Квачадзе.
   – Не надо ссориться, ребята, – вмешался Борис. – Вечная беда политических – ссорятся… А уголовники сплочены, их администрация и не трогает.
   – Уголовники – рвань! – сказал Володя. – Шкуры, палачи. За миску баланды продадут товарища. Они главная опора администрации, ее помощники. Убил жену – восемь лет, да и те скостят наполовину за примерное поведение. А вынес с фабрики пару подошв – десять лет.
   Все глуше становилась тайга. Те же заросшие густым сплошным лесом хребты, плоскогорья, пади и сопки, птичий гомон в кронах деревьев, сумрак и сырость на тропе. Мелькнул раз в березняке громадный длинноногий лось и скрылся, треща сучьями.
   С утра грело солнце. Лучи его почти не попадали на тропу, и все же идти было веселее и легче.
   На привал остановились в полдень возле зимовья, крохотной лесной избушки с темными прокопченными стенами, без потолка, без окон, без печи, с земляным утоптанным и прокаленным полом – зимой тут раскладывают костер, дым выходит через отверстие в крыше. Лежала в углу охапка сухих сучьев – уходящий оставляет топливо тому, кто придет за ним, тот может прийти в мороз, снег, метель, не добудет суховья, не разожжет костер и замерзнет на утоптанном полу. Хороший человек оставит не только сучья, но и запрячет в сухом месте коробок спичек.
   Они развели костер, принесли воду из родничка, сварили пшенную кашу, чай.
   Пшено достал вчера Борис в сельпо. Продавец был ему знаком, открыл ночью лавку, кроме пшена, дал еще пачку табака, раздобыл бутылку самогона, которую они в тот же вечер и выпили.
   Сознание того, что его знают даже здесь, в глухой таежной деревне, что без него ребята совсем бы пропали, возвращало Бориса в привычное состояние активной деятельности, укрепляло уверенность, что и в Богучанах он будет не последним человеком.
   Он рассчитывался за ночлег, за ужин, платил за всех, у ребят денег нет, есть у Саши, но неизвестно, устроится ли он на работу. А Борису работа в Богучанах обеспечена. Он был похож на начальника: френч с отложным воротником, брюки, заправленные в добротные сапоги, плащ-дождевик, фуражка защитного цвета. И мягкий властный голос начальника из образованных, с которым спорить трудно, все равно он тебя переговорит, лучше сразу выполнить, что требует.
   И сейчас он тоже командовал, послал одного за водой, другого за сучьями, уже можно набрать в лесу сухих, и они решили не трогать тех, что лежали в зимовье. Только Карцева никуда не послал. Карцев сел на пенек, закрыл глаза, подставил солнечному лучу бледное страдальческое лицо.
   Тот же продавец устроил, что не в очередь пошел с ними конвоиром хороший, услужливый парень и умелый – на привале понаделал ложки из бересты. Шел он пешком, легкий, белобрысенький, вел лошадь в поводу. Саша как вышел рядом с ним из деревни, так с ним и дошел до привала. Паренек дал ему ружье стрельнуть в рябчика, Саша не попал.
   – В медведя промахнешься, плохо, однако, будет, – засмеялся паренек.
   – А ты ходил на медведя?
   – Ходил, три раз. Медведя в берлоге берем. Как собаки учуют зверя, так срубаем слеги, затыкаем берлогу, он начнет выдираться, мы и стрелим. Есть которы ходят с рогатиной, а то и с ножом, по-нашему кинжалом. Медведь – зверь хитрый, на человека вылетает, а на лошадь или там скотину – скрадом.
   Он улыбнулся, когда Саша сказал, что есть звери посильнее медведя: лев, тигр, слон… Не верил.
   Так же улыбаясь, рассказал, как год назад на поляне, мимо которой они шли, убили трех ссыльных уголовников.
   – Гнали их так-то вот, а они в деревне сели в карты играть. Наши ребята деньги у них увидали. Сюда подошли, начали стрелять. Те побегли в целик, попадали, снегом их завалило, мороз был хляшший. Наши-то думали, догрызет их зверье, тут его много. А ехал как раз из района уполномоченный заготовитель, собаки и учуяли мертвых-то. Стали дознаваться, отправили ребят наших в Новосибирск. А там их шпана в тюрьме поубивала.
   – И много денег они взяли у убитых?
   – Десять рублей, однако, взяли.
   В разговоре за костром опять возникла эта история. Ее знал Борис – ссыльные в Канске рассказали, знал Квачадзе – в лагере слыхал. Обоих парней убили в ту же ночь, как привели в тюрьму: весть о них дошла раньше, чем их туда доставили. Камера была большая, дружная, так и не дознались, чьих рук дело.
   – И хорошо, что прикончили, – заметил Володя, – а то дали бы, самое большое, по пять лет и выпустили через год, подумаешь, убили ссыльных. А теперь местные будут знать: у тюрьмы телеграф получше казенного. Государство нас не защищает, будем защищаться сами. Другого выхода нет.
   – Володя, – сказал Саша, – ведь вы сами говорили, что уголовники – не люди! Как же можно позволять им вершить суд?
   – На каторге свои законы, походите в этой шкуре, узнаете, – отмахнулся Володя, – интеллигентские рассуждения.
   – Зачем же кидаться на интеллигенцию? Она тоже кое-чего стоит, – сказал Саша.
   Володя поднял палец:
   – Отдельные представители.
   – Ведь вы тоже интеллигент.
   – Почему вы думаете, что я этим горжусь?
   – Первым интеллигентом, – сказал Саша, – был человек, добывший огонь. Современники, конечно, убили его. Один обжег палец, другой пятку, третий убивал просто так – не высовывайся! Уже в каменном веке это было – не высовывайся!
   – Саше первую премию за логику, – объявил Борис. – Володя, вы согласны отдать Саше первую премию?
   – Давайте, если у вас есть, – ответил Квачадзе.
   Все были настроены миролюбиво. Солнце опускалось за кроны деревьев, но они чувствовали его тепло, шли налегке, кинув пальто и шапки на телегу. Сопровождает их услужливый паренек, дает пострелять из ружья, никакой он не конвоир, все это не похоже на этап. Они в первый раз едят не за чужим столом, а в лесу, у костра. Треск сосновых веток, их смоляной запах, запах пригорелой каши, сосновые иглы в чае – все это возвращает к детству. Не так уж давно сидели они у костра в пионерском лагере.
   Карцев подставил больное лицо солнцу, поворачивал голову туда, куда уползал его узкий туманный луч.
   Ивашкин поддакивал и Володе, и Саше, любил умственные разговоры. Свою профессию считал интеллигентной, особенной. Поспешишь – вот и опечатка, вот и гонят в Сибирь, хотя и не ты даже набирал. В выступлении товарища Сталина вместо «вскрыть» ошибочно набрали «скрыть». Посадили шестерых. У Ивашкина дома остались жена и три девочки – дочки.
   Паренек-конвоир тоже слушал их разговор, улыбался. Каши поел совсем немного, чтобы не обделять других.
   Возчик держался угрюмо, от каши отказался и от чая отказался, пожевал чего-то в телеге и задремал, дожидаясь, когда отдохнет и нащиплется травки его лошадь. Потом запряг ее. Разомлевшие у костра ребята неохотно поднялись. Партия двинулась.
   Они отошли километров пять, и вдруг засвистел ветер в верхушках деревьев, сразу потемнело, замела метель, повалил снег.
   Заторопился возчик, заторопился парнишка-конвоир, спеша засветло выйти на Чуну. Снег кончился так же неожиданно, как начался, только покрыл кусты белыми шапками и вконец испортил и без того плохую дорогу. Ребята подталкивали телегу. Шли по-прежнему быстро.
   Только Карцев не мог идти, задыхался, останавливался и кашлял, прислонясь к дереву.
   – Садись, Карцев, на телегу, – сказал Саша.
   Но возчик не позволил:
   – Не наймовался я людей везти, лошадь не ташшит, дороги нет.
   – Совести у тебя нет, – сказал Ивашкин.
   Саша ухватил лошадь под уздцы.
   – Стоп! Карцев, садись!
   – Не тронь, паря! – закричал возчик. – Поверну назад, покажут вам бунтовать!
   – Папаша, не будем ссориться, – по-начальнически произнес Борис, подсаживая Карцева на телегу.
   Пришлось снять с телеги два чемодана, какие полегче, конвоир приторочил их к седлу. Только Володя Квачадзе не сказал ни слова, равнодушно ждал, чем это кончится. Он не вступится за «капитулянта», если даже тот будет подыхать.
   Через Чуну перебирались на дощанике. До берега он не доходил, шли вброд, несли вещи, втаскивали телегу. Промокли окончательно.
   Деревня попалась большая, но захудалая, с завалившимися, почерневшими избами, разоренными скотными дворами. Шла гулянка, светился ранний огонь в избах, слышались пьяные крики и песни, пошатываясь, прошли по улице мужики, таежники, лесовики, разноростые, разномастные, не похожие на статных русоволосых сибиряков степной полосы. На бревнах сидели парни и девки, смеялись, окликнули конвоира, сказали, что сегодня престольный праздник. Конвоир сразу заторопился, побежал искать председателя, чтобы поскорее сбыть партию.
   Пока ожидали председателя, подошли местные ссыльные: осанистый мужчина с пышной шевелюрой, неторопливыми движениями, внимательным взглядом, хорошо знакомый Саше по Пятому дому Советов тип государственного деятеля, и худая рыжеволосая женщина с суровым измученным лицом. Прибыл первый после распутицы этап, и им не терпелось узнать, нет ли здесь своих.
   – Здравствуйте, товарищи!
   Взгляд женщины остановился на Квачадзе, в его ответном взгляде почувствовала единомышленника. Володя назвал свою фамилию, она была им знакома, их фамилии оказались известны ему. Они обнялись, расцеловались, а с остальными знакомиться не стали. Мужчина улыбнулся вроде бы приветливо, но никому не протянул руки – он мог протянуть ее кому не следует или тому, кто в ответ не подаст свою. Женщина даже не улыбнулась.
   Они увели Володю. Он шел между ними, высокий, гибкий, в черной телогрейке, с мешком на плече, отвечал на их вопросы, видно, вопросов было много – почта не приходила уже два месяца.
   – Адье! – сказал им вслед оскорбленный Борис: Володя нарушил солидарность более высокую, чем солидарность политическая.
   Прибежал мордастый, жующий на ходу парень, пьяный, суетливый, вытаращил глаза.
   – Которы тут сослатые? Энти вот? Чтой-то вы больно черны, русски ли вас делали? Айда!
   Он привел их в заброшенную избу на краю деревни с разваленной печкой, а им надо согреться, высушить одежду, уложить в тепле больного Карцева. Но пока они рассматривали это давно покинутое жилище, мордастого и след простыл. Уехал и возчик, сбросив на землю их вещи.
   – Нажмем на местную власть, – сказал Борис, – идемте, Ивашкин!
   – Куда идти-то? Деревня гуляет.
   – Говорить буду я, а вы поможете донести шамовку, – успокоил его Борис.
   Они ушли. Саша вынул из чемодана пару чистого белья, шерстяные носки, рубашку, протянул Карцеву:
   – Переоденьтесь.
   Саша поразился его худобе. Кожа, туго натянутая на ребрах, острые колени, бесплотные ноги, длинные, бессильно висящие руки, лопатки, торчащие, как обрубки подрезанных крыльев.
   – Отощали вы за голодовку, – заметил Саша.
   – Кормили зондом, принудительно, – Карцев неловко заправлял рубашку в кальсоны, – потом перевели на госпитальное, молоком отпаивали. Я вены вскрывал, потерял кровь.
   Глаза его лихорадочно блестели, лицо шло красными пятнами, наверно, температура, но градусника у них нет, да и мерить ее незачем, все равно завтра в дорогу. Наконец он переоделся, закутался в Сашино байковое одеяло, сел на скамейку, привалился к стене, закрыл глаза.
   – Из-за чего вы вскрывали себе вены? – спросил Саша.
   Карцев не ответил, не расслышал, может быть, задремал.
   Саша осмотрел печь. У топки и подтопка торчали концы проволоки, кто-то уже выдрал заслонки. Саша хотел затопить, но раздумал: возможно, Борис раздобудет другое помещение.
   Борис и Ивашкин принесли буханку хлеба и берестяной кувшин со сметаной, больше ничего не достали. Другого помещения тоже не добились – все пьяны, не с кем разговаривать, никто не пускает на ночлег.
   Ивашкин нашел во дворе деревяшку, нащепил лучину, но она гасла, только спички зря тратили.
   В темноте поели сметаны с хлебом.
   – Холодный ужин лучше, чем никакой ужин, – изрек Борис. Карцев от еды отказался, попросил пить. Воды не было.
   – Пойду к Володиным друзьям, пусть возьмут его на ночь, – сказал Саша.
   Борис в сомнении покачал головой:
   – Не возьмут. Впрочем, попробовать можно. Я пойду с вами.
   – Зачем?
   – Деревня вдрызг пьяная, и эти ребята на бревнах настроены агрессивно.
   На улице было светлее, чем в избе, полная луна висела в безоблачном небе. На бревнах по-прежнему сидели парни и девушки. Один из парней, видно, местный острослов и забияка, что-то рассказывал смешное, махал руками, ему отвечали взрывами смеха. Увидев Сашу и Бориса, он крикнул:
   – Эй, позабыт-позаброшен, пойди сюда!
   – Не обращайте внимания, – вполголоса проговорил Борис.
   – Почему же? – Саша направился к бревнам. – Что нужно?
   – Чего по улице шастаете? Девок ищете? А дрючков не хотите?
   На бревнах сидел молоденький конвоир, молча улыбался. Но было очевидно: если начнут их бить, он будет так же улыбаться.
   Саша обернулся к Борису:
   – И верно. Смотрите, какие здесь девушки красивые.
   – Красивы, да не про вас! – закричал парень.
   – Тебе одному? – усмехнулся Саша. – А справишься?
   На бревнах засмеялись.
   – Но-но, – смешался парень, – ты тово, не больно…
   – Тово, чаво, – передразнил его Саша, – твою в господа бога…
   Саша загнул такое, чему позавидовал бы любой грузчик из тех, с кем он работал на химзаводе.
   И пошел дальше.
   – Не надо задираться, ребята, посерьезнее надо быть, – добавил Борис и двинулся вслед за Сашей.
   По дороге он ему сказал:
   – Если вас тут не убьют, будете долго жить. Умеете что-то внушать.
 
   Дверь в избу была не заперта. Володя, мужчина и женщина сидели за столом. Горела керосиновая лампа.
   – Это Панкратов и Соловейчик, – сказал Володя, – я вам про них говорил.
   Видно, говорил что-то хорошее, потому что мужчина улыбнулся.
   – Садитесь, товарищи, попейте с нами чайку.
   – Спасибо!
   Саша не сел, повернулся к Володе:
   – Что будем делать с Карцевым?
   – А что я должен делать?
   – Ты, по-видимому, собираешься здесь ночевать. Может быть, уступишь свое место?
   Вместо Володи ответил мужчина:
   – До некоторой степени я решаю, кто будет ночевать у меня.
   – Может быть, вы знаете, к кому можно устроиться на одну ночь? – спросил Борис.
   – Здесь никто не берет проходящих. Тем более больных.
   Женщина обратилась к Володе:
   – Когда вы в последний раз видели Ильина?
   Уже на улице Саша с горечью сказал:
   – А вы говорите, я умею что-то внушать.
   – Дорогой мой, – ответил Борис, – здесь действуют политические страсти, а они самые неистовые.

9

   К концу дня Поскребышев положил Сталину на стол прочитанное членами Политбюро письмо о статье Энгельса. Все согласились с тем, что статью печатать не следует. Проведенное опросом решение об изменениях в редколлегии «Большевика» также было единогласным.
   Сталин не сомневался, что оба решения пройдут: ход со Стецким – правильный ход. Стецкий – человек Бухарина, а Бухарин у них в резерве. Бухарина они пока не отдадут, как не хотели отдавать в прошлом году Смирнова, Толмачева и Эйсмонта, а в позапрошлом году Рютина.
   И все же все противники – прошлые, настоящие и будущие должны быть уничтожены и будут уничтожены. Единственная в мире социалистическая страна может устоять, только будучи незыблемо устойчивой внутри, это залог ее устойчивости и во внешнем мире. Государство должно быть могучим на случай войны, государство должно быть могучим, если хочет мира, его должны бояться.
   Чтобы в кратчайший срок страну крестьянскую превратить в страну индустриальную, нужны неисчислимые материальные и человеческие жертвы. Народ должен на них пойти. Но одним энтузиазмом этого не достигнешь. Народ надо заставить пойти на жертвы. Для этого нужна сильная власть, внушающая народу страх. Страх надо поддерживать любыми средствами, теория непотухающей классовой борьбы дает для этого все возможности. Если при этом погибнет несколько миллионов человек, история простит это товарищу Сталину. Если же он оставит государство беззащитным, обречет его на гибель – история не простит ему никогда. Великая цель требует великой энергии, великая энергия отсталого народа добывается только великой жестокостью. Все великие правители были жестоки. Каменев, теперь директор издательства «Академия», не случайно выпустил Макиавелли. Для НЕГО выпустил, хочет ЕМУ показать, что методы, ИМ применяемые, были известны еще в пятнадцатом и шестнадцатом веках. Он ошибается, Каменев. Рекомендации Макиавелли устарели. Впрочем, неизвестно, годились ли они и в пятнадцатом веке?! Хлестко, но поверхностно, недиалектично, схематично. «Власть, основанная на любви народа к диктатору, – слабая власть, ибо зависит от народа, власть, основанная на страхе народа перед диктатором, – сильная власть, ибо она зависит только от самого диктатора». Это положение верно лишь частично: власть, основанная только на любви народа, – слабая власть, это так. Но власть, основанная только на страхе, тоже неустойчивая власть. Устойчива власть, основанная и на страхе перед диктатором, и на любви к нему. Великий правитель тот, кто через страх сумел внушить любовь к себе. Такую любовь, когда все жестокости его правления народ и история приписывают не ему, а исполнителям.