Оказывается, он все время думал о том, что я ему рассказал, с изумлением и боязливой радостью подумал Лёка.
— У-у… — сказал он с мрачной иронией. — Это всем вопросам вопрос…
— Так получается всегда, когда не хватает уверенности и настойчивости, — в очередной раз принявшись нервно барабанить пальцами по столу, вдруг бросил Обиванкин, даже не дав себе труда выяснить, о чем, собственно, речь.
В Лёку будто плюнули.
— Спасибо, что научили уму-разуму, Иван Яковлевич, — сказал он.
— Простите, — ответил Обиванкин. — Я вовсе не хотел вас оскорбить. Просто высказал свое мнение.
«А кто им интересовался?» — чуть не спросил Лёка, но смолчал. Старик и так, похоже, на грани истерики. Надо же, какой нервный.
Тихо подкравшийся к станции поезд просторно загремел сочленениями и окончательно остановился.
— Прибыли, — сказал Лёка.
В наступившей тишине стали слышны приглушенные, чуточку напряженные реплики пассажиров, отрывистые вопросы и ответы… Граница есть граница. Досмотр есть досмотр. Будь у тебя хоть трижды в порядке все бумажки — все равно не по себе.
Некоторое время ничего не происходило. Потом за окном торопливо прошли вдоль вагона несколько парней в форме и с автоматами — совсем молодые. Поодаль неторопливо прогуливался по перрону какой-то местный барин с собачкой на поводке; вообще же на станции было очень малолюдно.
А потом зажегся свет, разом припрятав все, что снаружи, за блеском стекол; залязгали двери впереди и сзади, и внутри вагона послышалось залихватское: «Линия перемены дат! Линия перемены дат, господа! Леди и джентльмены! Да-а-кументики приготовили! Па-адарожные, визы, паспорта! Пли-из!»
Осунувшийся Обиванкин принялся тереть потные ладони о штанины — видно, хотел их просушить прежде, чем браться за бумажки. На него страшно было смотреть. Лёка молча полез за документами; он предчувствовал недоброе.
— Вы не знаете, багаж они осматривают? — вдруг спросил Обиванкин Лёку.
— А что у вас там — наркотики? — осведомился Лёка.
Обиванкин не ответил. Ого, подумал Лёка. Кажется, я влип… И сына втянул. Замечательно. Он машинально покосился через проход — дюжий сосед уж проспался и, угрюмо ссутулившись, сидел лицом к окну. «Что он там может видеть? — недоуменно подумал Лёка. — За стеклом темнее, чем в вагоне…» И сразу понял. Сосед смотрел на то, что в стекле отражалось. То есть — на них троих.
Стало совсем худо.
— У меня в багаже есть вещи, которые мне не хотелось бы никому показывать, — наконец сообщил Обиванкин шепотом и нервно облизнул губы.
— Вы нашли очень удачное время, чтобы сказать об этом, — ответил Лёка, уже не скрывая раздражения. Обиванкин непреклонно глянул ему в глаза.
— Предупреди я вас заранее, вы могли испугаться и не взять меня с собой, — сказал он. Лёка задохнулся.
— Да как вы смели… как смели подставить мальчика… и меня…
— Потому что моя поездка очень важна для страны, — отрезал Обиванкин, словно это объясняло и оправдывало все.
Лэй, ничего не понимая, смотрел то на отца, то на его друга.
Лёка даже не нашелся, что ответить. Несколько мгновений он лихорадочно шарил в голове, пытаясь нащупать достойные слова, но в ошеломленной пустоте не обнаруживалось даже связной ругани. Впрочем, и к лучшему, сообразил Лёка: ругань никогда и ничему не способна помочь, она только позволяет, когда опасность миновала, спустить пар. Лёка так и не произнес ни слова до тех самых пор, когда «Да-акументики попрошу!» послышалось совсем рядом, и розовощекий вооруженный мальчишка в зеленой форме, ну лишь чуть-чуть постарше Лэя с виду, показался в проходе. Автоматически Лёка отметил, как быстро разобрался с пограничником сосед на боковом сиденье напротив — махнул каким-то удостоверением и вопрос оказался исчерпан. Вот так надо ездить, с завистью и тоской подумал Лёка. И что бы моему чародею не обратиться со своими просьбами к кому-нибудь, у кого припасены этакие вот корочки?
Да потому что такие никогда и никому не помогают, ответил Лёка сам себе. Тем, кого можно взять на отзывчивость, корочек не выдают…
Он подал пограничнику свои бумаги. Мальчишка уставился в них; потом опять на Лёку, потом на Лэя — сличал фотографии. Потом, от усердия шевеля кожей на лбу, принялся изучать подорожную. И ведь это не американцы какие-нибудь, думал Лёка, пристально вглядываясь в простое и совсем не злое, губастое лицо пограничника. Не захватчики немецко-фашистские из гестапо, нет. Свои же пареньки с Валдая оклад отрабатывают… А что им делать, если нет никакой иной работы и кормиться нечем? По всей округе на сто, может, верст никакой иной мало-мальски оплачиваемой работы, кроме как унижать ближних своих — и по крови ближних, и по месту обитания… Спасибо, что в воры не пошел. До чего ж он старается-то! Бдит! От всего сердца…
Разве только в деньгах дело?
А если бы им платили исключительно за доброту и честность? За тягу к знаниям? Ох, представляю, как они кляли бы власть за издевательство над человеческой природой и нарушение прав человека!
А может, и не кляли бы?
Кто и когда это у нас пробовал?
— Все в порядке, — сказал пограничник, возвращая бумаги Лёке и козыряя ему. — Счастливого пути, господин Небошлепов. Счастливо, Леня… — Повернулся к Обиванкину. — Так, господин… э… Обиванкин, — не без напряжения вспомнил он фамилию из Лёкиной подорожной.
Обиванкин с обреченным видом подал ему паспорт и визу. Лоб его искрился от пота. Ученого хотелось немедленно арестовать. На всякий случай. Пограничник опять заекал взглядом вверх-вниз: в документы и на живого Обиванкина, опять в документы — и опять на живого…
Что-то долго, холодея, подумал Лёка; а пограничник отступил на шаг назад, в проход, и позвал: «Колян! А Колян! Подойди-ка…»
Подошел его напарник, и о чем-то они забубнили вполголоса, наклонившись друг к другу, как заговорщики. Напарник с сомнением покачал головой. Первый пограничник потыкал пальцем в паспорт Обиванкина. Опять побубнили. Это длилось еще минуты две. Потом напарник ушел, а первый пограничник, постукивая бумагами Обиванкина себя по ладони, сказал, будто сам себе удивляясь и, во всяком случае, безо всякого удовольствия, даже виновато:
— А вы, господин… господин Обиванкин, вы пройдите с нами.
— Но в чем дело? — охрипнув, возмутился было Обиванкин.
Своим картинным негодованием он только разозлил мальчишку, а тому и так было несладко. Похоже, даже противно от того, что ему приходилось делать. На мальчишеском лице проступило отчаяние.
— Разберемся, господин! — заводя сам себя, рявкнул он. — Р-разберемся!
Нежданно-негаданно подал голос Лэй.
— Да вы что? — от души возмутился сын. — Он же друг бабы Люси! Пап! Она же нас ждет!
У Лёки голова пошла кругом. Лэй ведь не знал правды, Лёка рассказал сыну лишь легенду… Мать честная, да как же выбираться-то? Это тебе не статьи писать, прикрикнул Лёка на себя. Тут надо соображать быстро!
Многое он умел; а вот быстро соображать — ни-ни. Не дал господь.
Но одно Лёка понял мгновенно: если сейчас он отступится от Обиванкина, то сына потеряет навсегда. Явного, при всем честном народе предательства мальчик ему не простит.
И будет прав. Предательства не прощает ни один порядочный человек.
Пусть мальчик ничего не знает — но он знает то, что сказал ему сам Лёка. Потом уже ничего не объяснишь и не залатаешь. Сдать без боя друга бабы Люси погранцам и поехать дальше как ни в чем не бывало — нельзя.
— А собственно, что вас не устроило в документах Ивана Яковлевича? — спросил Лёка, чувствуя на затылке обжигающий взгляд сына и каким-то чудом ухитряясь говорить спокойно и жестко, будто он, господин Небошлепов, был здесь самый главный.
Пограничник почувствовал его тон — и запаниковал. Ему нечего было сказать.
— Пр-ройдемте! — даже чуть взвизгнув от полной растерянности, ответил он.
Лёка поднялся со своего места. Зацепил свою сумку.
— Тогда мы все пойдем, — проговорил он, не повышая голоса. — Это безобразие. Это самоуправство!
У пограничника лицо стало жалобным и обиженным, как у ребенка, с которым взрослый сыграл не по правилам.
— Да сядьте вы, господин Небошлепов, — умоляюще произнес он. — Ну вам-то что… Вы-то куда…
Славный парнишка, подумал вдруг Лёка. Совестливый… Зря я на него бочку катил. Но он не мог отыгрывать назад — не в парнишке было дело.
— Как это «вам-то что»? Вы не можете ответить на простой вопрос: что в документах господина Обиванкина вас не устраивает. И в то же время ссаживаете его с поезда безо всяких причин! Мы едем с ним вместе — и будем разбираться вместе!
Пограничник глубоко вздохнул. Сдвинул на затылок фуражку и тыльной стороной ладони вытер лоб.
— Как хотите… — понуро сказал он. — Вам же хуже… Колян! — крикнул он напарнику. — Заканчивай тут, я повел этих…
И они пошли.
Тяжелая сума, так покамест и не подвергшаяся таможенному досмотру, грузно и подозрительно болталась у Обиванкина на плече.
— Зря вы, господин Небошлепов… — продолжал уныло и безнадежно увещевать пограничник. — Сами потом пожалеете — а поезд уж уйдет. Застрянете на всю ночь. Вы же вполне могли ничего не знать…
— Чего не знать? — вскинулся Лёка.
— Ничего не знать… — беспомощно сказал пограничник. Лэй молчал.
Самое странное, что и Обиванкин молчал. Даже не пытался защищать себя. То, что его ведут, будто взятого с поличным бандита, он, похоже, воспринимал как должное. И то, что Лёка и даже сын Лёки пошли вместе с ним невесть куда и невесть из-за чего, воспринимал как должное тоже.
Они вышли на плохо освещенный пустой перрон. После духоты вагона снаружи было зябко; впрочем, может, это с перепугу. Ощущение было и впрямь жутковатое — темная пустыня и неведомая опасность. И очень уж внезапным был переход: только что ехали себе ехали, дружили, дремали — и вот нате. Безлюдье, чужой край, клацанье сапог и полная неопределенность. И не на кого опереться: рядом лишь впавший в ступор непонятный Обиванкин, то величавый, то требовательный, то жалкий, — и пятнадцатилетний сын.
Пограничник пристроился позади. Будто конвоировал их. А собственно, почему «будто»? Хватит прятать голову в песок — с Обиванкиным что-то неладно, и их действительно просто-напросто конвоируют куда-то… как это у них называется? Пост? Пикет? А ведь он тоже нервничает, почувствовал Лёка. Пограничник-то тоже нервничает. Рука на автомате, отметил он, мельком обернувшись. Он Обиванкина боится! Святые угодники, да во что ж мы с Лэем вляпались?
Ни души не было кругом. Пригородные поезда останавливались поодаль, не здесь; вдали, за переходом, виднелись длинные прямые гирлянды их светящихся квадратных окон. Вечер самоуправно, не предъявляя никаких документов и не подвергаясь досмотру, готовился пересечь границу ночи.
Пограничник остановился. Лёка тоже остановился сразу, услышав, что позади смолкло мерное клацанье сапог. Обернулся. Пограничник заглянул Лёке в лицо.
— Уйдет ведь поезд, господин Небошлепов, — просительно сказал он.
Лёка покосился на сына. Взгляд мальчика был непреклонен.
— Ничего, — сглотнув, сказал Лёка.
— Ну, тогда айда… — Пограничник безнадежно пожал плечами и двинулся дальше.
Они обошли какое-то здание, потом обошли какое-то еще. Прошли мимо открытой двери под надписью «Буфет»; в освещенных окнах буфета виднелись столы и лица. С той стороны стекол заметили процессию, уставились, приоткрыв рты. Пошли дальше, мимо тихой череды померкших и уснувших киосков. Заведет куда-нибудь, перестреляет всех, и дело с концом, подумал Лёка. Но вместо этого из щели между ларьками выступила темная фигура, кинула руку к шее удивленно остановившегося пограничника и легонько коснулась ее одним пальцем. Пограничник коротко всхлипнул, ноги у него подкосились и он упал, лязгнув по асфальту автоматом.
— Пиздохен швансен! — обалдело сказал Лэй — непонятно, но очень экспрессивно.
— Ходу! — вполголоса распорядилась фигура. — До отправки пять минут!
То был дюжий сосед с бокового сиденья, который проспал всю дорогу от Питера до Твери.
Лёка наклонился к неподвижно лежащему парнишке. Фуражка с него свалилась и отлетела метра на полтора, глаза были открыты, но в них остались одни белки. Лёка, с изумлением ощущая себя совершенно мужественным, тронул, как сто раз видел в кино, артерию на шее пограничника. Артерия билась.
— Он в порядке, — нетерпеливо сказал сосед. — Я его обездвижил на полчаса, и только. Очухается невредим, максимум — описается.
— Вы кто? — чужим голосом спросил Лёка.
— Мы упустим ваш поезд, — сказал сосед. — Поговорим потом, хорошо? Я просто хочу вам помочь.
Лёка подобрал фуражку пограничника, беспомощно подложил ему под голову. Лэй оторопело смотрел. Потом будто проснулся и принялся суетливо помогать отцу; но помогать, собственно, было нечего. Он уложил раскинутые ноги пограничника поудобнее — или попристойнее, что ли… Выпрямился, заглянул отцу в глаза — видишь? я тоже. Вижу, одобрительно сказал Лёка глазами и выпрямился. Смерил внезапного спасителя взглядом. Покосился на Обиванкина. Тот был в полном и теперь уже окончательном ступоре и знай прижимал к себе обеими руками свою сумку.
— Я с места больше не тронусь, пока не пойму, что происходит и во что нас с сыном втянули, — сказал Лёка.
— Я просто пытаюсь вам помочь, — негромко повторил сосед.
— Кто вы такой?
— Можете звать меня Гнат, — проговорил тот. — Гнат Соляк.
— Бонд, — пробормотал Лёка. — Джеймс Бонд.
— Кто-нибудь пойдет мимо и увидит очень романтичную картину, — с трудом сохраняя спокойствие, сказал Гнат. — Может, мы отойдем в сторонку хотя бы?
— Чему и кому вы хотите помочь? — жестко спросил Лёка.
— Ну не сейчас! — повысил голос Гнат.
— Сейчас, — сказал Лёка.
И вдруг подал голос Обиванкин.
— А по-моему, — фальцетом сообщил он, — товарищ где-то прав. Может быть, Алексей Анатольевич, нам действительно вернуться на наши места, а уж там обсудить создавшееся положение?
— Вы ненормальный, господин Обиванкин, — сказал Лёка.
И тут они увидели, как потерявшийся в сотне метров позади состав, из которого их выдворили и от которого теперь им виден был лишь неимоверно прямой и длинный частокол горящих окон, дрогнул и поплыл, окошко за окошком пропадая по ту сторону каких-то темных вокзальных пристроек.
— Все, — упавшим голосом сказал Гнат.
— Рассказывайте, — потребовал Лёка.
— Па, мы типа здесь ночуем? — спросил Лэй.
— Не знаю! — рявкнул Лёка. — Помолчи!
Никогда в жизни он не повышал голос на сына. Ни во времена совместной жизни, ни в эти дни. Никогда.
Самое странное, краем сознания отметил Лёка, что Лэй воспринял окрик на редкость нормально. Умолк и, судя по лицу, даже не обиделся.
— Через десять минут парень может прийти в себя, — сказал Гнат. — Мне еще раз его бить?
— Кто вы такой и что вам нужно? — требовательно спросил Лёка.
— Хорошо, — сказал Гнат. — В двух словах. Подробности, если они вас заинтересуют, — потом. Я же ради вас, идиотов… — Он все-таки сдержался, только желваки запрыгали, словно пузыри на болоте. Помолчал. — Вот этот господин, — он мотнул головой в сторону Обиванкина, — в розыске. Как красно-коричневый ракетчик, от которого невесть чего можно ждать. Подробностей не знаю. В приказе было предписание следить за ним и сообщать по команде — но здешние пацаны, я так понимаю, перепугались, что он уйдет за кордон, — и решили действовать, как обычно. То есть по-дубовому. Меня сегодня уволили из… из… одной из силовых структур. Несправедливо. За то, что я не дал девочку убить. Я случайно видел ориентировку и решил им нагадить, а вам помочь. Мое единственное желание — попортить им песню. Портить им все их песни, до каких сумею дотянуться. Вы вполне можете меня использовать и потом выкинуть, как отработанный материал, я не обижусь. Вот и все.
Гнат сам не знал, правда это или нет.
Он не хотел сейчас думать об этом. Разбираться — потом. Он еще сам не понимал, чего хочет. Язык молотил сам по себе — первое, что взбредало в голову; то, что он сказал, вполне могло и впрямь оказаться правдой когда-нибудь потом, вскоре. И потому звучало искренне.
Как и подобает звучать правде.
Лёка помолчал. Оглядел свое воинство. У Обиванкина отвисла челюсть. У Лэя восхищенно горели глаза. Гнат был совершенно спокоен и ждал Лёкиного решения.
— Вы уверены, что пограничнику ничего не грозит? — тихо спросил Лёка. И в этот миг лежащий парнишка шевельнулся и застонал.
— Вот вам ответ, — сказал Гнат. — Что дальше, командир? — В его голосе почти не было издевки.
— Дальше я вас обрадую, — сказал Лёка и посмотрел на часы. — Почему-то я ожидал неприятностей… хотя, конечно, не такого масштаба. Я загодя через Интернет посмотрел на всякий случай пригородные тверские электрички. Последняя клинская — через десять минут. И билеты зайцам контролеры при необходимости продают прямо на ходу, внутри.
— Разумно, — сдержанно одобрил Гнат. — Тогда — ноги в руки!
Лёка нерешительно посмотрел на лежащего пограничника. Тот моргнул и застонал снова.
— Ноги в руки, — согласился Лёка.
И они побежали сквозь наконец-то начавшую падать на них ночь.
Первым, сипя, стал отставать Обиванкин. Здоровенный Гнат, ни слова не говоря, попытался тянуть его за руку, потом — забрать себе тяжело колотящую ученого по боку сумку; тот что-то жалобно заверещал и плотнее прижал свою тяжесть. Пришлось с бега перейти на быстрый шаг.
Впрочем, вот уже и пригородные поезда. Обиванкин, за ним Гнат, а за ними уж, опрометью, и Лэй бросились вдоль по перрону к распахнутой двери последнего вагона.
— Стойте! — крикнул Лёка, бросив мимолетный взгляд на табло указателя. — Эта на Москву, нам в следующую!
Поздно. Ополоумевший, теряющий дыхание Обиванкин, каким-то образом оказавшийся первым — впрочем, понятно, он и был первым с конца, а Лёка пробежал дальше всех, — прыгнул в вагон.
— Папа! — крикнул Лэй, обернулся и, споткнувшись, на глазах у отца едва не упал в щель между перроном и вагоном; короткий, слепящий ужас пролетел сквозь Лёку. В последний момент Соляк подхватил Лэя и буквально на руках втащил в дверь.
Лёка рванул вдогон. Ввалился в тамбур и, задыхаясь, отчаянно крикнул внутрь вагона:
— Назад! Это не та электричка! Она не останавливается в Клину!!!
— Та! — уязвленно прохрипел Обиванкин; он то вздувался, то опадал, точно искусственное легкое. — Та! В Москву!
Он нарочно, потрясенно понял Лёка; и больше ничего не успел ни сообразить, ни сделать. Двери зашипели и судорожно съехались; электричка, с громом передернувшись, потянула. Завыли моторы, сначала басом, потом выше, выше, переходя на раздирающий душу визг. Поплыли мимо, разгоняясь, светлые россыпи окон далеких домов.
Лёка на негнущихся ногах вошел в вагон и, словно мертвый, упал на деревянное сиденье рядом с сыном.
Тук-тук… тук-тук… Сердце об гортань — или колеса об рельсы?
Граница осталась позади. Электричка шла по России.
— Папа, — тихо сказал Лэй. — А мы к бабе Люсе-то попадем?
Лёка молча обнял сына за плечи.
Никого, кроме них, не было в последнем вагоне последней в этот день электрички прямого сообщения Тверь — Москва. И оттого возникало странное чувство потерянности: снаружи глухая тьма без конца и края, где, лишь подплескивая прогорклого масла в палящий душу ледяной костер тоски, изредка проплывали какие-то неживые огни, а внутри — гулкая от безлюдья и сумеречная от тусклых ламп, знобкая трясущаяся теснина да дверь, с бессильным лязгом мотающаяся то в паз, то из паза; и ряды, ряды пустых сидений. Вымерший мир. Одна пустота, топоча бесчеловечно ритмичную чечетку по рельсам, деловито бежала сквозь другую, и в этом не виделось ни малейшего смысла.
Лёка думал о пограничнике. И впрямь ли жуткий, колдовской удар Соляка не нанес ему серьезного вреда; не простудился ли он, пока лежал на холодном асфальте (а если в Твери уж и дождь пошел? тучи-то ползли с севера); не слишком ли жестоко накажут его по дисциплинарной части за то, что он их упустил… Некоторое время он ни о чем ином думать не мог — так было совестно перед мальчуганом.
Лэй думал о том, что таких обалденных каникул у него, верно, в жизни больше не будет, даже если папа как бы и останется. Поездка вышла конкретно угарная. А все еще только начинается.
Он и не заметил, когда даже в мыслях перестал называть Лёку папашкой.
Гнат с отстраненным удивлением вспоминал, что началось все с желания выследить старца и сдать его на блюдечке Сане — но это было уже так давно…
Я буду тот жандарм, думал он, который защищает людей от произвола, а не тот, который защищает произвол от людей. Не знаю, думал он, как там в их хваленой Америке… не знаю, как где. Это будет здесь.
Обиванкин думал о том, как рассказать. Не находилось убедительных слов. С чего ни начни — все вырождалось в какой-то сугубо специальный отчет перед вышестоящими инстанциями; а этому стилю сейчас не было места. Особенно тут, в бегущей по рельсам прямоугольной и мрачной, как гроб, пустоте.
— Прежде всего, — сказал он наконец, глядя на одного Лёку, — я хотел бы извиниться перед всеми и, главным образом, перед вами, любезный Алексей Анатольевич, за свое несколько… неадекватное поведение. Я, поймите, никогда не бывал в столь экстремальных ситуациях… и несколько растерялся. Простите старика.
Он умолк. Те слова или не те? Не надо было говорить «любезный», мучительно понял он. Точно барин с прислугой. Проклятая академическая привычка… совершенно иной словарный запас…
— Честно говоря, — ответил Лёка и чуть улыбнулся Обиванкину, — я в такой передряге тоже впервые.
Обиванкин облегченно вздохнул. На сердце стало теплее.
— Алексей Анатольевич, — сказал он с предельно доступной ему предупредительностью. Покосился на безучастно сидевшего рядом Гната. — Как вы полагаете? Мы можем верить… э-э… уважаемому господину Соляку?
На лице Гната не дрогнул ни один мускул.
Лёка куснул губу.
— Честно говоря, — ответил он, — я и вам-то теперь верить не могу.
Обиванкин тяжко вздохнул.
— Я вас понимаю, — сказал он.
— Пока вы не объясните, что вы затеяли, я…
— Именно это я и намерен сделать. С моей стороны было, видимо, бестактно… и бессовестно… использовать вас, ничего не рассказав.
— Видимо, — коротко согласился Лёка.
— Именно поэтому я и интересуюсь вашим мнением относительно нашего нового спутника.
— Может, мне отойти в тот конец? — осведомился Гнат.
— Не надо, — сказал Лёка. — Что за глупости, Гнат. Мы нынче все в одной лодке.
— Более, чем вы думаете, — сказал Гнат. — И это, кстати сказать, большая удача, что мы прыгнули не в тот поезд. И в нашем пассажирском нас наверняка уже ищут, и в Клину будут ждать, потому что пацан наверняка запомнил, что у вас подорожная до Клина…
— А в Москве не будут? — спросил Лёка.
— Если ума не хватит — не будут, — ответил Гнат.
— Ну, с умом у нас последние годы негусто, — сказал Лёка и невесело усмехнулся. — Так что есть надежда. Меня другое беспокоит: как мы будем обратно выбираться?
— Об этом не беспокойтесь, Алексей Анатольевич, — поспешно сказал Обиванкин. — Вот с этим как раз не будет проблем. И молодого человека я могу успокоить: вы обязательно попадете к бабе Люсе, и даже быстрее, быть может, чем попали бы обычными видами транспорта. А уж с каким триумфом!
Ни Лёка, ни Гнат, ни Лэй не нашлись, что ответить. Некоторое время слышен был лишь стук колес да заунывный скрежет катающейся двери.
— Так вот, — проговорил Обиванкин, словно начиная лекцию. — Должен прежде всего сразу оговориться: я очень рад тому, что мы продолжаем и дальше ехать вместе. То, что я хотел совершить в одиночку, мне в одиночку явно не совершить. Я это уже чувствую. Не исключено, и уважаемого господина Соляка судьба нам послала не зря. Наша поездка, не побоюсь этих слов, может иметь самое большое и непосредственно значение для восстановления величия России. Именно ввиду этого я и позволил себе некоторую бестактность в отношении… — Он запнулся, а потом выразительно посмотрел на Лёку.
Так, подумал Гнат. Допрыгался. Вот только восстанавливать величие России мне и не хватало. Всю жизнь мечтал.
— Давайте покурим, — предложил он. — Кроме нас в вагоне нету никого, а хочется смертельно. Если подрастающее поколение не будет против…
Одна, подумал он, надежда: что старец — псих.
На то похоже.
— Да я бы и сам, — нерешительным басом сказал Лэй. — А, пап?
— Убью, — ответил Лёка. Он тоже помирал без курева. Кинул взгляд на удрученно отвернувшегося сына. — Ладно, — не выдержал он. — Но с завтрашнего дня бросаем оба.
— Исессино, — с лихой готовностью согласился Лэй, обрадованный таким уважением до глубины души.
Странное, поразительное то было чувство: делиться сигаретами и давать огня тому, кому буквально вчера еще давал соску… буквально вчера вот к этим самым губам, которые тогда были с обидой сложены сковородником, а теперь из них торчит задымившаяся отрава, подносил ложку с супчиком и ласково уговаривал: за маму… за папу…
Нет. Отвратительное зрелище. Завтра бросим.
— Итак, — сказал Обиванкин. — В моей сумке… — Он осекся. Нет, не с того надо начать, подумал он. Главное, чтобы они сначала поверили. — Начну с истории, — поправился он.
«С истории болезни?» — чуть не спросил Гнат, но сдержался. Все превращалось в фарс.
— У-у… — сказал он с мрачной иронией. — Это всем вопросам вопрос…
— Так получается всегда, когда не хватает уверенности и настойчивости, — в очередной раз принявшись нервно барабанить пальцами по столу, вдруг бросил Обиванкин, даже не дав себе труда выяснить, о чем, собственно, речь.
В Лёку будто плюнули.
— Спасибо, что научили уму-разуму, Иван Яковлевич, — сказал он.
— Простите, — ответил Обиванкин. — Я вовсе не хотел вас оскорбить. Просто высказал свое мнение.
«А кто им интересовался?» — чуть не спросил Лёка, но смолчал. Старик и так, похоже, на грани истерики. Надо же, какой нервный.
Тихо подкравшийся к станции поезд просторно загремел сочленениями и окончательно остановился.
— Прибыли, — сказал Лёка.
В наступившей тишине стали слышны приглушенные, чуточку напряженные реплики пассажиров, отрывистые вопросы и ответы… Граница есть граница. Досмотр есть досмотр. Будь у тебя хоть трижды в порядке все бумажки — все равно не по себе.
Некоторое время ничего не происходило. Потом за окном торопливо прошли вдоль вагона несколько парней в форме и с автоматами — совсем молодые. Поодаль неторопливо прогуливался по перрону какой-то местный барин с собачкой на поводке; вообще же на станции было очень малолюдно.
А потом зажегся свет, разом припрятав все, что снаружи, за блеском стекол; залязгали двери впереди и сзади, и внутри вагона послышалось залихватское: «Линия перемены дат! Линия перемены дат, господа! Леди и джентльмены! Да-а-кументики приготовили! Па-адарожные, визы, паспорта! Пли-из!»
Осунувшийся Обиванкин принялся тереть потные ладони о штанины — видно, хотел их просушить прежде, чем браться за бумажки. На него страшно было смотреть. Лёка молча полез за документами; он предчувствовал недоброе.
— Вы не знаете, багаж они осматривают? — вдруг спросил Обиванкин Лёку.
— А что у вас там — наркотики? — осведомился Лёка.
Обиванкин не ответил. Ого, подумал Лёка. Кажется, я влип… И сына втянул. Замечательно. Он машинально покосился через проход — дюжий сосед уж проспался и, угрюмо ссутулившись, сидел лицом к окну. «Что он там может видеть? — недоуменно подумал Лёка. — За стеклом темнее, чем в вагоне…» И сразу понял. Сосед смотрел на то, что в стекле отражалось. То есть — на них троих.
Стало совсем худо.
— У меня в багаже есть вещи, которые мне не хотелось бы никому показывать, — наконец сообщил Обиванкин шепотом и нервно облизнул губы.
— Вы нашли очень удачное время, чтобы сказать об этом, — ответил Лёка, уже не скрывая раздражения. Обиванкин непреклонно глянул ему в глаза.
— Предупреди я вас заранее, вы могли испугаться и не взять меня с собой, — сказал он. Лёка задохнулся.
— Да как вы смели… как смели подставить мальчика… и меня…
— Потому что моя поездка очень важна для страны, — отрезал Обиванкин, словно это объясняло и оправдывало все.
Лэй, ничего не понимая, смотрел то на отца, то на его друга.
Лёка даже не нашелся, что ответить. Несколько мгновений он лихорадочно шарил в голове, пытаясь нащупать достойные слова, но в ошеломленной пустоте не обнаруживалось даже связной ругани. Впрочем, и к лучшему, сообразил Лёка: ругань никогда и ничему не способна помочь, она только позволяет, когда опасность миновала, спустить пар. Лёка так и не произнес ни слова до тех самых пор, когда «Да-акументики попрошу!» послышалось совсем рядом, и розовощекий вооруженный мальчишка в зеленой форме, ну лишь чуть-чуть постарше Лэя с виду, показался в проходе. Автоматически Лёка отметил, как быстро разобрался с пограничником сосед на боковом сиденье напротив — махнул каким-то удостоверением и вопрос оказался исчерпан. Вот так надо ездить, с завистью и тоской подумал Лёка. И что бы моему чародею не обратиться со своими просьбами к кому-нибудь, у кого припасены этакие вот корочки?
Да потому что такие никогда и никому не помогают, ответил Лёка сам себе. Тем, кого можно взять на отзывчивость, корочек не выдают…
Он подал пограничнику свои бумаги. Мальчишка уставился в них; потом опять на Лёку, потом на Лэя — сличал фотографии. Потом, от усердия шевеля кожей на лбу, принялся изучать подорожную. И ведь это не американцы какие-нибудь, думал Лёка, пристально вглядываясь в простое и совсем не злое, губастое лицо пограничника. Не захватчики немецко-фашистские из гестапо, нет. Свои же пареньки с Валдая оклад отрабатывают… А что им делать, если нет никакой иной работы и кормиться нечем? По всей округе на сто, может, верст никакой иной мало-мальски оплачиваемой работы, кроме как унижать ближних своих — и по крови ближних, и по месту обитания… Спасибо, что в воры не пошел. До чего ж он старается-то! Бдит! От всего сердца…
Разве только в деньгах дело?
А если бы им платили исключительно за доброту и честность? За тягу к знаниям? Ох, представляю, как они кляли бы власть за издевательство над человеческой природой и нарушение прав человека!
А может, и не кляли бы?
Кто и когда это у нас пробовал?
— Все в порядке, — сказал пограничник, возвращая бумаги Лёке и козыряя ему. — Счастливого пути, господин Небошлепов. Счастливо, Леня… — Повернулся к Обиванкину. — Так, господин… э… Обиванкин, — не без напряжения вспомнил он фамилию из Лёкиной подорожной.
Обиванкин с обреченным видом подал ему паспорт и визу. Лоб его искрился от пота. Ученого хотелось немедленно арестовать. На всякий случай. Пограничник опять заекал взглядом вверх-вниз: в документы и на живого Обиванкина, опять в документы — и опять на живого…
Что-то долго, холодея, подумал Лёка; а пограничник отступил на шаг назад, в проход, и позвал: «Колян! А Колян! Подойди-ка…»
Подошел его напарник, и о чем-то они забубнили вполголоса, наклонившись друг к другу, как заговорщики. Напарник с сомнением покачал головой. Первый пограничник потыкал пальцем в паспорт Обиванкина. Опять побубнили. Это длилось еще минуты две. Потом напарник ушел, а первый пограничник, постукивая бумагами Обиванкина себя по ладони, сказал, будто сам себе удивляясь и, во всяком случае, безо всякого удовольствия, даже виновато:
— А вы, господин… господин Обиванкин, вы пройдите с нами.
— Но в чем дело? — охрипнув, возмутился было Обиванкин.
Своим картинным негодованием он только разозлил мальчишку, а тому и так было несладко. Похоже, даже противно от того, что ему приходилось делать. На мальчишеском лице проступило отчаяние.
— Разберемся, господин! — заводя сам себя, рявкнул он. — Р-разберемся!
Нежданно-негаданно подал голос Лэй.
— Да вы что? — от души возмутился сын. — Он же друг бабы Люси! Пап! Она же нас ждет!
У Лёки голова пошла кругом. Лэй ведь не знал правды, Лёка рассказал сыну лишь легенду… Мать честная, да как же выбираться-то? Это тебе не статьи писать, прикрикнул Лёка на себя. Тут надо соображать быстро!
Многое он умел; а вот быстро соображать — ни-ни. Не дал господь.
Но одно Лёка понял мгновенно: если сейчас он отступится от Обиванкина, то сына потеряет навсегда. Явного, при всем честном народе предательства мальчик ему не простит.
И будет прав. Предательства не прощает ни один порядочный человек.
Пусть мальчик ничего не знает — но он знает то, что сказал ему сам Лёка. Потом уже ничего не объяснишь и не залатаешь. Сдать без боя друга бабы Люси погранцам и поехать дальше как ни в чем не бывало — нельзя.
— А собственно, что вас не устроило в документах Ивана Яковлевича? — спросил Лёка, чувствуя на затылке обжигающий взгляд сына и каким-то чудом ухитряясь говорить спокойно и жестко, будто он, господин Небошлепов, был здесь самый главный.
Пограничник почувствовал его тон — и запаниковал. Ему нечего было сказать.
— Пр-ройдемте! — даже чуть взвизгнув от полной растерянности, ответил он.
Лёка поднялся со своего места. Зацепил свою сумку.
— Тогда мы все пойдем, — проговорил он, не повышая голоса. — Это безобразие. Это самоуправство!
У пограничника лицо стало жалобным и обиженным, как у ребенка, с которым взрослый сыграл не по правилам.
— Да сядьте вы, господин Небошлепов, — умоляюще произнес он. — Ну вам-то что… Вы-то куда…
Славный парнишка, подумал вдруг Лёка. Совестливый… Зря я на него бочку катил. Но он не мог отыгрывать назад — не в парнишке было дело.
— Как это «вам-то что»? Вы не можете ответить на простой вопрос: что в документах господина Обиванкина вас не устраивает. И в то же время ссаживаете его с поезда безо всяких причин! Мы едем с ним вместе — и будем разбираться вместе!
Пограничник глубоко вздохнул. Сдвинул на затылок фуражку и тыльной стороной ладони вытер лоб.
— Как хотите… — понуро сказал он. — Вам же хуже… Колян! — крикнул он напарнику. — Заканчивай тут, я повел этих…
И они пошли.
Тяжелая сума, так покамест и не подвергшаяся таможенному досмотру, грузно и подозрительно болталась у Обиванкина на плече.
— Зря вы, господин Небошлепов… — продолжал уныло и безнадежно увещевать пограничник. — Сами потом пожалеете — а поезд уж уйдет. Застрянете на всю ночь. Вы же вполне могли ничего не знать…
— Чего не знать? — вскинулся Лёка.
— Ничего не знать… — беспомощно сказал пограничник. Лэй молчал.
Самое странное, что и Обиванкин молчал. Даже не пытался защищать себя. То, что его ведут, будто взятого с поличным бандита, он, похоже, воспринимал как должное. И то, что Лёка и даже сын Лёки пошли вместе с ним невесть куда и невесть из-за чего, воспринимал как должное тоже.
Они вышли на плохо освещенный пустой перрон. После духоты вагона снаружи было зябко; впрочем, может, это с перепугу. Ощущение было и впрямь жутковатое — темная пустыня и неведомая опасность. И очень уж внезапным был переход: только что ехали себе ехали, дружили, дремали — и вот нате. Безлюдье, чужой край, клацанье сапог и полная неопределенность. И не на кого опереться: рядом лишь впавший в ступор непонятный Обиванкин, то величавый, то требовательный, то жалкий, — и пятнадцатилетний сын.
Пограничник пристроился позади. Будто конвоировал их. А собственно, почему «будто»? Хватит прятать голову в песок — с Обиванкиным что-то неладно, и их действительно просто-напросто конвоируют куда-то… как это у них называется? Пост? Пикет? А ведь он тоже нервничает, почувствовал Лёка. Пограничник-то тоже нервничает. Рука на автомате, отметил он, мельком обернувшись. Он Обиванкина боится! Святые угодники, да во что ж мы с Лэем вляпались?
Ни души не было кругом. Пригородные поезда останавливались поодаль, не здесь; вдали, за переходом, виднелись длинные прямые гирлянды их светящихся квадратных окон. Вечер самоуправно, не предъявляя никаких документов и не подвергаясь досмотру, готовился пересечь границу ночи.
Пограничник остановился. Лёка тоже остановился сразу, услышав, что позади смолкло мерное клацанье сапог. Обернулся. Пограничник заглянул Лёке в лицо.
— Уйдет ведь поезд, господин Небошлепов, — просительно сказал он.
Лёка покосился на сына. Взгляд мальчика был непреклонен.
— Ничего, — сглотнув, сказал Лёка.
— Ну, тогда айда… — Пограничник безнадежно пожал плечами и двинулся дальше.
Они обошли какое-то здание, потом обошли какое-то еще. Прошли мимо открытой двери под надписью «Буфет»; в освещенных окнах буфета виднелись столы и лица. С той стороны стекол заметили процессию, уставились, приоткрыв рты. Пошли дальше, мимо тихой череды померкших и уснувших киосков. Заведет куда-нибудь, перестреляет всех, и дело с концом, подумал Лёка. Но вместо этого из щели между ларьками выступила темная фигура, кинула руку к шее удивленно остановившегося пограничника и легонько коснулась ее одним пальцем. Пограничник коротко всхлипнул, ноги у него подкосились и он упал, лязгнув по асфальту автоматом.
— Пиздохен швансен! — обалдело сказал Лэй — непонятно, но очень экспрессивно.
— Ходу! — вполголоса распорядилась фигура. — До отправки пять минут!
То был дюжий сосед с бокового сиденья, который проспал всю дорогу от Питера до Твери.
Лёка наклонился к неподвижно лежащему парнишке. Фуражка с него свалилась и отлетела метра на полтора, глаза были открыты, но в них остались одни белки. Лёка, с изумлением ощущая себя совершенно мужественным, тронул, как сто раз видел в кино, артерию на шее пограничника. Артерия билась.
— Он в порядке, — нетерпеливо сказал сосед. — Я его обездвижил на полчаса, и только. Очухается невредим, максимум — описается.
— Вы кто? — чужим голосом спросил Лёка.
— Мы упустим ваш поезд, — сказал сосед. — Поговорим потом, хорошо? Я просто хочу вам помочь.
Лёка подобрал фуражку пограничника, беспомощно подложил ему под голову. Лэй оторопело смотрел. Потом будто проснулся и принялся суетливо помогать отцу; но помогать, собственно, было нечего. Он уложил раскинутые ноги пограничника поудобнее — или попристойнее, что ли… Выпрямился, заглянул отцу в глаза — видишь? я тоже. Вижу, одобрительно сказал Лёка глазами и выпрямился. Смерил внезапного спасителя взглядом. Покосился на Обиванкина. Тот был в полном и теперь уже окончательном ступоре и знай прижимал к себе обеими руками свою сумку.
— Я с места больше не тронусь, пока не пойму, что происходит и во что нас с сыном втянули, — сказал Лёка.
— Я просто пытаюсь вам помочь, — негромко повторил сосед.
— Кто вы такой?
— Можете звать меня Гнат, — проговорил тот. — Гнат Соляк.
— Бонд, — пробормотал Лёка. — Джеймс Бонд.
— Кто-нибудь пойдет мимо и увидит очень романтичную картину, — с трудом сохраняя спокойствие, сказал Гнат. — Может, мы отойдем в сторонку хотя бы?
— Чему и кому вы хотите помочь? — жестко спросил Лёка.
— Ну не сейчас! — повысил голос Гнат.
— Сейчас, — сказал Лёка.
И вдруг подал голос Обиванкин.
— А по-моему, — фальцетом сообщил он, — товарищ где-то прав. Может быть, Алексей Анатольевич, нам действительно вернуться на наши места, а уж там обсудить создавшееся положение?
— Вы ненормальный, господин Обиванкин, — сказал Лёка.
И тут они увидели, как потерявшийся в сотне метров позади состав, из которого их выдворили и от которого теперь им виден был лишь неимоверно прямой и длинный частокол горящих окон, дрогнул и поплыл, окошко за окошком пропадая по ту сторону каких-то темных вокзальных пристроек.
— Все, — упавшим голосом сказал Гнат.
— Рассказывайте, — потребовал Лёка.
— Па, мы типа здесь ночуем? — спросил Лэй.
— Не знаю! — рявкнул Лёка. — Помолчи!
Никогда в жизни он не повышал голос на сына. Ни во времена совместной жизни, ни в эти дни. Никогда.
Самое странное, краем сознания отметил Лёка, что Лэй воспринял окрик на редкость нормально. Умолк и, судя по лицу, даже не обиделся.
— Через десять минут парень может прийти в себя, — сказал Гнат. — Мне еще раз его бить?
— Кто вы такой и что вам нужно? — требовательно спросил Лёка.
— Хорошо, — сказал Гнат. — В двух словах. Подробности, если они вас заинтересуют, — потом. Я же ради вас, идиотов… — Он все-таки сдержался, только желваки запрыгали, словно пузыри на болоте. Помолчал. — Вот этот господин, — он мотнул головой в сторону Обиванкина, — в розыске. Как красно-коричневый ракетчик, от которого невесть чего можно ждать. Подробностей не знаю. В приказе было предписание следить за ним и сообщать по команде — но здешние пацаны, я так понимаю, перепугались, что он уйдет за кордон, — и решили действовать, как обычно. То есть по-дубовому. Меня сегодня уволили из… из… одной из силовых структур. Несправедливо. За то, что я не дал девочку убить. Я случайно видел ориентировку и решил им нагадить, а вам помочь. Мое единственное желание — попортить им песню. Портить им все их песни, до каких сумею дотянуться. Вы вполне можете меня использовать и потом выкинуть, как отработанный материал, я не обижусь. Вот и все.
Гнат сам не знал, правда это или нет.
Он не хотел сейчас думать об этом. Разбираться — потом. Он еще сам не понимал, чего хочет. Язык молотил сам по себе — первое, что взбредало в голову; то, что он сказал, вполне могло и впрямь оказаться правдой когда-нибудь потом, вскоре. И потому звучало искренне.
Как и подобает звучать правде.
Лёка помолчал. Оглядел свое воинство. У Обиванкина отвисла челюсть. У Лэя восхищенно горели глаза. Гнат был совершенно спокоен и ждал Лёкиного решения.
— Вы уверены, что пограничнику ничего не грозит? — тихо спросил Лёка. И в этот миг лежащий парнишка шевельнулся и застонал.
— Вот вам ответ, — сказал Гнат. — Что дальше, командир? — В его голосе почти не было издевки.
— Дальше я вас обрадую, — сказал Лёка и посмотрел на часы. — Почему-то я ожидал неприятностей… хотя, конечно, не такого масштаба. Я загодя через Интернет посмотрел на всякий случай пригородные тверские электрички. Последняя клинская — через десять минут. И билеты зайцам контролеры при необходимости продают прямо на ходу, внутри.
— Разумно, — сдержанно одобрил Гнат. — Тогда — ноги в руки!
Лёка нерешительно посмотрел на лежащего пограничника. Тот моргнул и застонал снова.
— Ноги в руки, — согласился Лёка.
И они побежали сквозь наконец-то начавшую падать на них ночь.
Первым, сипя, стал отставать Обиванкин. Здоровенный Гнат, ни слова не говоря, попытался тянуть его за руку, потом — забрать себе тяжело колотящую ученого по боку сумку; тот что-то жалобно заверещал и плотнее прижал свою тяжесть. Пришлось с бега перейти на быстрый шаг.
Впрочем, вот уже и пригородные поезда. Обиванкин, за ним Гнат, а за ними уж, опрометью, и Лэй бросились вдоль по перрону к распахнутой двери последнего вагона.
— Стойте! — крикнул Лёка, бросив мимолетный взгляд на табло указателя. — Эта на Москву, нам в следующую!
Поздно. Ополоумевший, теряющий дыхание Обиванкин, каким-то образом оказавшийся первым — впрочем, понятно, он и был первым с конца, а Лёка пробежал дальше всех, — прыгнул в вагон.
— Папа! — крикнул Лэй, обернулся и, споткнувшись, на глазах у отца едва не упал в щель между перроном и вагоном; короткий, слепящий ужас пролетел сквозь Лёку. В последний момент Соляк подхватил Лэя и буквально на руках втащил в дверь.
Лёка рванул вдогон. Ввалился в тамбур и, задыхаясь, отчаянно крикнул внутрь вагона:
— Назад! Это не та электричка! Она не останавливается в Клину!!!
— Та! — уязвленно прохрипел Обиванкин; он то вздувался, то опадал, точно искусственное легкое. — Та! В Москву!
Он нарочно, потрясенно понял Лёка; и больше ничего не успел ни сообразить, ни сделать. Двери зашипели и судорожно съехались; электричка, с громом передернувшись, потянула. Завыли моторы, сначала басом, потом выше, выше, переходя на раздирающий душу визг. Поплыли мимо, разгоняясь, светлые россыпи окон далеких домов.
Лёка на негнущихся ногах вошел в вагон и, словно мертвый, упал на деревянное сиденье рядом с сыном.
Тук-тук… тук-тук… Сердце об гортань — или колеса об рельсы?
Граница осталась позади. Электричка шла по России.
— Папа, — тихо сказал Лэй. — А мы к бабе Люсе-то попадем?
Лёка молча обнял сына за плечи.
Никого, кроме них, не было в последнем вагоне последней в этот день электрички прямого сообщения Тверь — Москва. И оттого возникало странное чувство потерянности: снаружи глухая тьма без конца и края, где, лишь подплескивая прогорклого масла в палящий душу ледяной костер тоски, изредка проплывали какие-то неживые огни, а внутри — гулкая от безлюдья и сумеречная от тусклых ламп, знобкая трясущаяся теснина да дверь, с бессильным лязгом мотающаяся то в паз, то из паза; и ряды, ряды пустых сидений. Вымерший мир. Одна пустота, топоча бесчеловечно ритмичную чечетку по рельсам, деловито бежала сквозь другую, и в этом не виделось ни малейшего смысла.
Лёка думал о пограничнике. И впрямь ли жуткий, колдовской удар Соляка не нанес ему серьезного вреда; не простудился ли он, пока лежал на холодном асфальте (а если в Твери уж и дождь пошел? тучи-то ползли с севера); не слишком ли жестоко накажут его по дисциплинарной части за то, что он их упустил… Некоторое время он ни о чем ином думать не мог — так было совестно перед мальчуганом.
Лэй думал о том, что таких обалденных каникул у него, верно, в жизни больше не будет, даже если папа как бы и останется. Поездка вышла конкретно угарная. А все еще только начинается.
Он и не заметил, когда даже в мыслях перестал называть Лёку папашкой.
Гнат с отстраненным удивлением вспоминал, что началось все с желания выследить старца и сдать его на блюдечке Сане — но это было уже так давно…
Я буду тот жандарм, думал он, который защищает людей от произвола, а не тот, который защищает произвол от людей. Не знаю, думал он, как там в их хваленой Америке… не знаю, как где. Это будет здесь.
Обиванкин думал о том, как рассказать. Не находилось убедительных слов. С чего ни начни — все вырождалось в какой-то сугубо специальный отчет перед вышестоящими инстанциями; а этому стилю сейчас не было места. Особенно тут, в бегущей по рельсам прямоугольной и мрачной, как гроб, пустоте.
— Прежде всего, — сказал он наконец, глядя на одного Лёку, — я хотел бы извиниться перед всеми и, главным образом, перед вами, любезный Алексей Анатольевич, за свое несколько… неадекватное поведение. Я, поймите, никогда не бывал в столь экстремальных ситуациях… и несколько растерялся. Простите старика.
Он умолк. Те слова или не те? Не надо было говорить «любезный», мучительно понял он. Точно барин с прислугой. Проклятая академическая привычка… совершенно иной словарный запас…
— Честно говоря, — ответил Лёка и чуть улыбнулся Обиванкину, — я в такой передряге тоже впервые.
Обиванкин облегченно вздохнул. На сердце стало теплее.
— Алексей Анатольевич, — сказал он с предельно доступной ему предупредительностью. Покосился на безучастно сидевшего рядом Гната. — Как вы полагаете? Мы можем верить… э-э… уважаемому господину Соляку?
На лице Гната не дрогнул ни один мускул.
Лёка куснул губу.
— Честно говоря, — ответил он, — я и вам-то теперь верить не могу.
Обиванкин тяжко вздохнул.
— Я вас понимаю, — сказал он.
— Пока вы не объясните, что вы затеяли, я…
— Именно это я и намерен сделать. С моей стороны было, видимо, бестактно… и бессовестно… использовать вас, ничего не рассказав.
— Видимо, — коротко согласился Лёка.
— Именно поэтому я и интересуюсь вашим мнением относительно нашего нового спутника.
— Может, мне отойти в тот конец? — осведомился Гнат.
— Не надо, — сказал Лёка. — Что за глупости, Гнат. Мы нынче все в одной лодке.
— Более, чем вы думаете, — сказал Гнат. — И это, кстати сказать, большая удача, что мы прыгнули не в тот поезд. И в нашем пассажирском нас наверняка уже ищут, и в Клину будут ждать, потому что пацан наверняка запомнил, что у вас подорожная до Клина…
— А в Москве не будут? — спросил Лёка.
— Если ума не хватит — не будут, — ответил Гнат.
— Ну, с умом у нас последние годы негусто, — сказал Лёка и невесело усмехнулся. — Так что есть надежда. Меня другое беспокоит: как мы будем обратно выбираться?
— Об этом не беспокойтесь, Алексей Анатольевич, — поспешно сказал Обиванкин. — Вот с этим как раз не будет проблем. И молодого человека я могу успокоить: вы обязательно попадете к бабе Люсе, и даже быстрее, быть может, чем попали бы обычными видами транспорта. А уж с каким триумфом!
Ни Лёка, ни Гнат, ни Лэй не нашлись, что ответить. Некоторое время слышен был лишь стук колес да заунывный скрежет катающейся двери.
— Так вот, — проговорил Обиванкин, словно начиная лекцию. — Должен прежде всего сразу оговориться: я очень рад тому, что мы продолжаем и дальше ехать вместе. То, что я хотел совершить в одиночку, мне в одиночку явно не совершить. Я это уже чувствую. Не исключено, и уважаемого господина Соляка судьба нам послала не зря. Наша поездка, не побоюсь этих слов, может иметь самое большое и непосредственно значение для восстановления величия России. Именно ввиду этого я и позволил себе некоторую бестактность в отношении… — Он запнулся, а потом выразительно посмотрел на Лёку.
Так, подумал Гнат. Допрыгался. Вот только восстанавливать величие России мне и не хватало. Всю жизнь мечтал.
— Давайте покурим, — предложил он. — Кроме нас в вагоне нету никого, а хочется смертельно. Если подрастающее поколение не будет против…
Одна, подумал он, надежда: что старец — псих.
На то похоже.
— Да я бы и сам, — нерешительным басом сказал Лэй. — А, пап?
— Убью, — ответил Лёка. Он тоже помирал без курева. Кинул взгляд на удрученно отвернувшегося сына. — Ладно, — не выдержал он. — Но с завтрашнего дня бросаем оба.
— Исессино, — с лихой готовностью согласился Лэй, обрадованный таким уважением до глубины души.
Странное, поразительное то было чувство: делиться сигаретами и давать огня тому, кому буквально вчера еще давал соску… буквально вчера вот к этим самым губам, которые тогда были с обидой сложены сковородником, а теперь из них торчит задымившаяся отрава, подносил ложку с супчиком и ласково уговаривал: за маму… за папу…
Нет. Отвратительное зрелище. Завтра бросим.
— Итак, — сказал Обиванкин. — В моей сумке… — Он осекся. Нет, не с того надо начать, подумал он. Главное, чтобы они сначала поверили. — Начну с истории, — поправился он.
«С истории болезни?» — чуть не спросил Гнат, но сдержался. Все превращалось в фарс.