Я сидел за столом и учил уроки. Сестренка с маленьким карандашом в руке вертелась возле меня - просила бумаги. Мать собиралась спать. Она уложила в печку дрова, чтоб они к утру лучше просохли, разобрала кровать и встала перед небольшой иконой.
   Я отодвинул книгу, спросил:
   - Мам, а что ты до войны не молилась, а сейчас молишься?
   Рука матери, поднятая для того, чтобы перекреститься, вдруг дрогнула и, словно подбитая, опустилась вниз. Мать повернулась и, встретив мой взгляд, смущенно опустила глаза, погладила подбежавшую сестренку и тихо присела ко мне.
   Я ждал. Она молчала.
   Я думал, что она заговорит о боге, о необходимости молиться, как это делала тетка, и насторожился. Но мать неожиданно заговорила об отце. Говорила она тихим, грудным голосом о том, как отцу, наверно, тяжело там, на фронте. Где он сейчас? Что делает? Может, где-нибудь мокнет под холодным дождем, идет по грязной, скользкой дороге или сидит в сырой землянке голодный под градом вражеских пуль?
   Говорила она все медленнее и медленнее, а по щекам ее все чаще и чаще катились слезы.
   Вот она умолкла совсем.
   Сестренка, прильнув к ее ногам, дремала.
   На улице возле плетня и в трубе охрипшим псом повизгивал ветер. В окнах вздрагивали и дребезжали стекла. Только за печкой спокойно и одноголосо трещал сверчок да на стене мерно отстукивал время маятник старых часов. Мать устало вздохнула и прошептала:
   - Ты, Вова, не смотри, что я молюсь. Это так. А ты учись. В школе-то все правду говорят. - И, поправив на сестренке платье, добавила: - Спит уже. Ну, учи, а мы ляжем.
   Мне было не до уроков. Я захлопнул книгу и тоже лег. Дождь не переставал. Шел всю ночь, весь следующий день, и только к вечеру как-то сразу разведрилось. Выглянуло теплое солнце. Заблестели лужи. А через несколько дней началась настоящая весна. Зашумели мутноватые потоки. На высоких угрюмых тополях загалдели грачи. Бойко и весело зачирикали воробьи.
   На колхозном дворе разбирали телеги, рыдваны, ремонтировали сеялки, красили и подновляли плуги и бороны. Готовились к весеннему севу. Лошади отдыхали. Из кузницы далеко разносился жизнерадостный перезвон молотков. Школу распустили на каникулы. Скоро вздуется и забушует река. Пора готовить рыболовные снасти, но нам с Витькой было не до них.
   В колхозе начались опоросы свиней. Матери нередко приходилось дежурить по ночам на свиноферме. Мы понимали, что матери тяжело, и часто дежурили вместо нее. Мать давала нам тысячу наказов и уходила домой отдыхать. А мы забирались в кухню, где готовили поросятам корм, разводили в печке небольшой огонь и всю ночь пекли в пухлой золе картошку. Или же целыми часами носились с поленьями в руках по длинному, тускло освещенному коридору свинофермы - охотились на крыс, которых там было неисчислимое количество. Иногда к нам в кухню приходил старик сторож Игнат...
   Придет, снимет шапку с лысой головы, закурит, посмотрит то на меня, то на Витьку и, ничего не сказав, улыбнется. Мы тоже засмеемся. Чудной какой-то был Игнат. Седые брови, как две небольшие щетки, топырились в разные стороны; глаза, маленькие, быстрые, светились среди красноватых век веселой озорной улыбкой; над беззубым, пескариным ртом усы, пожелтевшие от табака, свисали, словно с крыш сосульки; а на худощавом морщинистом лице рассыпались, как будто маковые зерна, синеватые точки.
   Мы угощали Игната душистой печеной картошкой, а Игнат потчевал нас смешными рассказами. В тяжелые ночи, когда поросилась свиноматка, мы бежали за Игнатом сами. Он снимал с себя шубу, засучивал рукава и принимал роды. Если в хлеве уже лежала дюжина маленьких поросят, Игнат ласково поглаживал свиноматку, смеялся и потирал от удовольствия руки. Мы, признаться, не особенно радовались такой груде поросят. Мы знали, что из-за них не придется уснуть вплоть до утра. Впрочем, утро в свинарнике начиналось рано. Еще не полностью рассеется над деревней мрак, еще солнце только чуть-чуть озолотит дремлющие на небе облака, кухня на свиноферме оживала.
   Мать со своей помощницей Агафьей, толстой, рыжей женщиной с белыми ресницами и вытаращенными глазами, в кожаных фартуках, засучив рукава, мыли картошку и высыпали ее в огромный чан. Под чаном в худой печи потрескивали дрова. А под невысоким черным от копоти потолком, словно осенние облака, бродил косматый дым.
   Однажды после такой тревожной бессонной ночи мы с Витькой поздно возвратились домой. Я выпил несколько стаканов теплого парного молока, торопливо разделся и только хотел прыгнуть на кровать, как в комнату без стука вбежала Люська.
   - Ой, - вскрикнула она и отвернулась к стене. Озадаченный ее неожиданным визитом, я глупо переминался с ноги на ногу и вдруг выпалил:
   - Мамы дома нет.
   - А я к тебе.
   - Ко мне?
   - Да.
   Помолчали.
   - Чего же ты стоишь как пень? - донеслось до моего слуха.
   - А что мне, плясать, что ли? - обиделся я.
   - Не плясать, а одеваться.
   - Нет, я спать.
   - Спать?!
   Люська резко повернулась ко мне и, видя, что я под одеялом, выкрикнула:
   - Вставай, Обломов!
   - А ты, а ты мальчишница. Всегда с мальчишками вертишься.
   Люська помрачнела. Хотела что-то сказать, но я перебил ее:
   - Уходи. Чего стоишь?
   Рванул на себя одеяло, затискал голову под подушку и уже оттуда прохрипел:
   - Дура.
   И замер, ожидая такого же ответа. Но Люська молчала. В комнате стояла тишина, среди которой как-то особенно громко тикали часы. Но вот скрипнула половица, и я почувствовал, что Люська осторожно подошла к кровати. Послышался ее голос:
   - Вова...
   И снова тишина.
   Я насторожился. Так ласково меня звала только мать. Приподнял подушку, взглянул. На глазах у Люськи блестели слезы.
   - За что вы со мной всегда ругаетесь? Я вовсе не дура, - проговорила она. - За что вы меня не любите? Что... я... ва...м сде-лал...ла?
   И, присев на кровать, заплакала. Я приподнялся и, ошеломленный, уставился на нее. Я первый раз видел Люську такой, и мне стало жалко ее. Хотелось утешить, а как - я не знал.
   А Люська всхлипывала, теребила на коленях цветастое платье и все повторяла: "За что... вы... ме...ня не люби...те?"
   Я недоуменно моргал глазами и оглядывался по сторонам.
   Мне было не по себе. Я был готов сказать Люське, что люблю ее, как вдруг под окном послышался чей-то ехидный смешок.
   Вздрогнув, я упал на подушку, а Люська испуганно выбежала на улицу.
   - Ага, мальчишница, знаю теперь, что ты к Вовке ходишь, - донесся до меня радостный голос Саньки Офонина, - знаю. Всем расскажу.
   И все стихло. Только в душе у меня залегла какая-то неясная тревога. Я понимал, что если Санька расскажет ребятам о том, как Люська плакала возле моей кровати, надо мной будут подтрунивать и мне не избежать насмешек. Я заранее предвидел язвительные улыбки, стискивал кулаки и мысленно грозил: "Ну, слюнтяй, только разболтай". А тревога в груди все росла, и только ночь, проведенная без сна, помогла мне забыться, я задремал. Не слышал, как в комнату вошел Витька, и очнулся только тогда, когда он спросил:
   - Спишь?
   Я отрицательно помотал головой.
   - Ну. А Люська прибежала ко мне, говорит, никак тебя не добудилась.
   Я вспыхнул и молча отвернулся.
   Витька взял меня за плечо, тряхнул.
   - Вставай.
   - Зачем?
   - Картошку в хранилище перебирать. Вчера председатель и учитель, Григорий Иванович, собирали всех школьников и просили поработать. Так что - поспал, хватит.
   Витька сбросил с меня одеяло и засмеялся. А через несколько минут мы уже шагали по улице.
   День был теплый, солнечный. Шли не торопясь. Над деревней весело летали жаворонки. На ветвистых березах радостно свистели и хлопали крыльями скворцы.
   Но вот мы спустились в глубокое подземное овощехранилище, и нас обступил полумрак. Пахло прелыми овощами и плесенью. Слышались мальчишечьи голоса. Визг. Смех. Шла перестрелка гнилой картошкой.
   Мы с Витькой выбрали себе темный угол и молча взялись за работу. Откуда-то вынырнул Синичкин и, присев рядом со мной, весело заговорил:
   - Где ты вчера пропадал?
   - А что?
   - Собрание было. Ох и интересно. Саньку Офонина пробирали.
   Я насторожился.
   - За что?
   - Как за что? Это он у старого-то мерина хвост отрезал. А Люська его выдала. Председатель вызвал его к столу и спрашивает: "Зачем тебе, Офонин, лошадиный хвост понадобился?" А Санька надулся, как рак вареный, и пыхтит. Пыхтел, пыхтел да и брякнул: "На лески". Все так и покатились со смеху. Даже Григорий Иванович засмеялся. А тут мать Санькина вбежала в комнату с веревкой и давай Саньку при всех стегать.
   "Так вот почему Санька за Люськой следил сегодня, - мелькнуло у меня в голове. И тут же подумал: - Разболтает". Стиснул в руке картошину и злобно запустил ее в угол.
   А Синичкин все говорил и говорил. Но я не слушал. Я был занят своими мыслями. К тому же сырой воздух и мрак смыкали глаза. Хотелось спать. Руки работали все медленней и медленней. Тревожная мысль о Саньке, о Люське заволакивалась туманом. Голос Синичкина уплывал все дальше и дальше. Я не заметил, как свалился на бок и заснул.
   Проснулся от громкого смеха.
   Голова моя покоилась на груде картофеля. Витька беззаботно, раскинув в стороны руки, похрапывая, спал рядом. Вокруг нас кольцо ребят, смех. Я притворился спящим, сонно перевернулся и вдруг услыхал голос Люськи:
   - Григорий Иванович, они не виноваты, - говорила она, - они ночью не спали. Мне Витькина мать рассказывала. Они на свинарнике дежурили, вместо Вовкиной матери.
   - Оправдывай, - протянул Санька Офонин.
   Я затаил дыхание, съежился.
   Сейчас разболтает.
   Так и есть.
   - Ты лучше расскажи, как утром ревела около Вовкиной кровати: "Вы ме...ня не лю...би...те".
   И в ушах моих, словно выстрел, раздался дружный хохот.
   Я весь подтянулся, вскочил и что было сил наотмашь ударил Саньку по лицу.
   Он вскрикнул и упал, а я, как кошка, прыгнул к выходу.
   В овощехранилище позади меня стояло грозное молчание. С этого дня мне долго не было покоя.
   Саньку я колотил при каждом удобном случае, а с Люськой старался не встречаться, не видеть ее совсем. Злился на нее, за что - не знаю. Просто, наверно, за то, что ребята не на шутку звали меня женихом, а ее невестой. На утоптанной школьной тропе часто появлялись вырезанные ножом слова: "Люся плюс Вова" или "Вовка плюс Люся". Мне было от этого обидно и стыдно до слез. Я бешено топтал ненавистные слова и крупно писал: "Дураки". Но это не помогало. Слова появлялись вновь. Злоба на Люську увеличивалась. К тому же я знал, что Люська к насмешкам относится хладнокровно и, когда ее дразнят невестой, задорно отвечает:
   - Ну и что - невеста. А вам завидно?
   Я понимал, что такие ответы Люськи все прочнее и прочнее привязывают ко мне кличку "жених", и, кажется, возненавидел Люську совсем.
   Я даже старался не встречаться с ее отцом - Егором. А Егор, как нарочно, часто попадался на моей дороге, останавливался и ласково расспрашивал об учебе, об отце. Его мягкий добродушный бас проникал мне в самое сердце. Хотелось заплакать и, как отцу, рассказать ему все, что наболело в душе, но я сдерживался, скупо отвечал на вопросы и все больше замыкался в себе. Меньше бегал по улице, чаще ссорился с ребятами и почти ни с кем не разговаривал.
   Даже Витька сердился и ворчал:
   - Что ты как ощипанный?
   А мать грустно смотрела на меня и тяжело вздыхала.
   Иногда она брала меня за руку и старалась выведать, что случилось, но я отмалчивался. Не мог же я ей рассказать про Люську.
   Так прошла весна.
   Я сдал последний экзамен и радостный возвращался домой. Возле конного двора меня окликнул Егор. Он сбрасывал с рыдвана темно-зеленую сочную траву...
   Я подошел. Егор положил на мое плечо тяжелую жилистую руку.
   - Отчего ты ходишь как понурая лошадь?
   Я молчал.
   - Что, стыдно? Вот то-то и оно. А я давно все к тебе приглядываюсь. Отчего, думаю, парень нос повесил, а вчера спросил Люську, и она мне кое-что рассказала.
   Я вспыхнул. Этого еще не хватало. Хотел сказать о Люське грубость, но Егор остановил:
   - Меня тоже, бывало, дразнили.
   Он похлопал меня по плечу.
   - Пустяки все это. - И, подмигнув, пошутил: - Придешь, поди, сватать Люську-то.
   Я улыбнулся и смущенно опустил голову. Егор поплевал на руки, взялся за вилы.
   - Будешь письмо отцу писать - от меня передай поклон.
   И тяжелый пласт травы, поднятый им с рыдвана, мягко шлепнулся на землю.
   - Значит, и его так же дразнили, - радостно прошептал я и подумал: "Может, и папу, и маму тоже".
   А вечером, когда мать возвратилась с работы, я неожиданно для себя спросил:
   - Мам, а когда вы с папой дружили, над вами смеялись? - Спросил и стыдливо испугался. Думал, что мать засмеется, но она не засмеялась. Только как-то ласково посмотрела в лицо и тихо сказала:
   - Над всеми, Вова, подшучивают.
   А потом мы с ней долго-долго сидели возле окна, и она рассказывала мне о своем детстве и о детстве отца, как они дружили и как над ними подшучивали, посмеивались.
   Я радостно, с волнением слушал ее теплый, мягкий голос и уже без обиды думал о Люське.
   Ч А С Т Ь II
   ГЛАВА 1
   Июль. На фронте шли жестокие бои. Фашисты штурмовали Севастополь. Мы с Витькой сидели у карты. Был жаркий, удушливый полдень. В деревне стояла знойная тишина. Через открытое окно в комнату вливались раскаленный воздух и далекое рокотание трактора.
   Я машинально перелистывал книгу рассказов Бианки. Витька что-то упорно чертил на столе карандашом. Настроение было самое что ни на есть плохое. Время от времени Витька бросал карандаш и сердито смотрел на карту. Наконец он резко поднялся и поставил над Севастополем большую красную звезду.
   - Это зачем? - сорвалось у меня.
   - Баста, - облегченно вздохнул Витька, - дальше фашисты не пойдут. Севастополь не покорится.
   Я не возражал. Я знал, что Витьке возражать бесполезно. К тому же мне и самому не однажды приходила в голову такая мысль. Ведь где-нибудь разобьют этих проклятых гитлеровцев, откуда-нибудь да погонят их обратно. Может, и от Севастополя.
   - Хорошо бы.
   - Точно, - заверил Витька.
   В это время в комнату вошла его мать. Она тихо сказала:
   - Севастополь сдали.
   - Сдали?!
   Из моих рук выпала книга. Витька растерянно опустился на стул.
   А через несколько дней нас взволновали еще более грустные события: немцы прорвали линию фронта и двинулись к Сталинграду. Начались жестокие бои у излучины Дона.
   Деревня наша, потрясенная горем, присмирела совсем. Люди замкнулись, смотрели исподлобья, сурово. Работали молча, с какой-то отчаянной силой. Все жили одной заботой, одной тревогой - тревогой фронтовых событий. Все ждали, напряженно ждали каких-то больших, решительных и радостных известий. А газеты каждый день приносили печаль. Красная Армия медленно отступала к Волге.
   Витька ходил мрачный, неразговорчивый. Часто прятался куда-нибудь в темный угол и о чем-то думал.
   Я старался застать его врасплох, разгадать его тайну, понять его тревожные мысли, но Витька рассеянно отвечал на мои вопросы и вдруг однажды не вышел на работу. Я подумал, что он заболел, и вечером отправился к нему. Витьки не было. Тетя Маша, всплеснув руками, метнулась ко мне.
   - А Витюшка где?
   Я молчал. Я понял, что Витька куда-то сбежал, и неожиданно решил это скрыть, так как предполагал, что не сегодня завтра он вернется. В голове у меня быстро созрел план, и я смело начал врать.
   - Мы, тетя Маша, в колхозном огороде помидоры будем караулить. Витька остался делать шалаш, а я вот пришел за хлебом.
   - Окаянные, - мягко выругалась Витькина мать, - хоть бы пришел сказался. А то и в обед не был.
   И она отрезала огромный ломоть хлеба. Я торопливо спрятал его за пазуху и взялся за дверную ручку.
   - Погоди, вот хоть молока еще бутылку налью.
   - Не надо. Мы с помидорой, - пытался отделаться я, но Витькина мать уже сунула мне в руки бутылку молока, пяток соленых огурцов и снова кинулась в кухню за чашкой Жареной картошки. Услышав про картошку, я рванул дверь и выскочил на улицу. Возле амбара остановился, оглядел свою поклажу и, злорадно думая о Витьке, пролепетал:
   - На вот, ешь. Скрылся - и ничего не сказал. Товарищ?! - И я стал придумывать те обидные слова, которые скажу завтра Витьке. А что завтра он вернется, я не сомневался.
   Однако Витька на следующий день не возвратился. Окончательно сбитый с толку, я не знал, что предпринять, что теперь сказать его матери, и, чтобы избежать неприятного разговора, сразу же после работы взял удочки и ушел на реку. Я успокаивал себя тем, что, может быть, вечером, пока я рыбачу, Витька придет, и тогда все выяснится.
   Но Витька не пришел и вечером. А наутро о его исчезновении знала вся деревня.
   Я не на шутку струсил. Может, Витька утонул или заблудился в лесу. Врать было больше нельзя, поэтому, когда Витькина мать прибежала к нам, я рассказал ей всю правду. Рассказал, как я ее обманул. Она не поверила. Она была убеждена, что у нас с Витькой какой-то секрет, заговор. Она просила сказать, что с ним, где он.
   А я стоял перед ней с понурой головой и думал о том же. И вдруг мне пришла в голову неожиданная мысль. Я вспомнил, что Витька собирался сходить в соседнюю деревню Елховку к тетке, попросить бредень. Ухватившись за эту нить, я успокоил Витькину мать и немедленно отправился в Елховку. Но, увы, Витьки там не было.
   - Так, может, он приходил? - грустно допытывался я, теряя последнюю надежду.
   - Нет, не приходил. Только что разве в прошлую зиму, - ответила рябоватая женщина.
   "Вот что... Вспомнила..." - раздраженно подумал я и, опустив голову, зашагал обратно.
   Безоблачное небо дышало на землю жарой. Над полями прозрачными волнами колыхался горячий воздух. В придорожной траве вспархивали и лениво отлетали в сторону вспугнутые мной молодые грачи. Домой идти не хотелось. Не хотелось огорчать Витькину мать. Я не заметил, как, свернув в сторону, к лесу, подошел к опушке, огляделся и вдруг что было мочи крикнул:
   - Ви-и-и-ть-ка-а-а!!!
   "А-а-а-а!" - ответило далекое эхо. И тут же голос:
   - Ага-га-а-а!!!
   Я замер. Несколько мгновений стояла тишина. Сердце мое радостно трепетало. Неужели Витька? Я глубоко вдохнул в себя воздух и снова крикнул. В ответ все тот же голос, но только дальше и глуше. Значит, не ошибся. Значит, Витька.
   Я сорвался с места и, не разбирая ни колючих кустарников, ни бурелома, метнулся в глубь леса. Спотыкался, падал, вставал, кричал, прислушивался и снова бежал. Пот заливал мне глаза, попадал в рот, но я ничего не замечал: в ушах стоял голос Витьки. Он раздавался то ближе, то дальше, то где-то в стороне. Но вот рядом, вот совсем возле меня. Я выскочил на поляну и остановился.
   Под кудрявой березой стоял с топором в руке длинный худощавый парень и орал, орал до того, что его рыжеватое горбоносое лицо наливалось кровью.
   Я от досады сплюнул и медленно поплелся прочь, ругая себя за оплошность. Ноги ломило. В висках стучала кровь. Рубашка, будто мокрый осенний лист, приставала к потной коже.
   - И какой же я был дурак, - горестно вырвалось у меня из груди, мало ли по лесу шляется всяких горбоносых Витек. - И, свалившись на бархат мшистой кочки, я долго лежал неподвижно, постепенно забывая о Витьке, ни на что не сетуя, ни о чем не думая. Лежал и глядел на лоскуток высокой синевы, на дремлющие вершины деревьев, на еле заметную точку паука, который пробирался по невидимой мне нити с колючей лапы ели на легкую ветку березы; слушал затаенный лесной шорох, добродушное гудение миролюбивого шмеля и голосистую перекличку кузнечиков. Все это навевало на меня какой-то еще ни разу не испытанный неясный покой. До моего слуха донесся стук топора. Я поднялся и не спеша направился к дороге. Солнце уже клонилось к горизонту, а мне еще нужно было пройти километра четыре, поэтому я стал поторапливаться.
   И все-таки возвратился только поздно вечером, усталый.
   - Ну как? - спросила мать.
   - Не пришел? - вместо ответа спросил я ее.
   - Нет, - ответила она. И мы молча сели за ужин. Но мне есть не хотелось. Я насильно проглотил несколько ложек забеленного сметаной супа, выпил стакан молока и лег.
   Мать возилась у печки, стучала горшками. Мне не спалось. Я думал о Витьке. Что с ним случилось? Куда он мог пропасть?
   Вспоминал его веселый смех, наши разговоры, и невольно сердце сжималось от какой-то глубокой, щемящей тоски. А что, если Витька не вернется и завтра? Я чувствовал себя одиноким, несправедливо обиженным, забытым, и, если бы кто-нибудь в этот миг пожалел меня, я бы зарылся в подушку и, наверно, заплакал. А так как возле меня никого не было, я глубже забирался под одеяло, старался уверить себя, что все обойдется хорошо, Витька придет, и, несколько успокоенный, задремал. И вдруг проснулся. Рука моя наткнулась на холодные прутики ветки. Я приподнял голову и быстро вскочил. В открытую форточку тянулась чья-то рука. В два прыжка я очутился перед окном.
   - Витька!
   - Ш-ш-ш, - произнес он в ответ.
   - Это ты? - шепотом спросил я, хотя хорошо различал знакомое мне лицо.
   - Я. Открой окно, - так же тихо сказал Витька. Он осторожно влез в комнату, сбросил с плеч пустой вещевой мешок и присел на мою кровать. Несколько минут стояла тишина.
   - Ты что? - наконец не вытерпел я.
   - Устал, - ответил Витька.
   Я подумал, что он надо мной шутит, обиделся и зло зашептал:
   - Устал. А куда ты ходил?
   - В район.
   - В район?! - чуть не вскрикнул я от удивления. - Зачем?
   Витька медлил.
   - Чего ты молчишь?
   - А чего говорить-то. Ходил в военкомат, хотел уйти на фронт добровольцем.
   Я схватил Витьку за рукав.
   - Ну и как?
   Витька глубоко вздохнул:
   - Ничего не вышло.
   - Не взяли?
   - Нет. - И, помолчав, продолжал грустно: - Я хотел найти того военного, помнишь, который приезжал к нам в деревню, да только нет - где там. Не нашел. А если бы нашел, он бы помог - взяли бы. А так-то в военкомате меня и слушать никто не хотел. А какой-то усатый говорит: "Вот что, хлопчик, глупость из головы выбрось, придет твое время - будешь воевать, а сейчас матери да колхозу помогай". Встал и скомандовал: "Кругом, шагом марш до дому". И выпроводил меня за дверь.
   Витька умолк. Я съежился и присел на стул. Переживание за его судьбу и радость встречи вмиг погасли, на смену им в моей душе поднялась целая буря негодования. Он ходил в район. Он пытался уйти на фронт. И все это он делал втайне от меня, от своего товарища. Я чувствовал себя оскорбленным.
   Лучше бы Витька плутал в лесу. Лучше бы он дал мне пощечину, и то я не был бы так обижен. Сдерживая гнев, я завозился и вдруг спросил:
   - Чего же ты мне ничего не сказал?
   - Я боялся, что ты не пойдешь. Думал, будешь смеяться и отговоришь меня.
   - Эх ты, отговоришь! Если хочешь знать, мне больше твоего охота на фронт.
   - Не сердись, - тихо проронил Витька, и в голосе его прозвучало раскаяние. Я присел рядом с ним на кровать и, желая загладить свою грубость, начал рассказывать ему о том глупом положении, в котором я оказался, скрывая его побег.
   Увлеченные разговором, мы неожиданно вздрогнули. В комнате чиркнули спичкой, и вспыхнула лампа. К нам подошла мать. На глазах у нее блестели слезы.
   Я взглянул на Витьку и хотел объяснить.
   - Не надо, - остановила она, - я все слыхала. - И, потрепав наши волосы, тихо добавила: - Не бойтесь, я уберегу вашу тайну.
   В знак благодарности я крепко прижался к матери, а она, наклонясь ко мне, продолжала:
   - Тяжелое время. Страх как тяжело. Кажись, сама бы ушла на фронт. Все тело ломит от непосильной работы. Ничего бы не побоялась, ушла. Да кто же в колхозе останется? Без хлеба ведь тоже, поди, не ахти много навоюешь. И мать тяжело вздохнула, выпрямилась. - Нет, ребятишки, работать надо. Вон почитайте, как в газете пишут. Каждый лишний заработанный день - тоже пуля по врагу. А вы - фронт. Ведь мы тоже воюем. - На губах у матери появилась улыбка: - Дети вы еще. Глупые.
   Потом она накормила нас супом. А когда мы легли на кровать, Витька дохнул мне в самое ухо:
   - А ведь правду мать-то говорит.
   - Конечно, Витька, правду.
   Витька с минуту помолчал и сказал:
   - Теперь я ни за что не останусь в Люськиной бригаде, уйду.
   Я не знал, что ответить, молчал. Дело в том, что в колхозе с первых же дней летних каникул организовались две молодежные бригады. В одной из них, в которой работали мы с Витькой, бригадиром назначили Люську.
   Люська болезненно относилась к судьбе своей бригады, она ходила грустная, нервная, молчаливая, даже плакала, когда бригаду постигала неудача. И, наоборот, искренне радовалась, смеялась, по-детски прыгала и шутила после каждого успеха.
   Витька же работал без интереса, с неохотой. Он почему-то считал организацию молодежных бригад детской игрой и называл Люську не иначе как бригадиршей и постоянно уговаривал меня перейти в настоящую бригаду, работать по-настоящему, по-мужицки, на лошади.
   - А это что? - часто говорил он, возвращаясь с работы. - Девичьи дела, - хотя у обоих у нас ноги и руки ныли от усталости.
   Молодежные бригады ухаживали за садом, поливали огород, пропалывали морковь, лук, просо, свеклу, срубали раннюю капусту, обирали огурцы, помидоры, рыли раннюю картошку, и я старался убедить Витьку, что это такая же нужная и важная работа. Убеждал, а сам соглашался с товарищем: мне тоже не особенно нравилась такая работа. Куда лучше работать на лошади: пахать, боронить, во время сенокоса подвозить стогометам сено, в жнитво скирдовать тяжелые, тучные снопы. Это настоящее дело. А то ройся все время, как крот, в земле. И все-таки из Люськиной бригады мне уходить не хотелось. А если Витька спрашивал почему, я начинал доказывать, что так надо, что мы должны работать дружным коллективом, что мы так сделаем больше пользы. Говорил все то же, что и учитель. Говорил, а сам чувствовал, что удерживает меня в Люськиной бригаде вовсе не это, а что-то другое.