Рыжаков Варлаам Степанович
Скупые годы

   Варлаам Степанович РЫЖАКОВ
   Скупые годы
   Повесть
   ________________________________________________________________
   ОГЛАВЛЕНИЕ:
   ПРЕДИСЛОВИЕ
   ЧАСТЬ I
   ГЛАВА 1
   ГЛАВА 2
   ГЛАВА 3
   ГЛАВА 4
   ГЛАВА 5
   ГЛАВА 6
   ГЛАВА 7
   ГЛАВА 8
   ГЛАВА 9
   ЧАСТЬ II
   ГЛАВА 1
   ГЛАВА 2
   ГЛАВА 3
   ГЛАВА 5
   ГЛАВА 6
   ГЛАВА 7
   ГЛАВА 8
   ГЛАВА 9
   ГЛАВА 10
   ГЛАВА 11
   ГЛАВА 12
   ПОСЛЕСЛОВИЕ
   ________________________________________________________________
   Матери, чей светлый образ
   живет в душе моей,
   посвящается
   ПРЕДИСЛОВИЕ
   Дорогие мои читатели! Все, что описано в этой небольшой повести, не вымысел, нет. Так складывалась жизнь у деревенских ребят моего поколения.
   Жизнь нелегкая - полная забот и тревог. В двенадцать лет нам пришлось забросить детские забавы и пойти работать. Хорошо сказать - работать, а сколько было пролито поту...
   Мне никогда не забыть, как весной 1942 года я первый раз в жизни пахал. Отец был на фронте. Мать каждый день обходила наш приусадебный участок и горестно вздыхала.
   На участке буйно разрасталась полынь. Земля сохла. Надо было сажать картофель, а пахать некому.
   В деревне остались только женщины да мы - ребятишки.
   - Давай, мам, я вспашу, - несмело предложил я матери.
   Она посмотрела на мою тонкую, костлявую фигуру и неожиданно весело засмеялась, а потом вдруг задумалась, обняла меня и заплакала.
   А на другой день мы с матерью пахали. Мать водила под уздцы лошадь, а я ходил за плугом. Плуг в моих слабых руках нырял из стороны в сторону, а я, обливаясь потом, мотался позади него. Я то выскакивал на вспаханное место, то впритруску бежал по борозде, то меня выкидывало на твердую, сухую землю.
   - Что ты, как скоморох, скачешь? - сердито кричала на меня мать. Иди прямее. Куда ты? В борозду иди. Тпру-у-у.
   Мать подходила ко мне и начинала что-то объяснять, а я, обрадованный случайной остановкой, вытирал пот и, не слыша ее голоса, жадно дышал.
   Однако перерывы были короткими. Лошадь нам дали только на полдня. Мать снова бралась за уздечку, и опять начиналось мучительное мотание в разные стороны.
   Под конец ноги мои стали заплетаться, глаза заливал соленый пот, я часто спотыкался, падал и украдкой плакал. Но вот участок вспахан. Мать оглядела его и с горечью бросила:
   - Как свиньи взбуровили.
   Отвернулась и ушла.
   А я еще долго лежал на траве, смотрел на кривые ухабистые борозды и думал: "Ничего, наверно, тут не уродится..." Но как велико было мое удивление, сколько во мне было радости и гордости, когда на участке наперекор всему дружно зазеленел мой первый урожай.
   С этого началась моя трудовая школа.
   Прошло много лет. Как и всякому человеку, в жизни мне пришлось испытать немало всего - и хорошего, и плохого.
   И вот наконец после долгой разлуки я снова вернулся в родные края.
   Шел мелкий холодный осенний дождь...
   Я случайно забрел в чулан. В нем я увидел маленький, покрытый пылью старинный сундучок. Открыл его и опустился перед ним на корточки. В сундучке хранились пожелтевшие фронтовые письма отца.
   Я начал их перебирать и неожиданно наткнулся на свое письмо. Письмо, которое я писал матери в первый год моей городской жизни.
   Я развернул его, медленно прочитал и глубоко задумался. Передо мной один за другим поплыли давно прошедшие, забытые дни.
   Ч А С Т Ь I
   ГЛАВА 1
   Деревня наша, Красная Горка, ничем не отличалась от тысяч других деревень. Тянулась она по отлогому склону горы, и, может быть, поэтому ее кривая улица была вся изрыта глубокими оврагами. В дождливые дни по оврагам, грохоча и пенясь, стремительно неслась грязная вода туда, где у самого подножия протекала небольшая речка Майданка.
   Майданка вздувалась, бурлила, подмывала крутой, обрывистый берег, заливала огороды и причиняла колхозникам немало хлопот.
   Для нас же, ребятишек, бушующая речка была сущей радостью. Мы босиком, измазанные с ног до головы глиной, с гиканьем и смехом носились по берегу, сопровождая градом камней плывущие по речке кораблики. В сухую, жаркую погоду Майданка пересыхала совсем, и вода оставалась только в большом колхозном пруду. Это в том, что расположен за деревней.
   Вот в него-то мы и бегали купаться. И мутили воду до того, что обалделые гольцы и пескари, которые все-таки хоть в малом количестве, но водились в нем, подплывали к берегам и высовывали носы, а те, что были слабее, задыхались и чуть живые всплывали на поверхность вверх животами.
   Мы удивлялись этому, хотя у самих от купания в такой воде трещали головы, как после страшного угара. Но мы все-таки купались, и купались до тех пор, пока конюх Егор не выбегал из ворот конного двора, расположенного на берегу пруда, с поперечником. Тут уж держись! Гляди в оба! Хватай свое белье и что есть духу пускайся прочь, а не то Егор, хоть и хромой, хоть и волосы у него седые, бегает ай-яй как!..
   Однажды Витька Утов сдуру схватил и свое белье, и мое и умчался, а я выскочил из воды - белья нет. Пока искал - все убежали.
   Оглянулся - Егор уж за спиной. И метнулся я со страху голый-то прямо в овраг, где испокон веков и растет только крапива, ежевика да репейник. Бухнулся туда, как в котел с горячей смолой. Исцарапался и обжегся так, что целую неделю после чесался. А Витька смеется надо мной и говорит:
   - И зачем ты, дурной, в овраг-то полез?
   - Зачем, зачем - затем, что конюх стеганул меня поперечником. А вот зачем ты белье-то мое утащил?
   - Так я же тебе кричал.
   - Кричал...
   - Да. А Егор тебя вовсе не бил, это ты врешь. Он стоял на мосту и ругался.
   Ударил меня Егор поперечником или нет, я точно не помнил, но с Витькой спорить не переставал и отстаивал свое, хотя хорошо знал, что Егор вовсе не злой и бить меня никак не будет.
   Жил Егор рядом с нами. Был он не только конюхом, но и ветеринаром-самоучкой, и нам нередко приходилось прибегать к его помощи. Сбуровит корова ногу, мать охает и кричит мне:
   - Володька, беги позови Егора!..
   Плохо поросенок ест, я опять бегу к Егору. Заболела овца - опять за Егором.
   А иногда Егор приходил к нам просто так - поговорить с отцом или почитать газету. Был он, как дуб, здоровенный, и когда проходил в дверь, то низко наклонялся. В комнату он обязательно приносил с собой запах карболки и табака. Семья у него была большая: шесть человек детей, и все девчонки.
   Отец мой подшучивал за это над Егором, а Егор смеялся и говорил:
   - Ничего, они у меня хорошие - все разойдутся. - И, повернувшись ко мне, подмигнув, спрашивал: - Правда, Володька? Придешь, поди, сватать Люську-то?
   Я смущался, хватал свою шапку и пускался прочь на улицу. Я не любил, когда Егор напоминал мне о Люське. Она мне вовсе и не нравилась, и все-таки Люськой дразнили меня все мои товарищи. Даже самый лучший друг Витька и тот втихомолку писал на заборах мелом: "Люся+Вова=жених и невеста". А какой же я был жених!.. Люська была старше меня года на два. Лицо у нее было круглое, белое и брови маленькие - чуть заметно. Волосы у нее тоже были белые, и заплетала она их в две небольшие косички, на концах которых всегда трепыхались нарядные тряпки.
   С девчонками Люська никогда не играла и большую часть своего времени проводила среди нас, мальчишек, за что ее и прозвали "мальчишницей".
   Она, как и мы, любила кататься на лошади верхом и даже скакала галопом. Вместе с нами Люська проводила целые вечера на конном дворе, дожидаясь, когда можно будет вскочить на какого-нибудь жеребенка и скакать далеко-далеко за деревню в ночное. Обратно мы возвращались поздно вечером и обычно возле часовни под березами садились отдыхать. И сколько здесь было рассказано сказок и всяких небылиц - видимо-невидимо!
   Говорить рассказчик всегда старался тихим голосом, почти шепотом, нарочно растягивая слова, чтобы создать напряженность и тишину. И не дай бог, если в часовне, оторвавшись, ударится об пол гнилая доска. Все вздрагивали, повертывали головы и замирали. И каждый невольно вспоминал рассказы о далеком прошлом часовни. О том, как на этом самом месте нежданно-негаданно явилась позолоченная икона. И сколько ее ни уносили в дом благочестивой старушки, икона снова появлялась тут. По деревне долго ходили о ней всякие толки и слухи, и наконец решили всем миром, что икона явленная, что надо собрать деньги и поставить тут часовню и служить в ней молебны.
   Возле часовни вырыли колодец, освятили его и сказали, что вода в нем целебная, святая. И стали за этой водой приходить люди из разных деревень. А через несколько лет пьяница Ефим Волков ходил по деревне и рассказывал, как он воровал икону и приносил на пустырь. Ему не верили, а пьяный Ефим стукал себя в грудь кулаком и кричал:
   - Это я, я, Ефимка Волков, таскал ее туда, а никакая-то там сила. А таскал за деньги, которые давал мне расстрига дьякон.
   В довершение всего Ефим пришел к часовне, ругался и плевал на нее. Все ахали и ждали, что его разорвет, но Ефима ничто не разрывало. Тогда мужики, озлившись, намяли ему бока и столкнули в канаву, а дьякон, служивший в часовне молебны, скрылся.
   С тех пор двери часовни наглухо заколотили, а колодец благочестивые старухи считали святым долго еще и после революции. И, несмотря на то, что мы кидали в него и палки, и всякую всячину, некоторые старушки продолжали брать из него воду. Наконец вода эта стала такой зловонной, что бабушка Егоровна попробовала, сказала "тьфу" и ушла...
   Колодец потерял свою целебную силу.
   Однажды мы с Витькой вечером долго сидели на завалинке дома и рассуждали о том, почему это раньше люди и чертей рогатых видели, и домовых, и даже покойный муж прилетал к плачущей жене, а сейчас никто ничего не видит и никто ни к кому не приходит. Я, признаться, сильно побаивался покойников и сказал Витьке:
   - А ну, Витька, если как придет покойник. Ведь страшно? Правда?
   - Сейчас придет. Жди. Так же, как икона приходила. Нет, глупости это, - заключил Витька.
   - Глупости, - согласился я, но, возвращаясь домой, темные сени старался прошмыгнуть как можно быстрее.
   Вообще же деревенька наша была тихой и спокойной, а жить в ней нам было не совсем спокойно, так как у нас шла непрерывная война между "нижним" и "верхним" концом. А почему она шла, никто не знает. Просто, если верхние приходили вниз, то нижние старались надавать им подзатыльников, ну а уж если нижние попадали в верхний конец деревни, то те стремились рассчитаться с ними вдвойне. Так и шло.
   Мы с Витькой жили в нижнем конце, и летом нам было хорошо - спокойно. В нашем конце был колхозный двор, и ходить нам в верхний конец было незачем, а если и приходилось, то шли вдвоем или втроем. А вот верхним волей или неволей надо было идти к нам под вечер к пригону скота. Тут-то мы их и ловили.
   Зимой же положение менялось.
   Школа была не в нашем конце деревни.
   Верхние пользовались этим и подстерегали нас. И нам, по окончании последнего урока, всегда приходилось собираться всей гурьбой. И плохо было тому ученику из нижних, который не выучит уроков и учитель задержит его после общих занятий.
   Этого мы боялись больше огня. Однако с четвертого класса такая опасность нижним уже не грозила. Семилетняя школа была в другой деревне.
   ГЛАВА 2
   Окончив четвертый класс, мы с Витькой, предоставленные сами себе, беззаботно проводили дни летних каникул.
   Вдруг однажды в субботу, когда мать уехала в город, заболела сестренка, и счастье мое померкло. В ясли ее не взяли, и отец строго-настрого приказал мне нянчиться с ней, и нянчиться не кое-как, а чтоб не выводить ее на сквозняки, не оставлять ее на жаре и, лучше всего, сидеть дома.
   "Ну уж, как бы не так", - думал я, поглядывая в окно, перед которым на заборе, облитые солнцем, весело чирикали воробьи. И как только отец ушел на работу, я не долго думая надел на сестренку пальто и, выйдя на улицу, усадил ее около сарая на солнце. "Попотеет - и все пройдет", рассуждал я бабушкиными словами. И сестренка моя действительно через несколько минут вспотела так, что по ее лицу потекли ручьи. Она захныкала и завозилась.
   - Ну что тебе еще надо? - сердито спросил я.
   - Я в холодок...
   - Нельзя в холодок-то. Может, там сквозняк, откуда я знаю?
   - Ну-у, - протянула сестренка и заплакала.
   - Вот еще! - пригрозил я.
   Сестренка съежилась и замолчала. А потом вдруг разразилась таким плачем, что я испугался и принялся ее уговаривать. Она не унималась. Мне надоело. Я резко повернулся к ней спиной и стал думать о том, как все-таки плохо иметь маленькую сестру, как плохо мне с ней жить на свете. Погода жаркая, солнечная, все ребятишки пойдут на реку купаться, рыбачить, а ты сиди и слушай вой. Я даже не стеснялся думать о том, что если бы сестренка умерла, то мне было бы куда лучше жить.
   Неожиданно мои рассуждения прервал вывернувшийся из-за угла сарая Витька. В два прыжка он очутился около меня и зашептал:
   - Знаешь, у бабушки Офросиньи свежие огурцы уже есть. Во какие! - И, показав чуть повыше ладони, Витька, довольный, причмокнул и сказал: Идем! Она ушла.
   Я грустно покосился на сестренку. Витька понял, и мы стали думать, куда ее можно сбыть. Долго мы чесали затылки и терли лбы и наконец решили все-таки попросить Люську. Правда, просить ее нам не очень хотелось, так как получалось, что в наши огородные дела входил третий, да еще девчонка.
   - Ну ничего, - проговорил Витька.
   И вот через несколько минут, наобещав Люське подол огурцов и сбыв на ее руки мою сестренку, мы уже были в чужом огороде и торопливо, с оглядками, делали обор молодых огурцов.
   Но только что я успел наполнить добычей один карман, как вдруг услышал легкие шаги и присел. За плетнем, скрываясь за высокой крапивой, со здоровенной хворостиной пробиралась Офросинья. Я оглянулся. Витька, притаившись, стоял на корточках и напряженно следил за противником с большущим огурцом в руке. В одно мгновение мы встретились взглядами, по испуганному выражению лиц поняли друг друга и вмиг повисли на плетне. Ветхий плетень, треснув, рухнул, и мы скатились в глубокий овраг.
   - Держи, держи! - кричала Офросинья, кинувшись за нами, но мы, вскочив, дали такого стрекача, что опомнились только за деревней, возле реки.
   Весь этот день мы бесцельно бродили по лесу и домой возвращались уже поздно вечером. Мы хорошо знали, что Офросинья расскажет о наших приключениях родителям и нам не избежать трепки.
   Шли молча. Каждый думал о том, как встретят его дома.
   Грустные, готовые перенести всякую взбучку, мы подошли к нашему крыльцу. На крыльце, лениво покуривая махорку, сидели мужики и о чем-то тихо разговаривали.
   - Ну как дела, рыбаки? - окликнул нас Егор.
   - Не рыбаки, - засмеялся мой отец, - а огородники!
   Я вздрогнул и опустил глаза, а Витька метнулся домой.
   - Ну что же ты встал, иди, я тебе там ягод принес.
   Удивленный и успокоенный этими словами, я радостно юркнул в дом, а через несколько минут, закутавшись в рваное материно пальто, сидел за спиной отца и, довольный тем, что все так хорошо обошлось, слушал неторопливую беседу мужиков.
   Говорили они сегодня как-то особенно, тихо. И все были грустные. Старики вспоминали прошедшие войны и рассказывали интересные истории.
   - Нет, что ни говори, - вздохнул Егор, - война - дело случайное. Я с германской вернулся, вся шинель прострелена, а сам цел. А долго ли до беды? Чик немного в бок - и душа к богу в рай.
   - Так-то оно так, - подтвердил Игнат, который все время сидел молча, подперев голову руками, и задумчиво смотрел куда-то в землю, выпуская махорочный дым через нос сквозь седые, пожелтевшие усы.
   - Но и не только в этом дело.
   - Это как есть, - согласился Егор, - без смекалки на войне ни за грош пропадешь.
   За перилами крыльца появился Витька. Он махал мне рукой и что-то шептал.
   Я подошел. Глаза у Витьки злые. Он схватил меня за пальто и спросил:
   - Ты знаешь?
   - Нет, ничего не знаю.
   - Эх ты, балда, "не знаю". Фашисты на нас напали.
   - Да ты что?
   - Да, да, напали, гады.
   Так вот почему мужики о войне говорят, догадался я. И тут же подумал: откуда же Витька узнал об этом так подробно и скоро? Об этом я и спросил его.
   - Откуда... - обиделся Витька. - Отец сейчас рассказывал. У нас тоже целая изба народу. А ты думаешь, почему это нас с тобой сегодня за Офросиньины огурцы не пороли? Только из-за того, что война с фашистами. Знаешь, отец говорит - всех мужиков теперь в армию возьмут. Одни старики да малые в деревне останутся. Жалко, что мы с тобой не успели подрасти.
   Я ничего не ответил Витьке, на сердце у меня стало как-то нехорошо, тревожно.
   В дальнем конце, на задворках, хрипло пропел петух, за ним второй, третий, и скоро вся деревня заговорила петушиными голосами. Потом все стихло. Мужики молчали, где-то далеко в лугах раздавалось тихое ржание лошади. Но вот на крыльце послышался оживленный говор. Мужики стали расходиться. Расстались и мы с Витькой.
   А утром сквозь сон я услышал, что отца позвали в контору. Открыл глаза. В окнах весело играло теплое июньское солнце, на кухне оживленно потрескивали дрова, и в комнате пахло чем-то вкусным. Возле меня, беззаботно раскинув руки, мирно спала сестренка.
   "Нет, никакой войны нет, это мне все приснилось", - радостно подумал я и, довольный, глубже забрался под одеяло.
   Вошел отец. В руках он держал небольшую продолговатую бумажку.
   - Повестка, - всхлипнула, высунувшись из кухни, бабушка.
   - Да, пришла, - как-то неестественно весело проговорил отец, и я заметил, как по его лицу скользнула грустная, растерянная улыбка.
   В полдень приехала из города мать и, увидев отца, сразу заплакала.
   - Ну ладно, что же теперь сделаешь... - успокаивал ее отец.
   Потом обедали. А после обеда отец позвал меня в лес за дровами.
   На конном дворе он долго учил меня впрягать лошадь и первый раз в жизни разрешил рубить и вытаскивать на дорогу хворост. Это мне понравилось. Я чувствовал себя взрослым и, стараясь уверить в этом отца, выбирал тяжелые хворостины.
   Воз получился большой, и обратно ехали медленно. Отец, как видно, остался доволен моим испытанием и всю дорогу разговаривал со мной, как со взрослым.
   - Я уйду на фронт, - говорил он, - а ты останешься здесь хозяином за меня. Прошу тебя об одном: учись, матери помогай. Работы не бойся. Сил не жалей, и этим ты вместе со мной будешь воевать с врагами.
   Говорил отец медленно, грустно и строго, и слова его, словно тяжелые глыбы, прочно укладывались в моей памяти.
   Немного помолчав, отец продолжал:
   - Меня тоже жизнь не баловала. Двенадцати лет я остался без отца. Нас у матери было шестеро. Я самый старший. Все хозяйство на мне. Нелегко было, ох как нелегко, - вздохнул отец и несколько минут шел молча.
   Взгляд его был направлен далеко-далеко к горизонту, откуда, словно большие снежные валы, выплывали облака. А я первый раз почувствовал, как сильно люблю отца. Раньше я как-то не замечал этого. Мне почему-то не нравилось его некрасивое лицо, и я всегда говорил матери, которая была красивее, что похож на нее. А сейчас я смотрел на продолговатое, грубое от загара лицо отца и хотел быть таким же, как он.
   На другой день отца провожали.
   Я ездил в районный центр, где около большого трехэтажного здания было столько народу и такой был шум, что лошадь, на которой мы приехали, жалась к стороне, косо сверкая глазами. Я тоже с удивлением смотрел на пестрое бурливое озеро людей и ничего не мог понять.
   Повсюду под гармонь затевали пляски. Казалось, что к этому зданию съехались люди со всего района для того, чтобы устроить буйное веселье, среди которого, не умолкая, раздавался сжимающий сердце плач.
   - Эк бесятся, - проговорил Егор, кивая головой в сторону плясавших людей.
   - Это хорошо, - заговорил было отец, но не докончил. От здания послышался крик: "Призывники, сдавать документы!"
   Отец торопливо ушел, в надежде вернуться обратно на несколько минут.
   Но так и не вернулся.
   После я, втиснувшись в толпу, окружившую здание, с трудом различил остриженную голову отца в одном из окон третьего этажа. Он вытягивался вперед и что-то кричал. Я расталкивал локтями людей, стремился пробраться вперед, вставал на кончики пальцев, хотел понять, что он кричит, но голос отца тонул в общем шуме.
   "Становись!" - громко раздалось где-то внутри здания.
   Лицо отца сморщилось. Он закрыл его платком и, слабо махнув рукой, скрылся.
   На мое плечо легла рука Егора.
   - Поедем, Володя. Надо возвращаться, - ласково проговорил он.
   И я, взглянув на пустые окна третьего этажа, больше не смог удержать клокотавшие в груди слезы.
   ГЛАВА 3
   Тихая деревенька наша жила тревожной жизнью. Каждый день одноглазый гармонист Митька Перцев, провожая в армию односельчан, безжалостно рвал нарядные мехи своей потрепанной гармони. Гармонь не выдерживала натиска его мускулистых рук. Голоса срывались, пищали и дребезжали. Но Митька не обращал на это никакого внимания. Махнув рукой и недовольно сплюнув, он затыкал пищавшие голоса ватой и снова ухарски растягивал мехи.
   И все же, как Митька ни старался, гармонь его не веселила людей, а только сильней тревожила больные сердца. Я не раз замечал, как мать, услышав Митькину гармонь, беспокойно выглядывала в окно.
   Провожали и провожали колхозников на фронт.
   Скоро на фронт добровольцем ушел и сам Митька. После него проводили председателя колхоза, и деревня как-то сразу опустела и притихла. Почти в каждом доме ждали с фронта писем. А письма приходили редко. Мать моя ходила грустная, неразговорчивая. Да и некогда ей было говорить-то со мной. Работала она на свиноферме и, кроме этого, вместе с бригадой целые дни пропадала на колхозных полях. Возвращалась домой только поздно вечером. Но и дома она не была спокойной: вечно куда-то торопилась, суетилась, что-нибудь делала. А иногда она вдруг остановится и тихо спросит:
   - Письма, Вова, нет?
   - Нет, - так же тихо и грустно отвечу я.
   Мать сядет и задумается. А через минуту быстро поднимется, схватит ведро и торопливо уйдет во двор, как будто что-то забыла сделать. Но я не однажды заставал ее там не за работой. Облокотившись на прясло коровьего хлева, она долго стояла молчаливая и не замечала, что корова лижет ее волосы. Хлопнув нарочно сильно дверью, я, готовый расплакаться, убегал на улицу. Я знал, что мать плачет. Я понимал, что ей тяжело, и изо всех сил своих старался помогать ей.
   С Витькой мы теперь почти не расставались. Все, что надо было делать, делали вместе - и у него, и у меня. Однажды мы пропалывали у них на усадьбе картошку. Пришла его мать. Высокая, худая, она большими шагами прошлась по усадьбе и проговорила:
   - Витюшка, а вы бы не разбрасывали траву-то, а клали бы ее в кучки да носили вон ко двору, на лужок, расстилали.
   - А зачем, мам? - встрепенулся озадаченный Витька.
   - Как зачем, дурной?! Зимой корову кормить. Нынче не знай, как в колхозе сено-то. Ведь война...
   - Ну мы соберем, мам, - обиженно пообещал Витька, а когда мать его ушла, мы с ним долго сидели на меже и рассуждали о фронте.
   Потом Витька перевел разговор на другое:
   - Давай, Вовк, сделаем себе тачки и будем на них траву домой возить. Мама, пожалуй, правду говорила. Дадут ли нынче в колхозе сена-то, его на фронт надо. Там знаешь какие конницы-то - ай-яй. В кино-то видал? Ну вот. Сена-то им надо сколько! И не какого-нибудь, а хорошего.
   Мы поговорили еще немного, собрали на усадьбе разбросанную траву и разошлись.
   А на другой день нашли около кузницы по старому заржавелому колесу и смастерили себе тачки.
   Мы решили косить на Майданке осоку и возить ее к нашему сараю, расстилать, сушить, потом делить и убирать на сеновалы.
   - А будет ли ее корова есть? - сомневался я.
   - А как же, будет, - уверенно ответил Витька.
   - Откуда ты знаешь, - рассердился я на Витькину уверенность. "Будет!" А почему же сейчас ее коровы не едят? Вся стоит нетронута вон на Майданке-то...
   Витька задумался. Он тоже сомневался в этом. И мы решили узнать точно.
   Спросили Кольку Чернова. Он сказал, что корова осоку ест. Мы не поверили и спросили Люську. Люська же сказала, что корова осоку есть никак не будет, потому что может порезать себе язык. С этим мы охотно согласились. Мы и сами не раз до крови резали ноги, когда ловили на Майданке гольцов. Осоки там целое море - высокая, густая, и нам с Витькой так хотелось ее покосить, что мы, несмотря на веские Люськины доказательства, решили еще раз уточнить.
   И вечером, когда мать возвратилась с работы, за ужином я спросил:
   - Мама, а корова осоку есть будет зимой или нет?
   - Зимой все будет, - ответила она.
   - А осоку? - переспросил я.
   - И осоку.
   Обрадованный, я зачем-то дал сестренке небольшой щелчок и хотел было вскочить из-за стола и пуститься к Витьке, но мать остановила меня.
   - Ты что? Что с тобой?
   - Мы, мам, знаешь, чего придумали. - И я торопливо, сбиваясь и путаясь, рассказал о том, что мы сделали тачки и хотим на Майданке косить осоку. - Это мы, мам, на зиму корове. Нынче не знай, как в колхозе сено-то, ведь война, - закончил я словами Витькиной матери. - Только ты, мам, косу мне дай.
   Мать ласково поглядела на меня, прижала к себе и тихо проговорила:
   - Какой же ты косец? Малыш!
   Испугавшись, что она не даст мне косы, я вырвался из ее объятий.
   - Нет, мам, я теперь не малыш. Папа когда уезжал, то говорил, что я большой и должен делать все.
   Лицо матери дрогнуло.
   - Ладно, Вова. Завтра об этом поговорим. Только смотрите не срежьте себе ноги, - грустно успокоила она.
   Но мне не хотелось оставлять этот разговор до завтра, и я сказал:
   - А ты, мам, сегодня мне дай. Я посмотрю. - И у меня на глазах навернулись слезы.
   Матери, видно, жалко стало меня. Она ласково потрепала мои волосы и вышла в сени. Я слышал, как она стучала запором, отпирая чулан, и от избытка радости схватил сестренку и несколько раз дернул ее за нос.