Рыжаков Варлаам Степанович
Скупые годы
Варлаам Степанович РЫЖАКОВ
Скупые годы
Повесть
________________________________________________________________
ОГЛАВЛЕНИЕ:
ПРЕДИСЛОВИЕ
ЧАСТЬ I
ГЛАВА 1
ГЛАВА 2
ГЛАВА 3
ГЛАВА 4
ГЛАВА 5
ГЛАВА 6
ГЛАВА 7
ГЛАВА 8
ГЛАВА 9
ЧАСТЬ II
ГЛАВА 1
ГЛАВА 2
ГЛАВА 3
ГЛАВА 5
ГЛАВА 6
ГЛАВА 7
ГЛАВА 8
ГЛАВА 9
ГЛАВА 10
ГЛАВА 11
ГЛАВА 12
ПОСЛЕСЛОВИЕ
________________________________________________________________
Матери, чей светлый образ
живет в душе моей,
посвящается
ПРЕДИСЛОВИЕ
Дорогие мои читатели! Все, что описано в этой небольшой повести, не вымысел, нет. Так складывалась жизнь у деревенских ребят моего поколения.
Жизнь нелегкая - полная забот и тревог. В двенадцать лет нам пришлось забросить детские забавы и пойти работать. Хорошо сказать - работать, а сколько было пролито поту...
Мне никогда не забыть, как весной 1942 года я первый раз в жизни пахал. Отец был на фронте. Мать каждый день обходила наш приусадебный участок и горестно вздыхала.
На участке буйно разрасталась полынь. Земля сохла. Надо было сажать картофель, а пахать некому.
В деревне остались только женщины да мы - ребятишки.
- Давай, мам, я вспашу, - несмело предложил я матери.
Она посмотрела на мою тонкую, костлявую фигуру и неожиданно весело засмеялась, а потом вдруг задумалась, обняла меня и заплакала.
А на другой день мы с матерью пахали. Мать водила под уздцы лошадь, а я ходил за плугом. Плуг в моих слабых руках нырял из стороны в сторону, а я, обливаясь потом, мотался позади него. Я то выскакивал на вспаханное место, то впритруску бежал по борозде, то меня выкидывало на твердую, сухую землю.
- Что ты, как скоморох, скачешь? - сердито кричала на меня мать. Иди прямее. Куда ты? В борозду иди. Тпру-у-у.
Мать подходила ко мне и начинала что-то объяснять, а я, обрадованный случайной остановкой, вытирал пот и, не слыша ее голоса, жадно дышал.
Однако перерывы были короткими. Лошадь нам дали только на полдня. Мать снова бралась за уздечку, и опять начиналось мучительное мотание в разные стороны.
Под конец ноги мои стали заплетаться, глаза заливал соленый пот, я часто спотыкался, падал и украдкой плакал. Но вот участок вспахан. Мать оглядела его и с горечью бросила:
- Как свиньи взбуровили.
Отвернулась и ушла.
А я еще долго лежал на траве, смотрел на кривые ухабистые борозды и думал: "Ничего, наверно, тут не уродится..." Но как велико было мое удивление, сколько во мне было радости и гордости, когда на участке наперекор всему дружно зазеленел мой первый урожай.
С этого началась моя трудовая школа.
Прошло много лет. Как и всякому человеку, в жизни мне пришлось испытать немало всего - и хорошего, и плохого.
И вот наконец после долгой разлуки я снова вернулся в родные края.
Шел мелкий холодный осенний дождь...
Я случайно забрел в чулан. В нем я увидел маленький, покрытый пылью старинный сундучок. Открыл его и опустился перед ним на корточки. В сундучке хранились пожелтевшие фронтовые письма отца.
Я начал их перебирать и неожиданно наткнулся на свое письмо. Письмо, которое я писал матери в первый год моей городской жизни.
Я развернул его, медленно прочитал и глубоко задумался. Передо мной один за другим поплыли давно прошедшие, забытые дни.
Ч А С Т Ь I
ГЛАВА 1
Деревня наша, Красная Горка, ничем не отличалась от тысяч других деревень. Тянулась она по отлогому склону горы, и, может быть, поэтому ее кривая улица была вся изрыта глубокими оврагами. В дождливые дни по оврагам, грохоча и пенясь, стремительно неслась грязная вода туда, где у самого подножия протекала небольшая речка Майданка.
Майданка вздувалась, бурлила, подмывала крутой, обрывистый берег, заливала огороды и причиняла колхозникам немало хлопот.
Для нас же, ребятишек, бушующая речка была сущей радостью. Мы босиком, измазанные с ног до головы глиной, с гиканьем и смехом носились по берегу, сопровождая градом камней плывущие по речке кораблики. В сухую, жаркую погоду Майданка пересыхала совсем, и вода оставалась только в большом колхозном пруду. Это в том, что расположен за деревней.
Вот в него-то мы и бегали купаться. И мутили воду до того, что обалделые гольцы и пескари, которые все-таки хоть в малом количестве, но водились в нем, подплывали к берегам и высовывали носы, а те, что были слабее, задыхались и чуть живые всплывали на поверхность вверх животами.
Мы удивлялись этому, хотя у самих от купания в такой воде трещали головы, как после страшного угара. Но мы все-таки купались, и купались до тех пор, пока конюх Егор не выбегал из ворот конного двора, расположенного на берегу пруда, с поперечником. Тут уж держись! Гляди в оба! Хватай свое белье и что есть духу пускайся прочь, а не то Егор, хоть и хромой, хоть и волосы у него седые, бегает ай-яй как!..
Однажды Витька Утов сдуру схватил и свое белье, и мое и умчался, а я выскочил из воды - белья нет. Пока искал - все убежали.
Оглянулся - Егор уж за спиной. И метнулся я со страху голый-то прямо в овраг, где испокон веков и растет только крапива, ежевика да репейник. Бухнулся туда, как в котел с горячей смолой. Исцарапался и обжегся так, что целую неделю после чесался. А Витька смеется надо мной и говорит:
- И зачем ты, дурной, в овраг-то полез?
- Зачем, зачем - затем, что конюх стеганул меня поперечником. А вот зачем ты белье-то мое утащил?
- Так я же тебе кричал.
- Кричал...
- Да. А Егор тебя вовсе не бил, это ты врешь. Он стоял на мосту и ругался.
Ударил меня Егор поперечником или нет, я точно не помнил, но с Витькой спорить не переставал и отстаивал свое, хотя хорошо знал, что Егор вовсе не злой и бить меня никак не будет.
Жил Егор рядом с нами. Был он не только конюхом, но и ветеринаром-самоучкой, и нам нередко приходилось прибегать к его помощи. Сбуровит корова ногу, мать охает и кричит мне:
- Володька, беги позови Егора!..
Плохо поросенок ест, я опять бегу к Егору. Заболела овца - опять за Егором.
А иногда Егор приходил к нам просто так - поговорить с отцом или почитать газету. Был он, как дуб, здоровенный, и когда проходил в дверь, то низко наклонялся. В комнату он обязательно приносил с собой запах карболки и табака. Семья у него была большая: шесть человек детей, и все девчонки.
Отец мой подшучивал за это над Егором, а Егор смеялся и говорил:
- Ничего, они у меня хорошие - все разойдутся. - И, повернувшись ко мне, подмигнув, спрашивал: - Правда, Володька? Придешь, поди, сватать Люську-то?
Я смущался, хватал свою шапку и пускался прочь на улицу. Я не любил, когда Егор напоминал мне о Люське. Она мне вовсе и не нравилась, и все-таки Люськой дразнили меня все мои товарищи. Даже самый лучший друг Витька и тот втихомолку писал на заборах мелом: "Люся+Вова=жених и невеста". А какой же я был жених!.. Люська была старше меня года на два. Лицо у нее было круглое, белое и брови маленькие - чуть заметно. Волосы у нее тоже были белые, и заплетала она их в две небольшие косички, на концах которых всегда трепыхались нарядные тряпки.
С девчонками Люська никогда не играла и большую часть своего времени проводила среди нас, мальчишек, за что ее и прозвали "мальчишницей".
Она, как и мы, любила кататься на лошади верхом и даже скакала галопом. Вместе с нами Люська проводила целые вечера на конном дворе, дожидаясь, когда можно будет вскочить на какого-нибудь жеребенка и скакать далеко-далеко за деревню в ночное. Обратно мы возвращались поздно вечером и обычно возле часовни под березами садились отдыхать. И сколько здесь было рассказано сказок и всяких небылиц - видимо-невидимо!
Говорить рассказчик всегда старался тихим голосом, почти шепотом, нарочно растягивая слова, чтобы создать напряженность и тишину. И не дай бог, если в часовне, оторвавшись, ударится об пол гнилая доска. Все вздрагивали, повертывали головы и замирали. И каждый невольно вспоминал рассказы о далеком прошлом часовни. О том, как на этом самом месте нежданно-негаданно явилась позолоченная икона. И сколько ее ни уносили в дом благочестивой старушки, икона снова появлялась тут. По деревне долго ходили о ней всякие толки и слухи, и наконец решили всем миром, что икона явленная, что надо собрать деньги и поставить тут часовню и служить в ней молебны.
Возле часовни вырыли колодец, освятили его и сказали, что вода в нем целебная, святая. И стали за этой водой приходить люди из разных деревень. А через несколько лет пьяница Ефим Волков ходил по деревне и рассказывал, как он воровал икону и приносил на пустырь. Ему не верили, а пьяный Ефим стукал себя в грудь кулаком и кричал:
- Это я, я, Ефимка Волков, таскал ее туда, а никакая-то там сила. А таскал за деньги, которые давал мне расстрига дьякон.
В довершение всего Ефим пришел к часовне, ругался и плевал на нее. Все ахали и ждали, что его разорвет, но Ефима ничто не разрывало. Тогда мужики, озлившись, намяли ему бока и столкнули в канаву, а дьякон, служивший в часовне молебны, скрылся.
С тех пор двери часовни наглухо заколотили, а колодец благочестивые старухи считали святым долго еще и после революции. И, несмотря на то, что мы кидали в него и палки, и всякую всячину, некоторые старушки продолжали брать из него воду. Наконец вода эта стала такой зловонной, что бабушка Егоровна попробовала, сказала "тьфу" и ушла...
Колодец потерял свою целебную силу.
Однажды мы с Витькой вечером долго сидели на завалинке дома и рассуждали о том, почему это раньше люди и чертей рогатых видели, и домовых, и даже покойный муж прилетал к плачущей жене, а сейчас никто ничего не видит и никто ни к кому не приходит. Я, признаться, сильно побаивался покойников и сказал Витьке:
- А ну, Витька, если как придет покойник. Ведь страшно? Правда?
- Сейчас придет. Жди. Так же, как икона приходила. Нет, глупости это, - заключил Витька.
- Глупости, - согласился я, но, возвращаясь домой, темные сени старался прошмыгнуть как можно быстрее.
Вообще же деревенька наша была тихой и спокойной, а жить в ней нам было не совсем спокойно, так как у нас шла непрерывная война между "нижним" и "верхним" концом. А почему она шла, никто не знает. Просто, если верхние приходили вниз, то нижние старались надавать им подзатыльников, ну а уж если нижние попадали в верхний конец деревни, то те стремились рассчитаться с ними вдвойне. Так и шло.
Мы с Витькой жили в нижнем конце, и летом нам было хорошо - спокойно. В нашем конце был колхозный двор, и ходить нам в верхний конец было незачем, а если и приходилось, то шли вдвоем или втроем. А вот верхним волей или неволей надо было идти к нам под вечер к пригону скота. Тут-то мы их и ловили.
Зимой же положение менялось.
Школа была не в нашем конце деревни.
Верхние пользовались этим и подстерегали нас. И нам, по окончании последнего урока, всегда приходилось собираться всей гурьбой. И плохо было тому ученику из нижних, который не выучит уроков и учитель задержит его после общих занятий.
Этого мы боялись больше огня. Однако с четвертого класса такая опасность нижним уже не грозила. Семилетняя школа была в другой деревне.
ГЛАВА 2
Окончив четвертый класс, мы с Витькой, предоставленные сами себе, беззаботно проводили дни летних каникул.
Вдруг однажды в субботу, когда мать уехала в город, заболела сестренка, и счастье мое померкло. В ясли ее не взяли, и отец строго-настрого приказал мне нянчиться с ней, и нянчиться не кое-как, а чтоб не выводить ее на сквозняки, не оставлять ее на жаре и, лучше всего, сидеть дома.
"Ну уж, как бы не так", - думал я, поглядывая в окно, перед которым на заборе, облитые солнцем, весело чирикали воробьи. И как только отец ушел на работу, я не долго думая надел на сестренку пальто и, выйдя на улицу, усадил ее около сарая на солнце. "Попотеет - и все пройдет", рассуждал я бабушкиными словами. И сестренка моя действительно через несколько минут вспотела так, что по ее лицу потекли ручьи. Она захныкала и завозилась.
- Ну что тебе еще надо? - сердито спросил я.
- Я в холодок...
- Нельзя в холодок-то. Может, там сквозняк, откуда я знаю?
- Ну-у, - протянула сестренка и заплакала.
- Вот еще! - пригрозил я.
Сестренка съежилась и замолчала. А потом вдруг разразилась таким плачем, что я испугался и принялся ее уговаривать. Она не унималась. Мне надоело. Я резко повернулся к ней спиной и стал думать о том, как все-таки плохо иметь маленькую сестру, как плохо мне с ней жить на свете. Погода жаркая, солнечная, все ребятишки пойдут на реку купаться, рыбачить, а ты сиди и слушай вой. Я даже не стеснялся думать о том, что если бы сестренка умерла, то мне было бы куда лучше жить.
Неожиданно мои рассуждения прервал вывернувшийся из-за угла сарая Витька. В два прыжка он очутился около меня и зашептал:
- Знаешь, у бабушки Офросиньи свежие огурцы уже есть. Во какие! - И, показав чуть повыше ладони, Витька, довольный, причмокнул и сказал: Идем! Она ушла.
Я грустно покосился на сестренку. Витька понял, и мы стали думать, куда ее можно сбыть. Долго мы чесали затылки и терли лбы и наконец решили все-таки попросить Люську. Правда, просить ее нам не очень хотелось, так как получалось, что в наши огородные дела входил третий, да еще девчонка.
- Ну ничего, - проговорил Витька.
И вот через несколько минут, наобещав Люське подол огурцов и сбыв на ее руки мою сестренку, мы уже были в чужом огороде и торопливо, с оглядками, делали обор молодых огурцов.
Но только что я успел наполнить добычей один карман, как вдруг услышал легкие шаги и присел. За плетнем, скрываясь за высокой крапивой, со здоровенной хворостиной пробиралась Офросинья. Я оглянулся. Витька, притаившись, стоял на корточках и напряженно следил за противником с большущим огурцом в руке. В одно мгновение мы встретились взглядами, по испуганному выражению лиц поняли друг друга и вмиг повисли на плетне. Ветхий плетень, треснув, рухнул, и мы скатились в глубокий овраг.
- Держи, держи! - кричала Офросинья, кинувшись за нами, но мы, вскочив, дали такого стрекача, что опомнились только за деревней, возле реки.
Весь этот день мы бесцельно бродили по лесу и домой возвращались уже поздно вечером. Мы хорошо знали, что Офросинья расскажет о наших приключениях родителям и нам не избежать трепки.
Шли молча. Каждый думал о том, как встретят его дома.
Грустные, готовые перенести всякую взбучку, мы подошли к нашему крыльцу. На крыльце, лениво покуривая махорку, сидели мужики и о чем-то тихо разговаривали.
- Ну как дела, рыбаки? - окликнул нас Егор.
- Не рыбаки, - засмеялся мой отец, - а огородники!
Я вздрогнул и опустил глаза, а Витька метнулся домой.
- Ну что же ты встал, иди, я тебе там ягод принес.
Удивленный и успокоенный этими словами, я радостно юркнул в дом, а через несколько минут, закутавшись в рваное материно пальто, сидел за спиной отца и, довольный тем, что все так хорошо обошлось, слушал неторопливую беседу мужиков.
Говорили они сегодня как-то особенно, тихо. И все были грустные. Старики вспоминали прошедшие войны и рассказывали интересные истории.
- Нет, что ни говори, - вздохнул Егор, - война - дело случайное. Я с германской вернулся, вся шинель прострелена, а сам цел. А долго ли до беды? Чик немного в бок - и душа к богу в рай.
- Так-то оно так, - подтвердил Игнат, который все время сидел молча, подперев голову руками, и задумчиво смотрел куда-то в землю, выпуская махорочный дым через нос сквозь седые, пожелтевшие усы.
- Но и не только в этом дело.
- Это как есть, - согласился Егор, - без смекалки на войне ни за грош пропадешь.
За перилами крыльца появился Витька. Он махал мне рукой и что-то шептал.
Я подошел. Глаза у Витьки злые. Он схватил меня за пальто и спросил:
- Ты знаешь?
- Нет, ничего не знаю.
- Эх ты, балда, "не знаю". Фашисты на нас напали.
- Да ты что?
- Да, да, напали, гады.
Так вот почему мужики о войне говорят, догадался я. И тут же подумал: откуда же Витька узнал об этом так подробно и скоро? Об этом я и спросил его.
- Откуда... - обиделся Витька. - Отец сейчас рассказывал. У нас тоже целая изба народу. А ты думаешь, почему это нас с тобой сегодня за Офросиньины огурцы не пороли? Только из-за того, что война с фашистами. Знаешь, отец говорит - всех мужиков теперь в армию возьмут. Одни старики да малые в деревне останутся. Жалко, что мы с тобой не успели подрасти.
Я ничего не ответил Витьке, на сердце у меня стало как-то нехорошо, тревожно.
В дальнем конце, на задворках, хрипло пропел петух, за ним второй, третий, и скоро вся деревня заговорила петушиными голосами. Потом все стихло. Мужики молчали, где-то далеко в лугах раздавалось тихое ржание лошади. Но вот на крыльце послышался оживленный говор. Мужики стали расходиться. Расстались и мы с Витькой.
А утром сквозь сон я услышал, что отца позвали в контору. Открыл глаза. В окнах весело играло теплое июньское солнце, на кухне оживленно потрескивали дрова, и в комнате пахло чем-то вкусным. Возле меня, беззаботно раскинув руки, мирно спала сестренка.
"Нет, никакой войны нет, это мне все приснилось", - радостно подумал я и, довольный, глубже забрался под одеяло.
Вошел отец. В руках он держал небольшую продолговатую бумажку.
- Повестка, - всхлипнула, высунувшись из кухни, бабушка.
- Да, пришла, - как-то неестественно весело проговорил отец, и я заметил, как по его лицу скользнула грустная, растерянная улыбка.
В полдень приехала из города мать и, увидев отца, сразу заплакала.
- Ну ладно, что же теперь сделаешь... - успокаивал ее отец.
Потом обедали. А после обеда отец позвал меня в лес за дровами.
На конном дворе он долго учил меня впрягать лошадь и первый раз в жизни разрешил рубить и вытаскивать на дорогу хворост. Это мне понравилось. Я чувствовал себя взрослым и, стараясь уверить в этом отца, выбирал тяжелые хворостины.
Воз получился большой, и обратно ехали медленно. Отец, как видно, остался доволен моим испытанием и всю дорогу разговаривал со мной, как со взрослым.
- Я уйду на фронт, - говорил он, - а ты останешься здесь хозяином за меня. Прошу тебя об одном: учись, матери помогай. Работы не бойся. Сил не жалей, и этим ты вместе со мной будешь воевать с врагами.
Говорил отец медленно, грустно и строго, и слова его, словно тяжелые глыбы, прочно укладывались в моей памяти.
Немного помолчав, отец продолжал:
- Меня тоже жизнь не баловала. Двенадцати лет я остался без отца. Нас у матери было шестеро. Я самый старший. Все хозяйство на мне. Нелегко было, ох как нелегко, - вздохнул отец и несколько минут шел молча.
Взгляд его был направлен далеко-далеко к горизонту, откуда, словно большие снежные валы, выплывали облака. А я первый раз почувствовал, как сильно люблю отца. Раньше я как-то не замечал этого. Мне почему-то не нравилось его некрасивое лицо, и я всегда говорил матери, которая была красивее, что похож на нее. А сейчас я смотрел на продолговатое, грубое от загара лицо отца и хотел быть таким же, как он.
На другой день отца провожали.
Я ездил в районный центр, где около большого трехэтажного здания было столько народу и такой был шум, что лошадь, на которой мы приехали, жалась к стороне, косо сверкая глазами. Я тоже с удивлением смотрел на пестрое бурливое озеро людей и ничего не мог понять.
Повсюду под гармонь затевали пляски. Казалось, что к этому зданию съехались люди со всего района для того, чтобы устроить буйное веселье, среди которого, не умолкая, раздавался сжимающий сердце плач.
- Эк бесятся, - проговорил Егор, кивая головой в сторону плясавших людей.
- Это хорошо, - заговорил было отец, но не докончил. От здания послышался крик: "Призывники, сдавать документы!"
Отец торопливо ушел, в надежде вернуться обратно на несколько минут.
Но так и не вернулся.
После я, втиснувшись в толпу, окружившую здание, с трудом различил остриженную голову отца в одном из окон третьего этажа. Он вытягивался вперед и что-то кричал. Я расталкивал локтями людей, стремился пробраться вперед, вставал на кончики пальцев, хотел понять, что он кричит, но голос отца тонул в общем шуме.
"Становись!" - громко раздалось где-то внутри здания.
Лицо отца сморщилось. Он закрыл его платком и, слабо махнув рукой, скрылся.
На мое плечо легла рука Егора.
- Поедем, Володя. Надо возвращаться, - ласково проговорил он.
И я, взглянув на пустые окна третьего этажа, больше не смог удержать клокотавшие в груди слезы.
ГЛАВА 3
Тихая деревенька наша жила тревожной жизнью. Каждый день одноглазый гармонист Митька Перцев, провожая в армию односельчан, безжалостно рвал нарядные мехи своей потрепанной гармони. Гармонь не выдерживала натиска его мускулистых рук. Голоса срывались, пищали и дребезжали. Но Митька не обращал на это никакого внимания. Махнув рукой и недовольно сплюнув, он затыкал пищавшие голоса ватой и снова ухарски растягивал мехи.
И все же, как Митька ни старался, гармонь его не веселила людей, а только сильней тревожила больные сердца. Я не раз замечал, как мать, услышав Митькину гармонь, беспокойно выглядывала в окно.
Провожали и провожали колхозников на фронт.
Скоро на фронт добровольцем ушел и сам Митька. После него проводили председателя колхоза, и деревня как-то сразу опустела и притихла. Почти в каждом доме ждали с фронта писем. А письма приходили редко. Мать моя ходила грустная, неразговорчивая. Да и некогда ей было говорить-то со мной. Работала она на свиноферме и, кроме этого, вместе с бригадой целые дни пропадала на колхозных полях. Возвращалась домой только поздно вечером. Но и дома она не была спокойной: вечно куда-то торопилась, суетилась, что-нибудь делала. А иногда она вдруг остановится и тихо спросит:
- Письма, Вова, нет?
- Нет, - так же тихо и грустно отвечу я.
Мать сядет и задумается. А через минуту быстро поднимется, схватит ведро и торопливо уйдет во двор, как будто что-то забыла сделать. Но я не однажды заставал ее там не за работой. Облокотившись на прясло коровьего хлева, она долго стояла молчаливая и не замечала, что корова лижет ее волосы. Хлопнув нарочно сильно дверью, я, готовый расплакаться, убегал на улицу. Я знал, что мать плачет. Я понимал, что ей тяжело, и изо всех сил своих старался помогать ей.
С Витькой мы теперь почти не расставались. Все, что надо было делать, делали вместе - и у него, и у меня. Однажды мы пропалывали у них на усадьбе картошку. Пришла его мать. Высокая, худая, она большими шагами прошлась по усадьбе и проговорила:
- Витюшка, а вы бы не разбрасывали траву-то, а клали бы ее в кучки да носили вон ко двору, на лужок, расстилали.
- А зачем, мам? - встрепенулся озадаченный Витька.
- Как зачем, дурной?! Зимой корову кормить. Нынче не знай, как в колхозе сено-то. Ведь война...
- Ну мы соберем, мам, - обиженно пообещал Витька, а когда мать его ушла, мы с ним долго сидели на меже и рассуждали о фронте.
Потом Витька перевел разговор на другое:
- Давай, Вовк, сделаем себе тачки и будем на них траву домой возить. Мама, пожалуй, правду говорила. Дадут ли нынче в колхозе сена-то, его на фронт надо. Там знаешь какие конницы-то - ай-яй. В кино-то видал? Ну вот. Сена-то им надо сколько! И не какого-нибудь, а хорошего.
Мы поговорили еще немного, собрали на усадьбе разбросанную траву и разошлись.
А на другой день нашли около кузницы по старому заржавелому колесу и смастерили себе тачки.
Мы решили косить на Майданке осоку и возить ее к нашему сараю, расстилать, сушить, потом делить и убирать на сеновалы.
- А будет ли ее корова есть? - сомневался я.
- А как же, будет, - уверенно ответил Витька.
- Откуда ты знаешь, - рассердился я на Витькину уверенность. "Будет!" А почему же сейчас ее коровы не едят? Вся стоит нетронута вон на Майданке-то...
Витька задумался. Он тоже сомневался в этом. И мы решили узнать точно.
Спросили Кольку Чернова. Он сказал, что корова осоку ест. Мы не поверили и спросили Люську. Люська же сказала, что корова осоку есть никак не будет, потому что может порезать себе язык. С этим мы охотно согласились. Мы и сами не раз до крови резали ноги, когда ловили на Майданке гольцов. Осоки там целое море - высокая, густая, и нам с Витькой так хотелось ее покосить, что мы, несмотря на веские Люськины доказательства, решили еще раз уточнить.
И вечером, когда мать возвратилась с работы, за ужином я спросил:
- Мама, а корова осоку есть будет зимой или нет?
- Зимой все будет, - ответила она.
- А осоку? - переспросил я.
- И осоку.
Обрадованный, я зачем-то дал сестренке небольшой щелчок и хотел было вскочить из-за стола и пуститься к Витьке, но мать остановила меня.
- Ты что? Что с тобой?
- Мы, мам, знаешь, чего придумали. - И я торопливо, сбиваясь и путаясь, рассказал о том, что мы сделали тачки и хотим на Майданке косить осоку. - Это мы, мам, на зиму корове. Нынче не знай, как в колхозе сено-то, ведь война, - закончил я словами Витькиной матери. - Только ты, мам, косу мне дай.
Мать ласково поглядела на меня, прижала к себе и тихо проговорила:
- Какой же ты косец? Малыш!
Испугавшись, что она не даст мне косы, я вырвался из ее объятий.
- Нет, мам, я теперь не малыш. Папа когда уезжал, то говорил, что я большой и должен делать все.
Лицо матери дрогнуло.
- Ладно, Вова. Завтра об этом поговорим. Только смотрите не срежьте себе ноги, - грустно успокоила она.
Но мне не хотелось оставлять этот разговор до завтра, и я сказал:
- А ты, мам, сегодня мне дай. Я посмотрю. - И у меня на глазах навернулись слезы.
Матери, видно, жалко стало меня. Она ласково потрепала мои волосы и вышла в сени. Я слышал, как она стучала запором, отпирая чулан, и от избытка радости схватил сестренку и несколько раз дернул ее за нос.
Скупые годы
Повесть
________________________________________________________________
ОГЛАВЛЕНИЕ:
ПРЕДИСЛОВИЕ
ЧАСТЬ I
ГЛАВА 1
ГЛАВА 2
ГЛАВА 3
ГЛАВА 4
ГЛАВА 5
ГЛАВА 6
ГЛАВА 7
ГЛАВА 8
ГЛАВА 9
ЧАСТЬ II
ГЛАВА 1
ГЛАВА 2
ГЛАВА 3
ГЛАВА 5
ГЛАВА 6
ГЛАВА 7
ГЛАВА 8
ГЛАВА 9
ГЛАВА 10
ГЛАВА 11
ГЛАВА 12
ПОСЛЕСЛОВИЕ
________________________________________________________________
Матери, чей светлый образ
живет в душе моей,
посвящается
ПРЕДИСЛОВИЕ
Дорогие мои читатели! Все, что описано в этой небольшой повести, не вымысел, нет. Так складывалась жизнь у деревенских ребят моего поколения.
Жизнь нелегкая - полная забот и тревог. В двенадцать лет нам пришлось забросить детские забавы и пойти работать. Хорошо сказать - работать, а сколько было пролито поту...
Мне никогда не забыть, как весной 1942 года я первый раз в жизни пахал. Отец был на фронте. Мать каждый день обходила наш приусадебный участок и горестно вздыхала.
На участке буйно разрасталась полынь. Земля сохла. Надо было сажать картофель, а пахать некому.
В деревне остались только женщины да мы - ребятишки.
- Давай, мам, я вспашу, - несмело предложил я матери.
Она посмотрела на мою тонкую, костлявую фигуру и неожиданно весело засмеялась, а потом вдруг задумалась, обняла меня и заплакала.
А на другой день мы с матерью пахали. Мать водила под уздцы лошадь, а я ходил за плугом. Плуг в моих слабых руках нырял из стороны в сторону, а я, обливаясь потом, мотался позади него. Я то выскакивал на вспаханное место, то впритруску бежал по борозде, то меня выкидывало на твердую, сухую землю.
- Что ты, как скоморох, скачешь? - сердито кричала на меня мать. Иди прямее. Куда ты? В борозду иди. Тпру-у-у.
Мать подходила ко мне и начинала что-то объяснять, а я, обрадованный случайной остановкой, вытирал пот и, не слыша ее голоса, жадно дышал.
Однако перерывы были короткими. Лошадь нам дали только на полдня. Мать снова бралась за уздечку, и опять начиналось мучительное мотание в разные стороны.
Под конец ноги мои стали заплетаться, глаза заливал соленый пот, я часто спотыкался, падал и украдкой плакал. Но вот участок вспахан. Мать оглядела его и с горечью бросила:
- Как свиньи взбуровили.
Отвернулась и ушла.
А я еще долго лежал на траве, смотрел на кривые ухабистые борозды и думал: "Ничего, наверно, тут не уродится..." Но как велико было мое удивление, сколько во мне было радости и гордости, когда на участке наперекор всему дружно зазеленел мой первый урожай.
С этого началась моя трудовая школа.
Прошло много лет. Как и всякому человеку, в жизни мне пришлось испытать немало всего - и хорошего, и плохого.
И вот наконец после долгой разлуки я снова вернулся в родные края.
Шел мелкий холодный осенний дождь...
Я случайно забрел в чулан. В нем я увидел маленький, покрытый пылью старинный сундучок. Открыл его и опустился перед ним на корточки. В сундучке хранились пожелтевшие фронтовые письма отца.
Я начал их перебирать и неожиданно наткнулся на свое письмо. Письмо, которое я писал матери в первый год моей городской жизни.
Я развернул его, медленно прочитал и глубоко задумался. Передо мной один за другим поплыли давно прошедшие, забытые дни.
Ч А С Т Ь I
ГЛАВА 1
Деревня наша, Красная Горка, ничем не отличалась от тысяч других деревень. Тянулась она по отлогому склону горы, и, может быть, поэтому ее кривая улица была вся изрыта глубокими оврагами. В дождливые дни по оврагам, грохоча и пенясь, стремительно неслась грязная вода туда, где у самого подножия протекала небольшая речка Майданка.
Майданка вздувалась, бурлила, подмывала крутой, обрывистый берег, заливала огороды и причиняла колхозникам немало хлопот.
Для нас же, ребятишек, бушующая речка была сущей радостью. Мы босиком, измазанные с ног до головы глиной, с гиканьем и смехом носились по берегу, сопровождая градом камней плывущие по речке кораблики. В сухую, жаркую погоду Майданка пересыхала совсем, и вода оставалась только в большом колхозном пруду. Это в том, что расположен за деревней.
Вот в него-то мы и бегали купаться. И мутили воду до того, что обалделые гольцы и пескари, которые все-таки хоть в малом количестве, но водились в нем, подплывали к берегам и высовывали носы, а те, что были слабее, задыхались и чуть живые всплывали на поверхность вверх животами.
Мы удивлялись этому, хотя у самих от купания в такой воде трещали головы, как после страшного угара. Но мы все-таки купались, и купались до тех пор, пока конюх Егор не выбегал из ворот конного двора, расположенного на берегу пруда, с поперечником. Тут уж держись! Гляди в оба! Хватай свое белье и что есть духу пускайся прочь, а не то Егор, хоть и хромой, хоть и волосы у него седые, бегает ай-яй как!..
Однажды Витька Утов сдуру схватил и свое белье, и мое и умчался, а я выскочил из воды - белья нет. Пока искал - все убежали.
Оглянулся - Егор уж за спиной. И метнулся я со страху голый-то прямо в овраг, где испокон веков и растет только крапива, ежевика да репейник. Бухнулся туда, как в котел с горячей смолой. Исцарапался и обжегся так, что целую неделю после чесался. А Витька смеется надо мной и говорит:
- И зачем ты, дурной, в овраг-то полез?
- Зачем, зачем - затем, что конюх стеганул меня поперечником. А вот зачем ты белье-то мое утащил?
- Так я же тебе кричал.
- Кричал...
- Да. А Егор тебя вовсе не бил, это ты врешь. Он стоял на мосту и ругался.
Ударил меня Егор поперечником или нет, я точно не помнил, но с Витькой спорить не переставал и отстаивал свое, хотя хорошо знал, что Егор вовсе не злой и бить меня никак не будет.
Жил Егор рядом с нами. Был он не только конюхом, но и ветеринаром-самоучкой, и нам нередко приходилось прибегать к его помощи. Сбуровит корова ногу, мать охает и кричит мне:
- Володька, беги позови Егора!..
Плохо поросенок ест, я опять бегу к Егору. Заболела овца - опять за Егором.
А иногда Егор приходил к нам просто так - поговорить с отцом или почитать газету. Был он, как дуб, здоровенный, и когда проходил в дверь, то низко наклонялся. В комнату он обязательно приносил с собой запах карболки и табака. Семья у него была большая: шесть человек детей, и все девчонки.
Отец мой подшучивал за это над Егором, а Егор смеялся и говорил:
- Ничего, они у меня хорошие - все разойдутся. - И, повернувшись ко мне, подмигнув, спрашивал: - Правда, Володька? Придешь, поди, сватать Люську-то?
Я смущался, хватал свою шапку и пускался прочь на улицу. Я не любил, когда Егор напоминал мне о Люське. Она мне вовсе и не нравилась, и все-таки Люськой дразнили меня все мои товарищи. Даже самый лучший друг Витька и тот втихомолку писал на заборах мелом: "Люся+Вова=жених и невеста". А какой же я был жених!.. Люська была старше меня года на два. Лицо у нее было круглое, белое и брови маленькие - чуть заметно. Волосы у нее тоже были белые, и заплетала она их в две небольшие косички, на концах которых всегда трепыхались нарядные тряпки.
С девчонками Люська никогда не играла и большую часть своего времени проводила среди нас, мальчишек, за что ее и прозвали "мальчишницей".
Она, как и мы, любила кататься на лошади верхом и даже скакала галопом. Вместе с нами Люська проводила целые вечера на конном дворе, дожидаясь, когда можно будет вскочить на какого-нибудь жеребенка и скакать далеко-далеко за деревню в ночное. Обратно мы возвращались поздно вечером и обычно возле часовни под березами садились отдыхать. И сколько здесь было рассказано сказок и всяких небылиц - видимо-невидимо!
Говорить рассказчик всегда старался тихим голосом, почти шепотом, нарочно растягивая слова, чтобы создать напряженность и тишину. И не дай бог, если в часовне, оторвавшись, ударится об пол гнилая доска. Все вздрагивали, повертывали головы и замирали. И каждый невольно вспоминал рассказы о далеком прошлом часовни. О том, как на этом самом месте нежданно-негаданно явилась позолоченная икона. И сколько ее ни уносили в дом благочестивой старушки, икона снова появлялась тут. По деревне долго ходили о ней всякие толки и слухи, и наконец решили всем миром, что икона явленная, что надо собрать деньги и поставить тут часовню и служить в ней молебны.
Возле часовни вырыли колодец, освятили его и сказали, что вода в нем целебная, святая. И стали за этой водой приходить люди из разных деревень. А через несколько лет пьяница Ефим Волков ходил по деревне и рассказывал, как он воровал икону и приносил на пустырь. Ему не верили, а пьяный Ефим стукал себя в грудь кулаком и кричал:
- Это я, я, Ефимка Волков, таскал ее туда, а никакая-то там сила. А таскал за деньги, которые давал мне расстрига дьякон.
В довершение всего Ефим пришел к часовне, ругался и плевал на нее. Все ахали и ждали, что его разорвет, но Ефима ничто не разрывало. Тогда мужики, озлившись, намяли ему бока и столкнули в канаву, а дьякон, служивший в часовне молебны, скрылся.
С тех пор двери часовни наглухо заколотили, а колодец благочестивые старухи считали святым долго еще и после революции. И, несмотря на то, что мы кидали в него и палки, и всякую всячину, некоторые старушки продолжали брать из него воду. Наконец вода эта стала такой зловонной, что бабушка Егоровна попробовала, сказала "тьфу" и ушла...
Колодец потерял свою целебную силу.
Однажды мы с Витькой вечером долго сидели на завалинке дома и рассуждали о том, почему это раньше люди и чертей рогатых видели, и домовых, и даже покойный муж прилетал к плачущей жене, а сейчас никто ничего не видит и никто ни к кому не приходит. Я, признаться, сильно побаивался покойников и сказал Витьке:
- А ну, Витька, если как придет покойник. Ведь страшно? Правда?
- Сейчас придет. Жди. Так же, как икона приходила. Нет, глупости это, - заключил Витька.
- Глупости, - согласился я, но, возвращаясь домой, темные сени старался прошмыгнуть как можно быстрее.
Вообще же деревенька наша была тихой и спокойной, а жить в ней нам было не совсем спокойно, так как у нас шла непрерывная война между "нижним" и "верхним" концом. А почему она шла, никто не знает. Просто, если верхние приходили вниз, то нижние старались надавать им подзатыльников, ну а уж если нижние попадали в верхний конец деревни, то те стремились рассчитаться с ними вдвойне. Так и шло.
Мы с Витькой жили в нижнем конце, и летом нам было хорошо - спокойно. В нашем конце был колхозный двор, и ходить нам в верхний конец было незачем, а если и приходилось, то шли вдвоем или втроем. А вот верхним волей или неволей надо было идти к нам под вечер к пригону скота. Тут-то мы их и ловили.
Зимой же положение менялось.
Школа была не в нашем конце деревни.
Верхние пользовались этим и подстерегали нас. И нам, по окончании последнего урока, всегда приходилось собираться всей гурьбой. И плохо было тому ученику из нижних, который не выучит уроков и учитель задержит его после общих занятий.
Этого мы боялись больше огня. Однако с четвертого класса такая опасность нижним уже не грозила. Семилетняя школа была в другой деревне.
ГЛАВА 2
Окончив четвертый класс, мы с Витькой, предоставленные сами себе, беззаботно проводили дни летних каникул.
Вдруг однажды в субботу, когда мать уехала в город, заболела сестренка, и счастье мое померкло. В ясли ее не взяли, и отец строго-настрого приказал мне нянчиться с ней, и нянчиться не кое-как, а чтоб не выводить ее на сквозняки, не оставлять ее на жаре и, лучше всего, сидеть дома.
"Ну уж, как бы не так", - думал я, поглядывая в окно, перед которым на заборе, облитые солнцем, весело чирикали воробьи. И как только отец ушел на работу, я не долго думая надел на сестренку пальто и, выйдя на улицу, усадил ее около сарая на солнце. "Попотеет - и все пройдет", рассуждал я бабушкиными словами. И сестренка моя действительно через несколько минут вспотела так, что по ее лицу потекли ручьи. Она захныкала и завозилась.
- Ну что тебе еще надо? - сердито спросил я.
- Я в холодок...
- Нельзя в холодок-то. Может, там сквозняк, откуда я знаю?
- Ну-у, - протянула сестренка и заплакала.
- Вот еще! - пригрозил я.
Сестренка съежилась и замолчала. А потом вдруг разразилась таким плачем, что я испугался и принялся ее уговаривать. Она не унималась. Мне надоело. Я резко повернулся к ней спиной и стал думать о том, как все-таки плохо иметь маленькую сестру, как плохо мне с ней жить на свете. Погода жаркая, солнечная, все ребятишки пойдут на реку купаться, рыбачить, а ты сиди и слушай вой. Я даже не стеснялся думать о том, что если бы сестренка умерла, то мне было бы куда лучше жить.
Неожиданно мои рассуждения прервал вывернувшийся из-за угла сарая Витька. В два прыжка он очутился около меня и зашептал:
- Знаешь, у бабушки Офросиньи свежие огурцы уже есть. Во какие! - И, показав чуть повыше ладони, Витька, довольный, причмокнул и сказал: Идем! Она ушла.
Я грустно покосился на сестренку. Витька понял, и мы стали думать, куда ее можно сбыть. Долго мы чесали затылки и терли лбы и наконец решили все-таки попросить Люську. Правда, просить ее нам не очень хотелось, так как получалось, что в наши огородные дела входил третий, да еще девчонка.
- Ну ничего, - проговорил Витька.
И вот через несколько минут, наобещав Люське подол огурцов и сбыв на ее руки мою сестренку, мы уже были в чужом огороде и торопливо, с оглядками, делали обор молодых огурцов.
Но только что я успел наполнить добычей один карман, как вдруг услышал легкие шаги и присел. За плетнем, скрываясь за высокой крапивой, со здоровенной хворостиной пробиралась Офросинья. Я оглянулся. Витька, притаившись, стоял на корточках и напряженно следил за противником с большущим огурцом в руке. В одно мгновение мы встретились взглядами, по испуганному выражению лиц поняли друг друга и вмиг повисли на плетне. Ветхий плетень, треснув, рухнул, и мы скатились в глубокий овраг.
- Держи, держи! - кричала Офросинья, кинувшись за нами, но мы, вскочив, дали такого стрекача, что опомнились только за деревней, возле реки.
Весь этот день мы бесцельно бродили по лесу и домой возвращались уже поздно вечером. Мы хорошо знали, что Офросинья расскажет о наших приключениях родителям и нам не избежать трепки.
Шли молча. Каждый думал о том, как встретят его дома.
Грустные, готовые перенести всякую взбучку, мы подошли к нашему крыльцу. На крыльце, лениво покуривая махорку, сидели мужики и о чем-то тихо разговаривали.
- Ну как дела, рыбаки? - окликнул нас Егор.
- Не рыбаки, - засмеялся мой отец, - а огородники!
Я вздрогнул и опустил глаза, а Витька метнулся домой.
- Ну что же ты встал, иди, я тебе там ягод принес.
Удивленный и успокоенный этими словами, я радостно юркнул в дом, а через несколько минут, закутавшись в рваное материно пальто, сидел за спиной отца и, довольный тем, что все так хорошо обошлось, слушал неторопливую беседу мужиков.
Говорили они сегодня как-то особенно, тихо. И все были грустные. Старики вспоминали прошедшие войны и рассказывали интересные истории.
- Нет, что ни говори, - вздохнул Егор, - война - дело случайное. Я с германской вернулся, вся шинель прострелена, а сам цел. А долго ли до беды? Чик немного в бок - и душа к богу в рай.
- Так-то оно так, - подтвердил Игнат, который все время сидел молча, подперев голову руками, и задумчиво смотрел куда-то в землю, выпуская махорочный дым через нос сквозь седые, пожелтевшие усы.
- Но и не только в этом дело.
- Это как есть, - согласился Егор, - без смекалки на войне ни за грош пропадешь.
За перилами крыльца появился Витька. Он махал мне рукой и что-то шептал.
Я подошел. Глаза у Витьки злые. Он схватил меня за пальто и спросил:
- Ты знаешь?
- Нет, ничего не знаю.
- Эх ты, балда, "не знаю". Фашисты на нас напали.
- Да ты что?
- Да, да, напали, гады.
Так вот почему мужики о войне говорят, догадался я. И тут же подумал: откуда же Витька узнал об этом так подробно и скоро? Об этом я и спросил его.
- Откуда... - обиделся Витька. - Отец сейчас рассказывал. У нас тоже целая изба народу. А ты думаешь, почему это нас с тобой сегодня за Офросиньины огурцы не пороли? Только из-за того, что война с фашистами. Знаешь, отец говорит - всех мужиков теперь в армию возьмут. Одни старики да малые в деревне останутся. Жалко, что мы с тобой не успели подрасти.
Я ничего не ответил Витьке, на сердце у меня стало как-то нехорошо, тревожно.
В дальнем конце, на задворках, хрипло пропел петух, за ним второй, третий, и скоро вся деревня заговорила петушиными голосами. Потом все стихло. Мужики молчали, где-то далеко в лугах раздавалось тихое ржание лошади. Но вот на крыльце послышался оживленный говор. Мужики стали расходиться. Расстались и мы с Витькой.
А утром сквозь сон я услышал, что отца позвали в контору. Открыл глаза. В окнах весело играло теплое июньское солнце, на кухне оживленно потрескивали дрова, и в комнате пахло чем-то вкусным. Возле меня, беззаботно раскинув руки, мирно спала сестренка.
"Нет, никакой войны нет, это мне все приснилось", - радостно подумал я и, довольный, глубже забрался под одеяло.
Вошел отец. В руках он держал небольшую продолговатую бумажку.
- Повестка, - всхлипнула, высунувшись из кухни, бабушка.
- Да, пришла, - как-то неестественно весело проговорил отец, и я заметил, как по его лицу скользнула грустная, растерянная улыбка.
В полдень приехала из города мать и, увидев отца, сразу заплакала.
- Ну ладно, что же теперь сделаешь... - успокаивал ее отец.
Потом обедали. А после обеда отец позвал меня в лес за дровами.
На конном дворе он долго учил меня впрягать лошадь и первый раз в жизни разрешил рубить и вытаскивать на дорогу хворост. Это мне понравилось. Я чувствовал себя взрослым и, стараясь уверить в этом отца, выбирал тяжелые хворостины.
Воз получился большой, и обратно ехали медленно. Отец, как видно, остался доволен моим испытанием и всю дорогу разговаривал со мной, как со взрослым.
- Я уйду на фронт, - говорил он, - а ты останешься здесь хозяином за меня. Прошу тебя об одном: учись, матери помогай. Работы не бойся. Сил не жалей, и этим ты вместе со мной будешь воевать с врагами.
Говорил отец медленно, грустно и строго, и слова его, словно тяжелые глыбы, прочно укладывались в моей памяти.
Немного помолчав, отец продолжал:
- Меня тоже жизнь не баловала. Двенадцати лет я остался без отца. Нас у матери было шестеро. Я самый старший. Все хозяйство на мне. Нелегко было, ох как нелегко, - вздохнул отец и несколько минут шел молча.
Взгляд его был направлен далеко-далеко к горизонту, откуда, словно большие снежные валы, выплывали облака. А я первый раз почувствовал, как сильно люблю отца. Раньше я как-то не замечал этого. Мне почему-то не нравилось его некрасивое лицо, и я всегда говорил матери, которая была красивее, что похож на нее. А сейчас я смотрел на продолговатое, грубое от загара лицо отца и хотел быть таким же, как он.
На другой день отца провожали.
Я ездил в районный центр, где около большого трехэтажного здания было столько народу и такой был шум, что лошадь, на которой мы приехали, жалась к стороне, косо сверкая глазами. Я тоже с удивлением смотрел на пестрое бурливое озеро людей и ничего не мог понять.
Повсюду под гармонь затевали пляски. Казалось, что к этому зданию съехались люди со всего района для того, чтобы устроить буйное веселье, среди которого, не умолкая, раздавался сжимающий сердце плач.
- Эк бесятся, - проговорил Егор, кивая головой в сторону плясавших людей.
- Это хорошо, - заговорил было отец, но не докончил. От здания послышался крик: "Призывники, сдавать документы!"
Отец торопливо ушел, в надежде вернуться обратно на несколько минут.
Но так и не вернулся.
После я, втиснувшись в толпу, окружившую здание, с трудом различил остриженную голову отца в одном из окон третьего этажа. Он вытягивался вперед и что-то кричал. Я расталкивал локтями людей, стремился пробраться вперед, вставал на кончики пальцев, хотел понять, что он кричит, но голос отца тонул в общем шуме.
"Становись!" - громко раздалось где-то внутри здания.
Лицо отца сморщилось. Он закрыл его платком и, слабо махнув рукой, скрылся.
На мое плечо легла рука Егора.
- Поедем, Володя. Надо возвращаться, - ласково проговорил он.
И я, взглянув на пустые окна третьего этажа, больше не смог удержать клокотавшие в груди слезы.
ГЛАВА 3
Тихая деревенька наша жила тревожной жизнью. Каждый день одноглазый гармонист Митька Перцев, провожая в армию односельчан, безжалостно рвал нарядные мехи своей потрепанной гармони. Гармонь не выдерживала натиска его мускулистых рук. Голоса срывались, пищали и дребезжали. Но Митька не обращал на это никакого внимания. Махнув рукой и недовольно сплюнув, он затыкал пищавшие голоса ватой и снова ухарски растягивал мехи.
И все же, как Митька ни старался, гармонь его не веселила людей, а только сильней тревожила больные сердца. Я не раз замечал, как мать, услышав Митькину гармонь, беспокойно выглядывала в окно.
Провожали и провожали колхозников на фронт.
Скоро на фронт добровольцем ушел и сам Митька. После него проводили председателя колхоза, и деревня как-то сразу опустела и притихла. Почти в каждом доме ждали с фронта писем. А письма приходили редко. Мать моя ходила грустная, неразговорчивая. Да и некогда ей было говорить-то со мной. Работала она на свиноферме и, кроме этого, вместе с бригадой целые дни пропадала на колхозных полях. Возвращалась домой только поздно вечером. Но и дома она не была спокойной: вечно куда-то торопилась, суетилась, что-нибудь делала. А иногда она вдруг остановится и тихо спросит:
- Письма, Вова, нет?
- Нет, - так же тихо и грустно отвечу я.
Мать сядет и задумается. А через минуту быстро поднимется, схватит ведро и торопливо уйдет во двор, как будто что-то забыла сделать. Но я не однажды заставал ее там не за работой. Облокотившись на прясло коровьего хлева, она долго стояла молчаливая и не замечала, что корова лижет ее волосы. Хлопнув нарочно сильно дверью, я, готовый расплакаться, убегал на улицу. Я знал, что мать плачет. Я понимал, что ей тяжело, и изо всех сил своих старался помогать ей.
С Витькой мы теперь почти не расставались. Все, что надо было делать, делали вместе - и у него, и у меня. Однажды мы пропалывали у них на усадьбе картошку. Пришла его мать. Высокая, худая, она большими шагами прошлась по усадьбе и проговорила:
- Витюшка, а вы бы не разбрасывали траву-то, а клали бы ее в кучки да носили вон ко двору, на лужок, расстилали.
- А зачем, мам? - встрепенулся озадаченный Витька.
- Как зачем, дурной?! Зимой корову кормить. Нынче не знай, как в колхозе сено-то. Ведь война...
- Ну мы соберем, мам, - обиженно пообещал Витька, а когда мать его ушла, мы с ним долго сидели на меже и рассуждали о фронте.
Потом Витька перевел разговор на другое:
- Давай, Вовк, сделаем себе тачки и будем на них траву домой возить. Мама, пожалуй, правду говорила. Дадут ли нынче в колхозе сена-то, его на фронт надо. Там знаешь какие конницы-то - ай-яй. В кино-то видал? Ну вот. Сена-то им надо сколько! И не какого-нибудь, а хорошего.
Мы поговорили еще немного, собрали на усадьбе разбросанную траву и разошлись.
А на другой день нашли около кузницы по старому заржавелому колесу и смастерили себе тачки.
Мы решили косить на Майданке осоку и возить ее к нашему сараю, расстилать, сушить, потом делить и убирать на сеновалы.
- А будет ли ее корова есть? - сомневался я.
- А как же, будет, - уверенно ответил Витька.
- Откуда ты знаешь, - рассердился я на Витькину уверенность. "Будет!" А почему же сейчас ее коровы не едят? Вся стоит нетронута вон на Майданке-то...
Витька задумался. Он тоже сомневался в этом. И мы решили узнать точно.
Спросили Кольку Чернова. Он сказал, что корова осоку ест. Мы не поверили и спросили Люську. Люська же сказала, что корова осоку есть никак не будет, потому что может порезать себе язык. С этим мы охотно согласились. Мы и сами не раз до крови резали ноги, когда ловили на Майданке гольцов. Осоки там целое море - высокая, густая, и нам с Витькой так хотелось ее покосить, что мы, несмотря на веские Люськины доказательства, решили еще раз уточнить.
И вечером, когда мать возвратилась с работы, за ужином я спросил:
- Мама, а корова осоку есть будет зимой или нет?
- Зимой все будет, - ответила она.
- А осоку? - переспросил я.
- И осоку.
Обрадованный, я зачем-то дал сестренке небольшой щелчок и хотел было вскочить из-за стола и пуститься к Витьке, но мать остановила меня.
- Ты что? Что с тобой?
- Мы, мам, знаешь, чего придумали. - И я торопливо, сбиваясь и путаясь, рассказал о том, что мы сделали тачки и хотим на Майданке косить осоку. - Это мы, мам, на зиму корове. Нынче не знай, как в колхозе сено-то, ведь война, - закончил я словами Витькиной матери. - Только ты, мам, косу мне дай.
Мать ласково поглядела на меня, прижала к себе и тихо проговорила:
- Какой же ты косец? Малыш!
Испугавшись, что она не даст мне косы, я вырвался из ее объятий.
- Нет, мам, я теперь не малыш. Папа когда уезжал, то говорил, что я большой и должен делать все.
Лицо матери дрогнуло.
- Ладно, Вова. Завтра об этом поговорим. Только смотрите не срежьте себе ноги, - грустно успокоила она.
Но мне не хотелось оставлять этот разговор до завтра, и я сказал:
- А ты, мам, сегодня мне дай. Я посмотрю. - И у меня на глазах навернулись слезы.
Матери, видно, жалко стало меня. Она ласково потрепала мои волосы и вышла в сени. Я слышал, как она стучала запором, отпирая чулан, и от избытка радости схватил сестренку и несколько раз дернул ее за нос.