- А к Офониным солдат пришел.
   - Это их папа вернулся.
   - А наш папа что не идет?
   Я до боли стиснул зубы.
   - Он что, Вова, далеко?
   - Далеко, Валюха, далеко.
   - А он тоже в шинели?
   Я схватил сестренку на руки и прижал.
   - В шинели, Валюха, в шинели. Давай я тебе лучше качели сделаю.
   - А ты что, Вова, плачешь?
   - Это я не плачу, это я так. Мне папа тоже качели делал.
   - Такому большому?
   - Я был маленький.
   - Маленький! - удивилась сестренка. - А ты разве был маленький?
   - Был, Валюха, все бывают.
   И подумал: "Нет, она не должна чувствовать, что отца нет. Я должен заменить его". И, оглядывая двор, вдруг по-настоящему почувствовал себя хозяином дома, взрослым, мужчиной. Я вынес из сарая веревку, перекинул ее через толстый березовый сук и устроил качели.
   - А папа тебе такие же делал? - покачиваясь, спрашивала сестренка.
   - Такие же.
   - А еще что делал тебе папа?
   - А еще домик.
   - Маленький?
   - Маленький.
   - Настоящий?
   - Настоящий.
   Сестренка о чем-то задумалась и вздохнула.
   - Как жалко, что у нас папы нет.
   Я понял, что хотела этим сказать сестра, и вплоть до самого вечера мастерил из досок игрушечный домик. Он получился не очень хорошим, похожим на собачью конуру, но радости сестренки не было границ. Она натащила в него кукол, тряпок, насобирала по улице цветных стекляшек, старательно протерла их и разложила по полочкам.
   В домике у нее был образцовый порядок.
   Каждый вечер, как только я приходил с работы, она брала меня за руку и приводила к домику ужинать. Она выставляла на невысокий толстый чурбачок свои стекляшки и с серьезным видом заставляла меня есть: то манную кашу, то суп, то компот, а иногда у нее бывали даже блины.
   Я поглощал ее мнимую еду и тихо спрашивал:
   - А письма, Валюха, опять нет?
   - Нету.
   Валентина забывала про игру, прижималась к моим коленям и говорила:
   - Завтра, наверно, Вова, будет.
   - Завтра?
   - Ага.
   И сестренка долго утвердительно кивала головой.
   ГЛАВА 12
   Осень. На сиротливо оголенную землю сыпался дождь. Редко-редко сквозь тяжелые серые тучи выглядывало прищуренное солнце. Выглянет, осветит бездымное осеннее пожарище леса - и снова дождь.
   В деревне было тихо, скучно.
   Мать моя из больницы вышла, однако чувствовала себя еще плохо. И хотя она скрывала это от меня, говорила, что поправилась совсем, я не верил ей. Я не раз видел, как она по ночам украдкой от меня принимала лекарство, а потом все ходила по комнате, видно, страдала бессонницей. Иногда она останавливалась возле моей кровати. Подолгу смотрела в мое лицо.
   Я замирал. Мне было до боли жалко матери и до слез обидно, что я ничем не могу ей помочь.
   "Мама, думал я, милая, если б можно было, я б жизнь свою тебе отдал". Но ведь этого сделать нельзя. А все, что было можно, я делал. Я всеми силами старался облегчить жизнь матери. Я не брезговал никакой домашней работой, а по утрам, встречая на конном дворе бригадира, я каждый день говорил ему, что мать еще болеет, и старался работать за двоих. И конечно, я уставал. Домой возвращался всегда озябшим, разбитым и рано ложился спать. В клуб, где собиралась вечерами молодежь, ходил редко. Да меня туда и не тянуло.
   Мать догадывалась об этом, как-то после ужина подсела ко мне и с ласковой грустью спросила:
   - Скучаешь?
   Я опустил глаза.
   Мать вздохнула.
   - Я вижу. Но что поделаешь, Вова, былого не воротишь. - В голосе ее слышалась печаль, и я неожиданно понял, что мать переживает за меня, что ей горько мое одиночество.
   Я обнял ее.
   - Нет, мам, я устаю.
   - Верно, Вова, но ведь ты и раньше уставал, - ответила она, по-старушечьи нагнулась и пошла разбирать постель.
   Я молчал. Мне нечего было сказать в свое оправдание. Я видел, что мать расстраивается из-за меня, и решил скрывать от нее свою печаль начал вечерами ходить в клуб.
   В клубе до полуночи басил баян, девчонки танцевали, а мы, ребята, собравшись на сцене за длинным столом, играли в домино. Играли с азартом, громко стучали костяшками, спорили. И все-таки домино не увлекало меня. Во время игры я исподлобья смотрел на танцующие пары девчат, прислушивался к музыке и вспоминал о Люське.
   Клуб мне казался неуютным, холодным, слишком просторным, и я все кого-то ждал. Кто-то должен был войти и заполнить пустоту. А кто? Не знаю. Люська? Нет, я ее не ждал, я знал, что она не придет, и все же на каждый скрип двери тревожно повертывал голову.
   Однажды, обернувшись, я замер.
   В двери в коротеньком поношенном платьишке, в полушалке, надвинутом на самые глаза, стояла моя сестренка. Меня сразу охватила тревога, и я быстро вылез из-за стола.
   В клубе в это время была тишина. Баян молчал. Девчонки сидели на скамейках возле стены, отдыхали, и все с любопытством смотрели на мою сестру, а она прижалась спиной к двери и робко, как зайчонок, вертела головой.
   Заметив меня, она улыбнулась, спрыгнула с порога, метнулась к сцене и во весь голос радостно закричала:
   - Вова, идем домой. Скорее. Тебе письмо пришло. От Люськи.
   Раздался смех.
   Я стыдливо нахохлился. А сестренка (вот глупая!) схватила меня за карман и начала теребить:
   - Ну идем. Идем же.
   Я сопротивлялся, сердито ворчал на сестренку, а очутившись на улице, в глухой темноте схватил ее на руки, стиснул и угрюмо буркнул:
   - Бестолковая.
   Дома нас встретила мать. В глазах у ней светилась радость. Она достала из-за иконы голубой нераспечатанный конверт, подала его мне, прибавила в лампе язычок пламени и молча в ожидании села за стол, а сестренка-непоседа вертелась вокруг меня и с трепетом следила за каждым моим движением. Она волновалась, когда я разрывал конверт, и все твердила:
   - Тише, Вова, тише.
   А когда я достал белый, исписанный синими чернилами лист и начал читать, Валюха замерла и от напряжения даже приоткрыла рот.
   Читал я письмо про себя, но по выражению моего лица и мать и сестренка догадались о его содержании. Это я понял, когда прочитал последнюю строчку и огляделся.
   В глазах у матери потухла радость. Я отвернулся к окну. Я думал, что мать начнет расспрашивать меня, но она не сказала ни слова.
   Я видел в окне ее отражение, видел, как она прижала к себе сестренку, погладила ее по волосам и громко, чтобы нарушить неприятную тишину, произнесла:
   - Спать пора.
   И они ушли в переднюю комнату, а я еще долго стоял у окна и тупо смотрел в осеннюю темноту.
   Я давно ждал письма от Люськи, давно в уме подготовил ответ, а сейчас горько смеялся над собой и упрекал за наивность. Я думал, что Люська так же, как и я, тоскует, скучает и, чтобы забыться, подолгу сидит вечерами за книгами, а она... Я рассеянно взглянул на письмо и машинально начал его перечитывать.
   "Привет из Горького!
   Здравствуй, Вова!
   Извини, что так долго не писала. Справились мы тогда с Витькой
   хорошо".
   Я бессильно опустил руку.
   Дальше Люська подробно и весело писала о том, как она устроилась в общежитии, рассказывала о своих новых знакомых, подругах, товарищах, говорила о том, как она проводит свободное время, - ходит в кино, в театр - и только в самом конце вспомнила обо мне.
   "Расскажи, Вова, как живешь ты?" И все! "До свидания.
   Л ю с я".
   - Ничего, живу, - прошептал я, закусив от обиды нижнюю губу. Опустился на табуретку и уронил голову на стол.
   - Живу.
   И перед моими глазами один за другим поплыли тревожные дни. После отъезда Витьки с Люськой мне было не по себе, тоскливо. В деревне все напоминало о них. Каждый кустик, каждая тропинка, каждый затаенный уголок встречал меня Витькиным смехом или же ласковым Люськиным взглядом. Я замирал и подолгу стоял неподвижно.
   Я понимал, что так жить невозможно, и, чтоб заглушить душевную муку, весь отдался работе. Выбирал работу самую тяжелую и работал стемна дотемна. В колхозе меня хвалили, ставили в пример. Писали обо мне в районной газете, и никто не знал, что творилось у меня в груди, разве только догадывалась мать, но она молчала. Она знала, что от душевной тоски труд - самое хорошее лекарство, и не мешала мне.
   Но как ни изнурял я себя, как ни ломило у меня руки от усталости, я все-таки тосковал и, ложась вечером в постель, успокаивал себя только одной надеждой, что завтра придет от Люськи письмо. И вот оно пришло. Но не такое, какого я ждал. А ведь, уезжая, она мне шептала столько теплых, столько взволнованных слов, что даже скамейка, даже береза, под которой мы сидели в последние вечера, до сих пор мне кажутся нежными и ласковыми.
   Но Люська, видно, все позабыла.
   А может...
   Я приподнял голову и, не мигая, уставился в угол.
   Я видел город, видел тысячи огней, видел большую, шумную жизнь и среди нее смеющуюся, радостную Люську.
   Видел я и себя - угрюмого, забрызганного грязью, в поле под дождем. Ставил себя подле Люськи и тут же стыдливо разрушал создание своей фантазии.
   Между мной и Люськой образовалась теперь целая пропасть, перешагнуть которую невозможно. Надо было или мне ехать в город учиться, чего я сделать не мог: не оставлю же я в деревне больную мать и сестренку - или же Люське возвратиться в деревню, но это было исключено.
   Значит, между нами все кончено.
   Я снова опустил голову и тревожно задумался, а когда очнулся, в лампе уже выгорел керосин, и она погасла. На улице светало. В руке у меня было зажато смятое письмо.
   Я развернул его, перечитал и опять, словно кнутом, меня хлестнула последняя строчка: "Расскажи, Вова, как ты живешь?"
   Я стиснул письмо.
   - Живу.
   И, не умываясь, ушел на конный двор. Ответ решил не писать.
   И снова пошли тяжелые трудовые дни. Чтобы забыться, чтобы совсем не думать о Люське, я опять работал стемна дотемна. Работал так, что даже бригадир, дядя Петя, как-то подошел ко мне и смущенно проговорил:
   - Ты бы, Владимир, того... А то у тебя и лошадь-то похудела.
   В этот же день об этом же заговорила со мной и мать.
   - Помнишь, Вова, в начале войны, когда у меня руки деревенели от усталости, ты сказал мне, чтобы я не очень много работала, что устаю я сильно. - Мать помолчала и добавила: - Но тогда, сынок, было не до отдыха.
   Мать снова умолкла, взглянула в окно и, словно о чем-то вспоминая, вздохнув, повторила:
   - Не до того... Работали мы тогда изо всех своих сил не за трудодни, нет. А потому, что так было надо. Война. А вот сейчас...
   Мать внимательно поглядела на меня:
   - Осунулся ты, Вова, бледный какой-то.
   - Ничего, мам, - грустно отшутился я. - Были бы кости - мясо нарастет.
   - Я не о том, сынок. В город бы тебе тоже ехать надо.
   Это и обрадовало и напугало меня.
   - В город... А как же вы, мама?
   - Ничего, сынок, войну прожили, а теперь и вовсе проживем. Трудодней ты наработал много, дров запас, сена накосил - перезимуем. А там ты, глядишь, на ноги встанешь, помогать нам будешь.
   - Нет, мама, нет. Никуда я не поеду. Как же я брошу вас?
   - Надо, Вова, надо. Учиться там станешь. Отец об этом всю жизнь мечтал. Он очень хотел, чтобы ты учился. И в письмах с фронта часто писал. Он ведь за нас погиб. За нас. За то, чтобы ты учился. Мать задумчиво погладила Валюхины волосы и прижала ее к себе.
   Мама, милая моя мама...
   Я отвернулся, тяжело вышел из комнаты и бесцельно направился в лес.
   В низинах, на сочной молодой отаве, густой сединой лежал иней. Отава затвердела. Сухо шуршала под сапогами.
   В лугах тишина. Прозрачная, пустынная осенняя тишина. Птицы давно улетели на юг.
   Справа от меня на блеклом жнивье одиноко маячила необмолоченная скирда ржи. Подле нее стояли трактор и молотилка. Людей не было. И трактор и молотилка угрюмо молчали.
   Слева, на просторном колхозном огороде, блестели крупные обледенелые кочаны капусты, поникшей травой лежала густая морковная ботва.
   Я повернул к реке.
   От студеной воды почувствовал озноб.
   Я передернул плечами и тихо побрел вдоль крутого берега.
   На противоположной стороне с песчаной косы стыдливо заглядывали в реку оголенные ракитовые кусты.
   Зябко тинькнула синица.
   Реку я перешел вброд. За рекой лес. Осиновый, горький, задумчивый. Под ногами пожухлые багровые листья. Багровое солнце зацепилось краем за горизонт.
   Я шел и мучительно думал о Люське, о матери, о сестренке, об отце.
   * * *
   Утром, еще задолго до рассвета, мать, моя больная мама, провожала меня в город.
   На полу у порога стоял небольшой самодельный чемодан с бельем, на столе лежал раскрытый вещевой мешок. Мать укладывала в него горячие лепешки.
   Украдкой от матери я подошел к сестренке, которая еще спала, наклонился и осторожно поцеловал ее в пухлую щеку, шепнул:
   - До свидания, Валюха.
   На дворе звонко пропел петух. Пропел еще раз. Ему ответил другой, третий, и вот уже по всей деревне началась разноголосая петушиная перекличка. Потом все стихло. Только в лампе коптил, тихо шипел и потрескивал фитиль, да на стене громко, торопливо стучали наши старые ходики. В комнате было тепло и уютно.
   Я вздохнул. Мне вдруг захотелось забраться к сестренке под одеяло, прижаться к ней и никуда, никуда не уходить. Лежать и слушать вот эту мирную, родную деревенскую тишину.
   Я тряхнул головой, сказал:
   - Надо идти, мама.
   Валюха проснулась. Повисла у меня на шее.
   - Не пущу.
   Я осторожно поставил ее на пол. Одел.
   Мать прижала Валюху к себе и чуть слышно проговорила:
   - Пора, Вова.
   Подала мне вещевой мешок, молча убавила в лампе язычок пламени, и мы молча вышли. Молча дошли до околицы. Молча поднялись на вершину горы.
   Я остановился, последний раз окинул взглядом покрытую предрассветной мглой родную котловину, по склонам которой раскинулось несколько деревень, подумал: "Отец, уходя на фронт, наверно, вот так же окидывал ее прощальным печальным взглядом", сказал:
   - Не ходите дальше, мам. Дождь начинается. Настынете.
   - Не забывай нас, - обнимая меня, прошептала мать. По ее щекам ползли крупные слезы.
   Я вдруг увидел, как сильно она постарела...
   - Мама... Разве я вас забуду. Никогда. Все, что я заработаю в городе, я буду присылать...
   Я тихо отстранил ее и молча зашагал в темноту. И не оглядывался: боялся, что не удержусь, зареву. Я знал, что мать с сестренкой стоят и долго еще будут стоять все на том же месте и провожать меня, уже невидимого.
   Так закончилось мое отрочество.
   ПОСЛЕСЛОВИЕ
   Оторвался я от воспоминаний, когда на улице уже начинало смеркаться. В чулан заползал полумрак.
   Возле меня стояла мать. Она положила на мое плечо свою морщинистую, некрасивую, но теплую, ласковую руку, а я, как прежде, прижался к ней и поцеловал ее.
   - А ты все такой же, - улыбнулась мать.
   - Такой же, мама. Это вот письмо написано много лет назад, а мне кажется, что писал я его только вчера.
   "Здравствуйте, мои дорогие мама и Валюха. Посылку вашу я
   получил. Спасибо.
   Соскучился я - страх. Так бы и сбегал к вам, да никак нельзя
   работы много. Мастер не отпускает.
   Высылаю вам денег 300 рублей. Не думай, я и себе оставил. Я
   получил целых 600 рублей. Купи Валюхе на платье, а на сено корове я
   вышлю в следующий раз. На платье я бы и сам купил, но не знаю
   какого. Зашел в магазин, а материалу там - как у нас на лугу цветов,
   даже в глазах зарябило. А какой лучше, не поймешь. Ты уж сама с
   Валюхой подбери по вкусу.
   Мама, ты пишешь, что бригадир дядя Петя часто вспоминает обо
   мне. Скажи ему, что живу я хорошо. С квартиры перешел в общежитие. К
   дяде Васе дочь с ребенком приехала, и мне пришлось перейти. А так бы
   я не ушел. Дядя Вася прекрасный человек. Я к ним чуть ли не каждый
   день захожу. Они меня чаем с повидлом угощают. Как родные. Я и
   сегодня у них был. Дядя Вася все говорит: иди, говорит, учиться.
   Обязательно, говорит, иди. Но ты, мама, не думай. Учиться я стану
   вечером. Днем работать, а вечером учиться. Сначала на
   подготовительных курсах, а потом в техникуме. Из нашей комнаты
   мальчишки учатся. Говорят, что сначала трудно будет, а затем,
   говорят, ничего - привыкнешь.
   Вот, мама, и все. До свидания.
   Т в о й с ы н В л а д и м и р.
   Нет, мама, погоди. Забыл совсем. Я ботинки новые купил на
   кожаной подошве.
   Вот теперь все. Пиши. Жду.
   В л а д и м и р".
   Я свернул письмо и взглянул на мать. На глазах у нее блестели слезы. Она улыбнулась, как мальчишке, взъерошила мои волосы и с ласковой грустью произнесла:
   - Жениться бы тебе, Володя, пора.
   - Эх, мама. - Я отвернулся и ничего не ответил.
   Мне вспомнился первый год жизни в городе, наши с Людмилой тревожные встречи. А дальше Витька... Нет, об этом слишком тяжело вспоминать. Я и сейчас люблю Людмилу, и она меня любит, но жизнь все так перепутала, что нам до сих пор приходится идти по разным дорогам.
   Мать поняла мои мысли, присела на ларь, проговорила:
   - Нам, бывало, с твоим отцом не легко приходилось в жизни. А он все шутит и говорит мне: "Ничего, мать, терпи. Раз мы любим жизнь, значит, и она нас когда-нибудь полюбит".
   Мама, чудесная моя мама!