Страница:
ГЛАВА 6
Скрылся я от заговорщиков удачно и вовремя. Однако разноцветные синяки под глазами упорно красовались на моем лице целую неделю. И, как нарочно, с этой недели начались занятия в школе.
В классе назойливо подтрунивали над моими "фонарями", а учителя, которые почему-то привыкли считать меня тихим, смотрели на мой неприглядный вид с удивлением.
- И кто это, Большаков, тебя так разрисовал? - допытывались они, и я, не стесняясь, врал, что упал с сеновала.
Витька не верил этому и во время перемены спросил:
- А все-таки, Вовк, скажи по-честному: с кем ты дрался?
Мне не хотелось открываться перед Витькой, и я резко ответил:
- Ни с кем. Ты думаешь, я хвастаю?
- Откуда я знаю, - обиженно проговорил Витька и, сочувственно посмотрев мне в лицо, предложил: - Давай отомстим вместе.
Я был тронут Витькиным вниманием, но во мне тут же зародилось смутное подозрение: не рассказала ли ему обо всем Люська.
После лесного побоища Люська не отвечала на мою записку, а при встречах со мной опускала глаза и торопливо проходила мимо.
Подозрение мое с каждым днем возрастало.
Первое время я думал, что Люська стыдится передать мне записку, и старался показаться ей на глаза где-нибудь в темном закоулке, но все мои усилия были напрасны.
Люська избегала меня, а Витька, наоборот, настойчиво приставал ко мне - хотел помириться. Он как-то сразу изменил ко мне свое отношение, был очень заботлив и часто смотрел на меня с затаенной печалью. Я ничего не понимал. Встречая его взгляд, я иногда думал, что Витька что-то скрывает от меня, что-то хочет сказать и не может.
Не на шутку встревожась, я начал наблюдать. Витька понял это. Он даже сам стеснялся своего взгляда и нередко во время уроков подолгу смотрел на меня украдкой. В такие минуты я замечал в его глазах глубокую скорбь, с которой глядят на безнадежно больных. Это пугало меня.
Я отодвигался подальше и нервно обрывал:
- Чего ты на меня уставился?
Вздрогнув, Витька торопливо успокаивал:
- Ничего. Это я так, просто задумался.
А через несколько минут глядел на меня такими же глазами.
Об уроках Витька не думал совсем. За небольшой промежуток времени он получил три двойки и, кажется, нисколько о них не беспокоился.
"Что его тревожит? Отчего он так заботлив ко мне?" - спрашивал я сам себя и не находил никакого ответа.
Наконец все стало ясно.
Это произошло пятнадцатого ноября...
Я возвращался из школы немного позднее обычного. Морозный день клонился к закату. С неприветливого, пасмурного неба сыпался мелкий снег. Колючий северный ветер сердито распахивал мое не по росту короткое пальто. Зябли коленки. Стараясь разогреться, я семенил вприпрыжку. Незаметно пробежал лугами, лесом, очутился снова на опушке и неожиданно замедлил шаг.
Вправо от меня, недалеко от дороги, послышался чей-то разговор.
Продолжая идти, я насторожился, отогнул воротник. Разговор утих.
Я остановился.
Голос Люськи.
- Ну а дальше? - спрашивала она кого-то.
Я затаил дыхание.
Тишина.
И вдруг... Зубы мои лихорадочно прикусили нижнюю губу.
Голос Витьки:
- Я ничего ему не сказал.
- А как же?
- Не знаю. Я не могу сказать ему об этом. - Голос у Витьки осекся. Я сам как дурак хожу, думаю, думаю, а сделать ничего не могу. Лучше скажи ему ты.
Молчание.
- Скажи, - жалобно упрашивал Витька.
Люська не отвечала.
- Ведь ему все равно надо знать. Скажи. Вовка тебя любит.
Люська вздохнула:
- Нет. Лучше ему не говорить.
По снегу заскрипели шаги. Я понял, что Витька с Люськой идут к дороге, и опрометью кинулся бежать.
Теперь мне все было ясно.
Вот почему Люська не отвечала на мою записку, ей не хотелось меня обижать. Она просила Витьку передать мне обо всем (о чем, я точно не представлял себе), но Витька не осмелился. Ему, видите ли, жалко меня. "Подумаешь, какая красавица. И сказал бы, так, наверно, не умер", успокаивал я сам себя, а на душе становилось все тяжелее и тяжелее. Мир пустел. Хотелось скрыться от него в каком-нибудь тихом углу, и я торопился домой.
В моем сознании теплилась слабая надежда, что за все пережитое горе там меня ожидает какая-то радость. А дома меня подстерегало горе.
Мать сидела у окна и, облокотившись о подоконник, беззвучно плакала. С боку к ней сиротливо прижалась сестренка.
На столе лежал нераспечатанный треугольник письма. Я взглянул на него и невольно отшатнулся. Это было мое последнее письмо, которое посылал я отцу месяц назад. На нем стоял черный штамп: "Адресат выбыл".
Тяжелое предчувствие беды стиснуло мне горло, но я поборол себя и, как мог, спокойно произнес:
- Не надо, мам. Его, наверно, в другое место перевели.
- Ох, не знаю, Вова. Чует мое сердце неладное. Давит здесь вот. Больно. - И она бессильной рукой провела по груди.
Я отвернулся и понуро ушел в переднюю.
Уроки в этот вечер я, конечно, не учил.
К нам пришли соседки. Они сочувствовали нашему несчастью и еще сильнее тревожили мать. Она то плакала, то, вздохнув грустно, начинала рассказывать сны, которые ей снились в последние ночи.
Чаще всего во сне она видела тихое лесное озеро с прозрачной холодной водой, и соседки утверждали, что чистая вода к слезам.
Я не верил этому. Не верил, что сны могут чего-то предсказывать.
Мать говорила, что если во сне увидишь собаку, то непременно встретишься с близким другом. Однако мне нередко снились собаки, а друзья почему-то не встречались.
Слыхал я и то, что если приснится машина, - будет письмо.
Но когда я ждал записку от Люськи, я за одну только ночь увидел тысячи машин, а записки не получил. Нет, не верил я снам. Не верил, что с отцом могло что-то случиться, и все-таки глубокая тревога притаилась во мне и всю ночь не давала покою.
Утром пришел я в школу хмурый.
"Где отец? Что с ним?" - задавал я себе вопросы, а через полминуты вспоминал вчерашний день и с упреком думал о Люське; волком косился на Витьку и невольно от обиды сжимал кулаки.
Вдруг во время большой перемены нас с Витькой и Люськой вызвали к директору школы. "Еще что-нибудь случилось", - подумал я и, выйдя из класса, равнодушный, готовый ко всему, зашагал по крутой, плохо освещенной лестнице.
В это время в дальнем конце коридора раздался веселый Люськин смех. Он уколол меня, и я остановился. Мне захотелось дождаться Люськи и причинить ей боль. Хотелось сказать что-нибудь такое, отчего бы она надолго перестала смеяться. Я перебирал в уме всякие обидные слова и не мог ничего придумать, и только когда Люська поравнялась со мной, я неожиданно для себя прошипел:
- Ты знаешь, зачем нас вызывают?
- Нет.
Люська беспокойно взглянула мне в лицо.
- А я знаю. Директору сказали, что ты с Витькой по лесу шляешься.
Люська удивленно подняла брови и попятилась назад.
- Что, неправда? Напугалась? - наступал я на нее. - А кто летом к тебе в кладовую приходил? Что молчишь? А кто вчера под сосной стоял с Витькой? Я ведь все слыхал - знаю.
- Слыхал? - прижимаясь к перилам, испуганно выронила Люська.
- Да, слыхал. Не бойтесь, не удавлюсь.
Я прыгнул через две ступеньки и с яростью распахнул кабинет директора.
Витька был уже там. Подпирая плечом круглую обитую железом печку, он стоял вполуоборот ко мне.
Директор сидел за столом и что-то писал. На стук захлопнувшейся двери он приподнял свои усталые глаза и улыбнулся:
- Утов, ты смотри поосторожнее.
- А чего я, Александр Петрович?
- Да так, ничего. Только печка у нас не того... плохонькая: Не сковырни ее.
Витька жалко улыбнулся и вытянулся в струнку.
- А где же Цветкова?
Мы молчали.
Я исподлобья поглядывал на Витьку и каждую секунду ждал, что откроется дверь, но она не открывалась. Пролетело несколько минут, а Люська не приходила.
- Кажется, она была аккуратной. Иди-ка, Утов, позови ее.
Я вспыхнул. Я понял, что, разговаривая с Люськой, хватил через край, и, уставясь на пол, бессмысленно разглядывал загнутые носы своих старых сапог.
Витька быстро возвратился. Он остановился у порога, опустил голову и молчал.
- Ну что? - шагнул к нему директор.
Витька переступил с ноги на ногу и отвернулся.
- Нашел ее?
Тишина.
- Ну и что же ты молчишь?
Витька нерешительно поднял глаза:
- Она на лестнице плачет.
- Плачет? - удивленно переспросил директор и направился к выходу. Я провожал его косым, тревожным взглядом.
Вот он толкнул дверь и с силой захлопнул ее, но она приоткрылась. И я увидел на лестнице Люську. Она стояла все там же, только перегнулась через перила и изредка вздрагивала. Директор положил ей на спину руку:
- Что с тобой, Цветкова?
Люська молчала.
- Зайди ко мне.
Он взял ее под руку и ввел в кабинет.
- Что-нибудь случилось?
- Нет. - Люська утирала слезы и говорила, ни на кого не глядя. - Я ногу расшибла.
Я с благодарностью взглянул на Люську и облегченно вздохнул.
- А я уж подумал, что-нибудь хуже, - произнес директор. - А это ничего. До свадьбы заживет. Правда, Большаков?
Я скривил рот наподобие улыбки.
Директор немного пошутил надо мной, а когда Люська успокоилась, неожиданно спросил:
- Вы хорошо знаете Офонина?
Я насторожился. Зачем ему понадобилось про Саньку спрашивать?
Вспомнил лесное побоище, от которого под моими глазами еще не совсем пропала желтизна синяков, и, в упор уставившись на директора, старался понять - знает он или нет.
- Хорошо, - как-то неуверенно ответил за всех Витька.
- Вот поэтому-то я вас и позвал.
Директор достал со стола конверт, посмотрел на него и задумался. Потом провел рукой по волосам и мягко заговорил:
- Это письмо с фронта от его отца. В нем он просит меня рассказать ему о поведении сына и его учебе. Вот я и решил с вами посоветоваться. Как ни печально, а я знаю Офонина только с плохой стороны.
Мы насупились.
Директор окинул нас пристальным взглядом.
- Но у него есть что-то и хорошее. Вы об этом знаете лучше меня, вот и давайте вместе решать: какое письмо послать его отцу на фронт.
Слово "фронт" директор как-то особенно выделил, произнес сильнее и жестче.
И мы поняли, зачем он это сделал: положение на фронте было крайне тяжелым. Враг еще стоял всего в 120 километрах от Москвы, вступил в предгорья Кавказа, вышел к Волге.
Можно ли было в такое тяжелое время написать на фронт о Саньке горькую правду?
Нет, нельзя.
Мы так же, как и директор, знали Саньку только с плохой стороны... Мы были злы на Саньку. У меня от его кулаков не прошли еще синяки, а у Люськи царапины, и все-таки мы начали фантазировать и рассказывать директору о хорошем Саньке.
Директор слушал нас внимательно. Он, может быть, и понимал, что мы прихвастываем, но ему так же, как и нам, не хотелось писать Санькиному отцу горькие слова. И мы все вместе написали на фронт теплое, хорошее письмо.
Послали его и уговорились о нем молчать.
Однако Санька откуда-то все пронюхал.
Он был убежден, что мы написали о нем плохое, и перестал ходить в школу.
А нам было не до Саньки.
Все думали только об одном - об исходе Сталинградской битвы.
В коридорах теперь ученики не кричали, не смеялись и не прыгали, а собирались кучками и, как взрослые, серьезно рассуждали о войне. Уроки проходили тихо.
Учителя большую часть времени рассказывали нам о героической борьбе в Сталинграде.
Мы слушали, затаив дыхание, и от всей души сожалели, что не можем уйти туда - на фронт. Тревога за судьбу своей Родины с каждым днем возрастала в наших сердцах и разжигала до боли злую ненависть к врагу.
- Неужели их, гадов, не разобьют? Неужели они захватят Сталинград? спрашивали мы друг друга и лихорадочно следили за газетами.
Но газетные строчки не приносили нам радости. От отца нам тоже не приходили письма.
Мать тосковала. На душе у меня было мрачно. А погода, как назло, взбесилась.
Бушевала пурга.
Дни и ночи угрожающе гудел холодный ветер. А к концу недели, двадцать третьего, он так разыгрался, что невозможно было понять, где небо, где земля. Сплошное месиво из снега.
В это утро мы с Витькой сбились с дороги и пришли на занятия в школу с большим опозданием.
Мокрые, усталые, с трудом перешагнули высокий порог коридора и от изумления остановились.
В нашей школе творилось что-то непонятное.
Занятий не было. Двери всех классов настежь открыты. По коридорам, толкаясь и подпрыгивая, беспорядочно носились ученики и, не жалея глоток, кричали "ура".
Кверху взвивались сумки, шапки, тетради. Слышался визг, смех.
А через минуту мы уже знали, что произошло то, чего мы так долго ждали. Наша Красная Армия окружила под Сталинградом немецкую армию.
- Ура! - гаркнул Витька, как сумасшедший, и бросился в гудящую толпу.
От избытка радости я выхватил у него сумку и с силой подбросил ее вверх.
- Ура!
Сумка ударилась о потолок, расстегнулась, и из нее на головы возбужденных ребятишек посыпалась ученическая утварь.
Мы с Витькой метнулись ее подбирать, ползали на четвереньках, толкались, кричали и хохотали. И вдруг...
Я поднял небольшой листок бумаги, и перед моими глазами все поплыло и закружилось.
Это было извещение о гибели моего отца. Руки мои задрожали. Тело как-то обмякло. Я с трудом разогнулся, дико огляделся по сторонам и, как пьяный, шатаясь, медленно вышел на улицу. Остановился.
Зачем-то еще раз посмотрел на извещение и, ничего не соображая, кинулся бежать домой. Сколько времени я бежал, где бежал, не знаю.
Помню только, что мне хотелось плакать, а слез не было.
Очнулся я где-то в поле.
Один.
Кругом пурга. Ноги сковала усталость.
Ветер давно уже сорвал с головы моей шапку. В волосах таял снег. Вода холодными струйками катилась за воротник рубашки, в горле пересохло хотелось пить.
Я нагнулся зачерпнуть пригоршнями снегу, пошатнулся, зарылся лицом в глубокий сугроб и впервые заплакал. Заплакал во весь голос.
Собрал последние силы, поднялся, сделал несколько шагов и снова упал.
"Теперь все, - промелькнуло в моей голове. - Папу убили - и меня не будет. Ну и пусть!"
Но тут я увидел грустное лицо сестренки, а из-за него смотрели на меня полные скорби глаза матери.
"А как же они?" - подумал вдруг я. И на меня дохнуло холодом.
Я сделал последнее усилие, изловчась, поднялся на корточки, хотел распрямиться, но ветер покачнул меня и свалил на бок.
Мне захотелось спать. Я понимал, что замерзну, но не сопротивлялся. Меня охватило полное душевное безразличие.
Сквозь вой пурги я смутно слышал чьи-то голоса, но не верил в их действительность.
Я знал, что когда человек замерзает, ему всегда что-нибудь чудится.
"Вот и мне голоса чудятся", - лениво думал я.
Вдруг кто-то схватил меня за плечо и начал тормошить.
Я слабо повернулся, но никого не увидел.
- Живой, живой, - как будто издалека, глухо долетел до меня голос Витьки.
- Вовка, Вова, Вова!
"Это Люська", - пронеслось в моей голове. Я улыбнулся и окончательно потерял сознание.
Пришел в себя через несколько дней в кровати.
На голове у меня лежала мокрая повязка, в теле чувствовалась слабость. В висках мягкими молоточками стучала кровь. Я приоткрыл глаза.
В комнате стоял полумрак и было тихо-тихо. Возле меня сидела Люська. Она задумчиво смотрела в окно на улицу. Неожиданно скрипнули половицы, и к Люське неслышно, на цыпочках, подошла мать, шепнула:
- Спит?
Люська молча кивнула головой, осторожно взяла мою руку и положила в свою. Рука у нее была влажная, холодная и приятно щекотала мою горячую кожу.
Я поймал ее мизинец и легонько сжал его.
Люська повернулась ко мне, и мы встретились взглядами. На глазах у нее блеснули слезы. Она застыдилась их, вынула платок и тихо спросила:
- Тебе лучше?
Я улыбнулся и еще крепче сжал ее мизинец.
- Ох ты и бредил. Я даже боялась с тобой оставаться одна.
- А что, я кричал?
- Еще как. Вскочишь, глаза вытаращишь и кричишь: "Бей их, гадов, бей!" А то лежишь и разговариваешь...
Люська взглянула на дверь и умолкла, а потом наклонилась к моему уху и прошептала:
- С отцом. А иногда... со мной. А на Витьку ты не сердись.
- За что?
- А за то, что он не сказал тебе про извещение-то. Он не хотел тебя расстраивать, а сам переживал. Он ведь давно носил его в сумке, а сказать тебе не мог.
"Так вот почему Витька так заботливо относился ко мне", - подумал я и спросил:
- А как оно к нему попало?
Люська снова настороженно покосилась на дверь кухни, откуда доносилось покашливание матери, и чуть слышно начала рассказывать:
- Почтальон, тетя Маша, заболела и попросила Витьку сбегать вместо нее в сельсовет за почтой. В сельсовете Витька вместе с письмами получил извещение, прочитал его и решил никому о нем не говорить. Да не вытерпел и обо всем рассказал мне. Это в тот раз - в лесу под сосной. Мы думали, что так будет лучше, а получилось вон как. Когда ты убежал из школы, Витька хватился извещения и догадался. Прибежал ко мне и говорит: "Вовка извещение взял". Мы кое-как оделись - и следом за тобой. Мы знали, что ты собьешься с дороги, да и сами-то сбились, но это получилось к лучшему: мы все-таки нашли тебя. - Люська вздохнула. - А пурга-то какая была. Вон ты как нос-то обморозил.
Я надвинул на лицо одеяло, а сам тайком, одним глазом, смотрел на Люську и думал: "Какая она все-таки красивая".
А Люська, будто угадав мои мысли, вдруг спросила:
- Вов, а отчего ты на меня всегда сердился?
Я приоткрыл одеяло и нарочно угрюмо ответил:
- Ты на записку мне не ответила.
- Это потому, что ты за деревню на бревна не пришел.
Ничего не понимая, я приподнялся:
- На какие бревна?
- На такие. Я тебе в записке писала, чтобы ты в субботу, в ту, в которую меня хотел избить Санька, пришел за деревню на бревна, а ты мне написал, чтобы я написала тебе еще одну такую же записку. Зачем она тебе понадобилась, не знаю. А на бревна ты не пришел. Я тебя там почти всю ночь ждала - так и не дождалась, обиделась и не стала больше писать.
Люська взглянула на меня с упреком.
- Что же ты не пришел?
В это время со скрипом приоткрылась кухонная дверь, и к нам в комнату как-то боком протиснулся Санька Офонин.
Он, насупясь, медленно подошел к моей кровати и хрипло, не поднимая глаз, проговорил:
- Это тебе.
Положил на одеяло перочинный ножик, потоптался смущенно и ушел.
Мы с Люськой переглянулись.
Мы поняли, что отец прислал Саньке хорошее письмо.
Мне хотелось спрашивать и спрашивать:
- Отчего ты тогда в школе на лестнице заплакала?
Люська отвернулась.
- Я тебе потом скажу. Мне домой надо. Мама ждет.
ГЛАВА 7
Люська ушла.
За стеной по морозному снегу прохрустели ее торопливые шаги.
Я с грустью осмотрел пустую комнату, и сердце мое неожиданно забило тревогу.
Потрепанный тулуп, висевший на стене, надтреснутое зеркало, бритвенный прибор и потемневшие от времени книги на полке, каждая мелочь, даже сумрак комнаты, даже воздух - все напоминало мне об отце.
Все дышало холодом на меня и шептало, что его больше нет. Каждая вещь смотрела как-то сиротливо, казалась забытой, заброшенной и никому не нужной.
Я уткнулся лицом в подушку.
Мне вспомнилось, как до войны вот в такие же зимние вечера мы с отцом, не зажигая огня, любили лежать на полу возле топившегося подтопка.
В комнате стоял полумрак. Темнота пугала меня, я боязливо косился под кровать, где зияла черная таинственная пропасть, и плотнее прижимался к колючей бороде отца. Он улыбался, нежно трепал мои волосы и, задумчиво глядя в огонь, медленно рассказывал мне сказки.
- Папа, папочка, - звал я, кусая в отчаянии одеяло. - Ты не убит? Правда? Ты ведь живой. Это все приснилось.
И я мысленно кидался в объятия отца, прижимался к нему, ласково тормошил его за уши, за нос, обвивал его шею, а слезы душили меня.
- Вова, что ты? Тебе хуже? - дрожащим голосом спросила мать, бесшумно подойдя ко мне.
Я вздрогнул. Я понимал, что матери не легче моего, съежился и затих.
- Опять бредит, - прошептала мать, осторожно покрыла меня одеялом, приложила к голове моей руку и, тяжело вздохнув, присела возле кровати на стул.
Ласковая забота матери немного успокаивала меня, и я не заметил, как заснул. Проснулся глубокой ночью. На столе тускло горела маленькая лампадка. За печкой уныло трещал сверчок.
В ногах у меня, дружелюбно мурлыкая, дремала кошка. На большой кровати, крепко обнявшись, спали мать и сестренка.
"Вот и мы с папой так же спали".
Я снова окинул блуждающим взглядом комнату, и вдруг... глаза мои остановились на толстой, аккуратно связанной пачке писем - писем отца.
Письма лежали высоко на подтопке, где хранилась небольшая шкатулка с документами.
Я неслышно подставил стул, взобрался на него, как вор, огляделся и торопливо спрятал драгоценную пачку под рубашку - это на случай, если мать проснется.
Но мать не проснулась.
Я жадно одно за другим начал перечитывать спрятанные под рубашку письма. Прочитав примерно половину связки, я заметил, что в каждом письме отец просил мать не беспокоиться о нем, что он находится в безопасности далеко от фронта.
Я лихорадочно разыскал последнее письмо - в нем то же самое.
"Лиза, обо мне не расстраивайся. Я чувствую себя хорошо.
Опасности никакой нет.
Крепко целую..."
- Как же так, - вырвалось у меня, - опасности нет, и вдруг погиб!
Я отложил письма и долго не мигая смотрел на лампадку.
Потом осторожно взял сумку, чернильницу, устроился поудобнее и, достав тетрадку с ручкой, написал командиру той части, в которой находился отец.
В письме я убедительно просил командира рассказать мне всю правду: где был последнее время отец и при каких обстоятельствах он погиб.
Письмо на другой день отослала Люська, а через три недели, когда я почти оправился от воспаления легких, мне под вечер почтальон принес ответ. Я с трепетом развернул небольшой треугольник и прочитал:
"Здравствуй, дорогой Вова!
Вова, ты просишь меня рассказать тебе всю правду - солдатскую
правду.
Ты говоришь, что твой отец в каждом письме писал матери, чтоб
она не беспокоилась о нем и не расстраивалась, писал, что он
находится в безопасности.
Прости, Вова, отцу эту солдатскую ложь.
Он не хотел вас понапрасну расстраивать: он понимал, что вам и
так тяжело.
Твой отец, Вова, с первых же дней находился на передовой и
каждое письмо посылал из окопов из-под фашистского обстрела.
Вражеская пуля тяжело ранила его в живот. Умирая, он передал
последнее письмо и просил отослать его вам.
Вот, Вова, суровая солдатская правда.
Твой отец был смелым воином и хорошим товарищем. Мы все помним
его.
Похоронили мы его под Сталинградом.
Возьми себя в руки. Мужайся. Будь таким, каким был отец.
Прими наш искренний солдатский привет.
До свидания. Целую. Командир части В о р о н к о в".
- Воронков, - зачем-то прошептал я. - Папа...
ГЛАВА 8
Через несколько дней я вышел на улицу, взглянул на свой дом, и у меня защемило сердце.
Дом смотрел на меня угрюмо, сиротливо. На ветхой крыше топырилась в разные стороны полусгнившая дранка, под которую свободно влетали на чердак и вылетали обратно вороватые воробьи.
Двор, обмазанный глиной, во многих местах обвалился и был кое-как залатан картофельной ботвой. Возле сарая валялась сломанная дверь.
У плетня беспорядочно лежали занесенные снегом дрова. Все выглядело беспризорно, одиноко, уныло, заброшенно.
Все, кажется, ждало заботливых рук хозяина, а ждать было больше некого.
Я медленно вошел в комнату.
- Холодно? - участливо спросила мать.
Я не ответил. Тяжело опустился на скамью, облокотился о подоконник и долго сидел неподвижно. Мать присела ко мне и взъерошила мои волосы. Я обернулся. Мы встретились взглядами, поняли друг друга, и я не утерпел уронил голову к ней на колени.
- Ничего, Вова, проживем, - подбодрила она, а голос ее дрожал.
- Проживем, мам, - сцепив зубы, произнес я.
И мы оба заплакали.
С этого дня я начал вставать по утрам так же, как и вставал отец, вместе с матерью. И пока она топила печь, я носил воду, поил скотину, задавал корм и расчищал около дома дорожки.
А когда у сестренки прохудились валенки, я, не раздумывая, принес из чулана ящик с отцовским сапожным инструментом и принялся "чеботарить". Возился целую ночь. Истратил огромный кусок вару, исколол и изрезал до крови руки, а утром спрятал валенки на чердак.
- Ну как, подшил? - спросила мать.
- Больно ты скоро, - обиделся я, - я их, мам, насадил на колодки, намочил и положил сушить.
- А зачем намочил?
- Ну вот, зачем, зачем. Так все сапожники делают.
Мать недоверчиво покачала головой.
- Все ли?
- А как же, - ответил я, а сам украдкой вечерами стал ходить к деду Игнату - учиться сапожному ремеслу. И научился. Примерно через месяц валенки у сестренки были подшиты. Правда, не очень хорошо. Валюха натирала левую ногу. Но я солидно заверял:
- Ничего, разносишь.
Однако разносить ей не удалось. Наступила ранняя весна.
Наступила она как-то неожиданно, сразу.
Ударило тепло, пошли туманные парные дожди.
Я косил на речке тростник и покрывал им нашу дырявую крышу. Мать смотрела на мои занятия с сомнением, но когда крыша была покрыта так, что на чердак не попадала ни одна капля воды, когда я натаскал глины и отремонтировал двор, мать, оглядывая мою работу, тихо сказала:
Скрылся я от заговорщиков удачно и вовремя. Однако разноцветные синяки под глазами упорно красовались на моем лице целую неделю. И, как нарочно, с этой недели начались занятия в школе.
В классе назойливо подтрунивали над моими "фонарями", а учителя, которые почему-то привыкли считать меня тихим, смотрели на мой неприглядный вид с удивлением.
- И кто это, Большаков, тебя так разрисовал? - допытывались они, и я, не стесняясь, врал, что упал с сеновала.
Витька не верил этому и во время перемены спросил:
- А все-таки, Вовк, скажи по-честному: с кем ты дрался?
Мне не хотелось открываться перед Витькой, и я резко ответил:
- Ни с кем. Ты думаешь, я хвастаю?
- Откуда я знаю, - обиженно проговорил Витька и, сочувственно посмотрев мне в лицо, предложил: - Давай отомстим вместе.
Я был тронут Витькиным вниманием, но во мне тут же зародилось смутное подозрение: не рассказала ли ему обо всем Люська.
После лесного побоища Люська не отвечала на мою записку, а при встречах со мной опускала глаза и торопливо проходила мимо.
Подозрение мое с каждым днем возрастало.
Первое время я думал, что Люська стыдится передать мне записку, и старался показаться ей на глаза где-нибудь в темном закоулке, но все мои усилия были напрасны.
Люська избегала меня, а Витька, наоборот, настойчиво приставал ко мне - хотел помириться. Он как-то сразу изменил ко мне свое отношение, был очень заботлив и часто смотрел на меня с затаенной печалью. Я ничего не понимал. Встречая его взгляд, я иногда думал, что Витька что-то скрывает от меня, что-то хочет сказать и не может.
Не на шутку встревожась, я начал наблюдать. Витька понял это. Он даже сам стеснялся своего взгляда и нередко во время уроков подолгу смотрел на меня украдкой. В такие минуты я замечал в его глазах глубокую скорбь, с которой глядят на безнадежно больных. Это пугало меня.
Я отодвигался подальше и нервно обрывал:
- Чего ты на меня уставился?
Вздрогнув, Витька торопливо успокаивал:
- Ничего. Это я так, просто задумался.
А через несколько минут глядел на меня такими же глазами.
Об уроках Витька не думал совсем. За небольшой промежуток времени он получил три двойки и, кажется, нисколько о них не беспокоился.
"Что его тревожит? Отчего он так заботлив ко мне?" - спрашивал я сам себя и не находил никакого ответа.
Наконец все стало ясно.
Это произошло пятнадцатого ноября...
Я возвращался из школы немного позднее обычного. Морозный день клонился к закату. С неприветливого, пасмурного неба сыпался мелкий снег. Колючий северный ветер сердито распахивал мое не по росту короткое пальто. Зябли коленки. Стараясь разогреться, я семенил вприпрыжку. Незаметно пробежал лугами, лесом, очутился снова на опушке и неожиданно замедлил шаг.
Вправо от меня, недалеко от дороги, послышался чей-то разговор.
Продолжая идти, я насторожился, отогнул воротник. Разговор утих.
Я остановился.
Голос Люськи.
- Ну а дальше? - спрашивала она кого-то.
Я затаил дыхание.
Тишина.
И вдруг... Зубы мои лихорадочно прикусили нижнюю губу.
Голос Витьки:
- Я ничего ему не сказал.
- А как же?
- Не знаю. Я не могу сказать ему об этом. - Голос у Витьки осекся. Я сам как дурак хожу, думаю, думаю, а сделать ничего не могу. Лучше скажи ему ты.
Молчание.
- Скажи, - жалобно упрашивал Витька.
Люська не отвечала.
- Ведь ему все равно надо знать. Скажи. Вовка тебя любит.
Люська вздохнула:
- Нет. Лучше ему не говорить.
По снегу заскрипели шаги. Я понял, что Витька с Люськой идут к дороге, и опрометью кинулся бежать.
Теперь мне все было ясно.
Вот почему Люська не отвечала на мою записку, ей не хотелось меня обижать. Она просила Витьку передать мне обо всем (о чем, я точно не представлял себе), но Витька не осмелился. Ему, видите ли, жалко меня. "Подумаешь, какая красавица. И сказал бы, так, наверно, не умер", успокаивал я сам себя, а на душе становилось все тяжелее и тяжелее. Мир пустел. Хотелось скрыться от него в каком-нибудь тихом углу, и я торопился домой.
В моем сознании теплилась слабая надежда, что за все пережитое горе там меня ожидает какая-то радость. А дома меня подстерегало горе.
Мать сидела у окна и, облокотившись о подоконник, беззвучно плакала. С боку к ней сиротливо прижалась сестренка.
На столе лежал нераспечатанный треугольник письма. Я взглянул на него и невольно отшатнулся. Это было мое последнее письмо, которое посылал я отцу месяц назад. На нем стоял черный штамп: "Адресат выбыл".
Тяжелое предчувствие беды стиснуло мне горло, но я поборол себя и, как мог, спокойно произнес:
- Не надо, мам. Его, наверно, в другое место перевели.
- Ох, не знаю, Вова. Чует мое сердце неладное. Давит здесь вот. Больно. - И она бессильной рукой провела по груди.
Я отвернулся и понуро ушел в переднюю.
Уроки в этот вечер я, конечно, не учил.
К нам пришли соседки. Они сочувствовали нашему несчастью и еще сильнее тревожили мать. Она то плакала, то, вздохнув грустно, начинала рассказывать сны, которые ей снились в последние ночи.
Чаще всего во сне она видела тихое лесное озеро с прозрачной холодной водой, и соседки утверждали, что чистая вода к слезам.
Я не верил этому. Не верил, что сны могут чего-то предсказывать.
Мать говорила, что если во сне увидишь собаку, то непременно встретишься с близким другом. Однако мне нередко снились собаки, а друзья почему-то не встречались.
Слыхал я и то, что если приснится машина, - будет письмо.
Но когда я ждал записку от Люськи, я за одну только ночь увидел тысячи машин, а записки не получил. Нет, не верил я снам. Не верил, что с отцом могло что-то случиться, и все-таки глубокая тревога притаилась во мне и всю ночь не давала покою.
Утром пришел я в школу хмурый.
"Где отец? Что с ним?" - задавал я себе вопросы, а через полминуты вспоминал вчерашний день и с упреком думал о Люське; волком косился на Витьку и невольно от обиды сжимал кулаки.
Вдруг во время большой перемены нас с Витькой и Люськой вызвали к директору школы. "Еще что-нибудь случилось", - подумал я и, выйдя из класса, равнодушный, готовый ко всему, зашагал по крутой, плохо освещенной лестнице.
В это время в дальнем конце коридора раздался веселый Люськин смех. Он уколол меня, и я остановился. Мне захотелось дождаться Люськи и причинить ей боль. Хотелось сказать что-нибудь такое, отчего бы она надолго перестала смеяться. Я перебирал в уме всякие обидные слова и не мог ничего придумать, и только когда Люська поравнялась со мной, я неожиданно для себя прошипел:
- Ты знаешь, зачем нас вызывают?
- Нет.
Люська беспокойно взглянула мне в лицо.
- А я знаю. Директору сказали, что ты с Витькой по лесу шляешься.
Люська удивленно подняла брови и попятилась назад.
- Что, неправда? Напугалась? - наступал я на нее. - А кто летом к тебе в кладовую приходил? Что молчишь? А кто вчера под сосной стоял с Витькой? Я ведь все слыхал - знаю.
- Слыхал? - прижимаясь к перилам, испуганно выронила Люська.
- Да, слыхал. Не бойтесь, не удавлюсь.
Я прыгнул через две ступеньки и с яростью распахнул кабинет директора.
Витька был уже там. Подпирая плечом круглую обитую железом печку, он стоял вполуоборот ко мне.
Директор сидел за столом и что-то писал. На стук захлопнувшейся двери он приподнял свои усталые глаза и улыбнулся:
- Утов, ты смотри поосторожнее.
- А чего я, Александр Петрович?
- Да так, ничего. Только печка у нас не того... плохонькая: Не сковырни ее.
Витька жалко улыбнулся и вытянулся в струнку.
- А где же Цветкова?
Мы молчали.
Я исподлобья поглядывал на Витьку и каждую секунду ждал, что откроется дверь, но она не открывалась. Пролетело несколько минут, а Люська не приходила.
- Кажется, она была аккуратной. Иди-ка, Утов, позови ее.
Я вспыхнул. Я понял, что, разговаривая с Люськой, хватил через край, и, уставясь на пол, бессмысленно разглядывал загнутые носы своих старых сапог.
Витька быстро возвратился. Он остановился у порога, опустил голову и молчал.
- Ну что? - шагнул к нему директор.
Витька переступил с ноги на ногу и отвернулся.
- Нашел ее?
Тишина.
- Ну и что же ты молчишь?
Витька нерешительно поднял глаза:
- Она на лестнице плачет.
- Плачет? - удивленно переспросил директор и направился к выходу. Я провожал его косым, тревожным взглядом.
Вот он толкнул дверь и с силой захлопнул ее, но она приоткрылась. И я увидел на лестнице Люську. Она стояла все там же, только перегнулась через перила и изредка вздрагивала. Директор положил ей на спину руку:
- Что с тобой, Цветкова?
Люська молчала.
- Зайди ко мне.
Он взял ее под руку и ввел в кабинет.
- Что-нибудь случилось?
- Нет. - Люська утирала слезы и говорила, ни на кого не глядя. - Я ногу расшибла.
Я с благодарностью взглянул на Люську и облегченно вздохнул.
- А я уж подумал, что-нибудь хуже, - произнес директор. - А это ничего. До свадьбы заживет. Правда, Большаков?
Я скривил рот наподобие улыбки.
Директор немного пошутил надо мной, а когда Люська успокоилась, неожиданно спросил:
- Вы хорошо знаете Офонина?
Я насторожился. Зачем ему понадобилось про Саньку спрашивать?
Вспомнил лесное побоище, от которого под моими глазами еще не совсем пропала желтизна синяков, и, в упор уставившись на директора, старался понять - знает он или нет.
- Хорошо, - как-то неуверенно ответил за всех Витька.
- Вот поэтому-то я вас и позвал.
Директор достал со стола конверт, посмотрел на него и задумался. Потом провел рукой по волосам и мягко заговорил:
- Это письмо с фронта от его отца. В нем он просит меня рассказать ему о поведении сына и его учебе. Вот я и решил с вами посоветоваться. Как ни печально, а я знаю Офонина только с плохой стороны.
Мы насупились.
Директор окинул нас пристальным взглядом.
- Но у него есть что-то и хорошее. Вы об этом знаете лучше меня, вот и давайте вместе решать: какое письмо послать его отцу на фронт.
Слово "фронт" директор как-то особенно выделил, произнес сильнее и жестче.
И мы поняли, зачем он это сделал: положение на фронте было крайне тяжелым. Враг еще стоял всего в 120 километрах от Москвы, вступил в предгорья Кавказа, вышел к Волге.
Можно ли было в такое тяжелое время написать на фронт о Саньке горькую правду?
Нет, нельзя.
Мы так же, как и директор, знали Саньку только с плохой стороны... Мы были злы на Саньку. У меня от его кулаков не прошли еще синяки, а у Люськи царапины, и все-таки мы начали фантазировать и рассказывать директору о хорошем Саньке.
Директор слушал нас внимательно. Он, может быть, и понимал, что мы прихвастываем, но ему так же, как и нам, не хотелось писать Санькиному отцу горькие слова. И мы все вместе написали на фронт теплое, хорошее письмо.
Послали его и уговорились о нем молчать.
Однако Санька откуда-то все пронюхал.
Он был убежден, что мы написали о нем плохое, и перестал ходить в школу.
А нам было не до Саньки.
Все думали только об одном - об исходе Сталинградской битвы.
В коридорах теперь ученики не кричали, не смеялись и не прыгали, а собирались кучками и, как взрослые, серьезно рассуждали о войне. Уроки проходили тихо.
Учителя большую часть времени рассказывали нам о героической борьбе в Сталинграде.
Мы слушали, затаив дыхание, и от всей души сожалели, что не можем уйти туда - на фронт. Тревога за судьбу своей Родины с каждым днем возрастала в наших сердцах и разжигала до боли злую ненависть к врагу.
- Неужели их, гадов, не разобьют? Неужели они захватят Сталинград? спрашивали мы друг друга и лихорадочно следили за газетами.
Но газетные строчки не приносили нам радости. От отца нам тоже не приходили письма.
Мать тосковала. На душе у меня было мрачно. А погода, как назло, взбесилась.
Бушевала пурга.
Дни и ночи угрожающе гудел холодный ветер. А к концу недели, двадцать третьего, он так разыгрался, что невозможно было понять, где небо, где земля. Сплошное месиво из снега.
В это утро мы с Витькой сбились с дороги и пришли на занятия в школу с большим опозданием.
Мокрые, усталые, с трудом перешагнули высокий порог коридора и от изумления остановились.
В нашей школе творилось что-то непонятное.
Занятий не было. Двери всех классов настежь открыты. По коридорам, толкаясь и подпрыгивая, беспорядочно носились ученики и, не жалея глоток, кричали "ура".
Кверху взвивались сумки, шапки, тетради. Слышался визг, смех.
А через минуту мы уже знали, что произошло то, чего мы так долго ждали. Наша Красная Армия окружила под Сталинградом немецкую армию.
- Ура! - гаркнул Витька, как сумасшедший, и бросился в гудящую толпу.
От избытка радости я выхватил у него сумку и с силой подбросил ее вверх.
- Ура!
Сумка ударилась о потолок, расстегнулась, и из нее на головы возбужденных ребятишек посыпалась ученическая утварь.
Мы с Витькой метнулись ее подбирать, ползали на четвереньках, толкались, кричали и хохотали. И вдруг...
Я поднял небольшой листок бумаги, и перед моими глазами все поплыло и закружилось.
Это было извещение о гибели моего отца. Руки мои задрожали. Тело как-то обмякло. Я с трудом разогнулся, дико огляделся по сторонам и, как пьяный, шатаясь, медленно вышел на улицу. Остановился.
Зачем-то еще раз посмотрел на извещение и, ничего не соображая, кинулся бежать домой. Сколько времени я бежал, где бежал, не знаю.
Помню только, что мне хотелось плакать, а слез не было.
Очнулся я где-то в поле.
Один.
Кругом пурга. Ноги сковала усталость.
Ветер давно уже сорвал с головы моей шапку. В волосах таял снег. Вода холодными струйками катилась за воротник рубашки, в горле пересохло хотелось пить.
Я нагнулся зачерпнуть пригоршнями снегу, пошатнулся, зарылся лицом в глубокий сугроб и впервые заплакал. Заплакал во весь голос.
Собрал последние силы, поднялся, сделал несколько шагов и снова упал.
"Теперь все, - промелькнуло в моей голове. - Папу убили - и меня не будет. Ну и пусть!"
Но тут я увидел грустное лицо сестренки, а из-за него смотрели на меня полные скорби глаза матери.
"А как же они?" - подумал вдруг я. И на меня дохнуло холодом.
Я сделал последнее усилие, изловчась, поднялся на корточки, хотел распрямиться, но ветер покачнул меня и свалил на бок.
Мне захотелось спать. Я понимал, что замерзну, но не сопротивлялся. Меня охватило полное душевное безразличие.
Сквозь вой пурги я смутно слышал чьи-то голоса, но не верил в их действительность.
Я знал, что когда человек замерзает, ему всегда что-нибудь чудится.
"Вот и мне голоса чудятся", - лениво думал я.
Вдруг кто-то схватил меня за плечо и начал тормошить.
Я слабо повернулся, но никого не увидел.
- Живой, живой, - как будто издалека, глухо долетел до меня голос Витьки.
- Вовка, Вова, Вова!
"Это Люська", - пронеслось в моей голове. Я улыбнулся и окончательно потерял сознание.
Пришел в себя через несколько дней в кровати.
На голове у меня лежала мокрая повязка, в теле чувствовалась слабость. В висках мягкими молоточками стучала кровь. Я приоткрыл глаза.
В комнате стоял полумрак и было тихо-тихо. Возле меня сидела Люська. Она задумчиво смотрела в окно на улицу. Неожиданно скрипнули половицы, и к Люське неслышно, на цыпочках, подошла мать, шепнула:
- Спит?
Люська молча кивнула головой, осторожно взяла мою руку и положила в свою. Рука у нее была влажная, холодная и приятно щекотала мою горячую кожу.
Я поймал ее мизинец и легонько сжал его.
Люська повернулась ко мне, и мы встретились взглядами. На глазах у нее блеснули слезы. Она застыдилась их, вынула платок и тихо спросила:
- Тебе лучше?
Я улыбнулся и еще крепче сжал ее мизинец.
- Ох ты и бредил. Я даже боялась с тобой оставаться одна.
- А что, я кричал?
- Еще как. Вскочишь, глаза вытаращишь и кричишь: "Бей их, гадов, бей!" А то лежишь и разговариваешь...
Люська взглянула на дверь и умолкла, а потом наклонилась к моему уху и прошептала:
- С отцом. А иногда... со мной. А на Витьку ты не сердись.
- За что?
- А за то, что он не сказал тебе про извещение-то. Он не хотел тебя расстраивать, а сам переживал. Он ведь давно носил его в сумке, а сказать тебе не мог.
"Так вот почему Витька так заботливо относился ко мне", - подумал я и спросил:
- А как оно к нему попало?
Люська снова настороженно покосилась на дверь кухни, откуда доносилось покашливание матери, и чуть слышно начала рассказывать:
- Почтальон, тетя Маша, заболела и попросила Витьку сбегать вместо нее в сельсовет за почтой. В сельсовете Витька вместе с письмами получил извещение, прочитал его и решил никому о нем не говорить. Да не вытерпел и обо всем рассказал мне. Это в тот раз - в лесу под сосной. Мы думали, что так будет лучше, а получилось вон как. Когда ты убежал из школы, Витька хватился извещения и догадался. Прибежал ко мне и говорит: "Вовка извещение взял". Мы кое-как оделись - и следом за тобой. Мы знали, что ты собьешься с дороги, да и сами-то сбились, но это получилось к лучшему: мы все-таки нашли тебя. - Люська вздохнула. - А пурга-то какая была. Вон ты как нос-то обморозил.
Я надвинул на лицо одеяло, а сам тайком, одним глазом, смотрел на Люську и думал: "Какая она все-таки красивая".
А Люська, будто угадав мои мысли, вдруг спросила:
- Вов, а отчего ты на меня всегда сердился?
Я приоткрыл одеяло и нарочно угрюмо ответил:
- Ты на записку мне не ответила.
- Это потому, что ты за деревню на бревна не пришел.
Ничего не понимая, я приподнялся:
- На какие бревна?
- На такие. Я тебе в записке писала, чтобы ты в субботу, в ту, в которую меня хотел избить Санька, пришел за деревню на бревна, а ты мне написал, чтобы я написала тебе еще одну такую же записку. Зачем она тебе понадобилась, не знаю. А на бревна ты не пришел. Я тебя там почти всю ночь ждала - так и не дождалась, обиделась и не стала больше писать.
Люська взглянула на меня с упреком.
- Что же ты не пришел?
В это время со скрипом приоткрылась кухонная дверь, и к нам в комнату как-то боком протиснулся Санька Офонин.
Он, насупясь, медленно подошел к моей кровати и хрипло, не поднимая глаз, проговорил:
- Это тебе.
Положил на одеяло перочинный ножик, потоптался смущенно и ушел.
Мы с Люськой переглянулись.
Мы поняли, что отец прислал Саньке хорошее письмо.
Мне хотелось спрашивать и спрашивать:
- Отчего ты тогда в школе на лестнице заплакала?
Люська отвернулась.
- Я тебе потом скажу. Мне домой надо. Мама ждет.
ГЛАВА 7
Люська ушла.
За стеной по морозному снегу прохрустели ее торопливые шаги.
Я с грустью осмотрел пустую комнату, и сердце мое неожиданно забило тревогу.
Потрепанный тулуп, висевший на стене, надтреснутое зеркало, бритвенный прибор и потемневшие от времени книги на полке, каждая мелочь, даже сумрак комнаты, даже воздух - все напоминало мне об отце.
Все дышало холодом на меня и шептало, что его больше нет. Каждая вещь смотрела как-то сиротливо, казалась забытой, заброшенной и никому не нужной.
Я уткнулся лицом в подушку.
Мне вспомнилось, как до войны вот в такие же зимние вечера мы с отцом, не зажигая огня, любили лежать на полу возле топившегося подтопка.
В комнате стоял полумрак. Темнота пугала меня, я боязливо косился под кровать, где зияла черная таинственная пропасть, и плотнее прижимался к колючей бороде отца. Он улыбался, нежно трепал мои волосы и, задумчиво глядя в огонь, медленно рассказывал мне сказки.
- Папа, папочка, - звал я, кусая в отчаянии одеяло. - Ты не убит? Правда? Ты ведь живой. Это все приснилось.
И я мысленно кидался в объятия отца, прижимался к нему, ласково тормошил его за уши, за нос, обвивал его шею, а слезы душили меня.
- Вова, что ты? Тебе хуже? - дрожащим голосом спросила мать, бесшумно подойдя ко мне.
Я вздрогнул. Я понимал, что матери не легче моего, съежился и затих.
- Опять бредит, - прошептала мать, осторожно покрыла меня одеялом, приложила к голове моей руку и, тяжело вздохнув, присела возле кровати на стул.
Ласковая забота матери немного успокаивала меня, и я не заметил, как заснул. Проснулся глубокой ночью. На столе тускло горела маленькая лампадка. За печкой уныло трещал сверчок.
В ногах у меня, дружелюбно мурлыкая, дремала кошка. На большой кровати, крепко обнявшись, спали мать и сестренка.
"Вот и мы с папой так же спали".
Я снова окинул блуждающим взглядом комнату, и вдруг... глаза мои остановились на толстой, аккуратно связанной пачке писем - писем отца.
Письма лежали высоко на подтопке, где хранилась небольшая шкатулка с документами.
Я неслышно подставил стул, взобрался на него, как вор, огляделся и торопливо спрятал драгоценную пачку под рубашку - это на случай, если мать проснется.
Но мать не проснулась.
Я жадно одно за другим начал перечитывать спрятанные под рубашку письма. Прочитав примерно половину связки, я заметил, что в каждом письме отец просил мать не беспокоиться о нем, что он находится в безопасности далеко от фронта.
Я лихорадочно разыскал последнее письмо - в нем то же самое.
"Лиза, обо мне не расстраивайся. Я чувствую себя хорошо.
Опасности никакой нет.
Крепко целую..."
- Как же так, - вырвалось у меня, - опасности нет, и вдруг погиб!
Я отложил письма и долго не мигая смотрел на лампадку.
Потом осторожно взял сумку, чернильницу, устроился поудобнее и, достав тетрадку с ручкой, написал командиру той части, в которой находился отец.
В письме я убедительно просил командира рассказать мне всю правду: где был последнее время отец и при каких обстоятельствах он погиб.
Письмо на другой день отослала Люська, а через три недели, когда я почти оправился от воспаления легких, мне под вечер почтальон принес ответ. Я с трепетом развернул небольшой треугольник и прочитал:
"Здравствуй, дорогой Вова!
Вова, ты просишь меня рассказать тебе всю правду - солдатскую
правду.
Ты говоришь, что твой отец в каждом письме писал матери, чтоб
она не беспокоилась о нем и не расстраивалась, писал, что он
находится в безопасности.
Прости, Вова, отцу эту солдатскую ложь.
Он не хотел вас понапрасну расстраивать: он понимал, что вам и
так тяжело.
Твой отец, Вова, с первых же дней находился на передовой и
каждое письмо посылал из окопов из-под фашистского обстрела.
Вражеская пуля тяжело ранила его в живот. Умирая, он передал
последнее письмо и просил отослать его вам.
Вот, Вова, суровая солдатская правда.
Твой отец был смелым воином и хорошим товарищем. Мы все помним
его.
Похоронили мы его под Сталинградом.
Возьми себя в руки. Мужайся. Будь таким, каким был отец.
Прими наш искренний солдатский привет.
До свидания. Целую. Командир части В о р о н к о в".
- Воронков, - зачем-то прошептал я. - Папа...
ГЛАВА 8
Через несколько дней я вышел на улицу, взглянул на свой дом, и у меня защемило сердце.
Дом смотрел на меня угрюмо, сиротливо. На ветхой крыше топырилась в разные стороны полусгнившая дранка, под которую свободно влетали на чердак и вылетали обратно вороватые воробьи.
Двор, обмазанный глиной, во многих местах обвалился и был кое-как залатан картофельной ботвой. Возле сарая валялась сломанная дверь.
У плетня беспорядочно лежали занесенные снегом дрова. Все выглядело беспризорно, одиноко, уныло, заброшенно.
Все, кажется, ждало заботливых рук хозяина, а ждать было больше некого.
Я медленно вошел в комнату.
- Холодно? - участливо спросила мать.
Я не ответил. Тяжело опустился на скамью, облокотился о подоконник и долго сидел неподвижно. Мать присела ко мне и взъерошила мои волосы. Я обернулся. Мы встретились взглядами, поняли друг друга, и я не утерпел уронил голову к ней на колени.
- Ничего, Вова, проживем, - подбодрила она, а голос ее дрожал.
- Проживем, мам, - сцепив зубы, произнес я.
И мы оба заплакали.
С этого дня я начал вставать по утрам так же, как и вставал отец, вместе с матерью. И пока она топила печь, я носил воду, поил скотину, задавал корм и расчищал около дома дорожки.
А когда у сестренки прохудились валенки, я, не раздумывая, принес из чулана ящик с отцовским сапожным инструментом и принялся "чеботарить". Возился целую ночь. Истратил огромный кусок вару, исколол и изрезал до крови руки, а утром спрятал валенки на чердак.
- Ну как, подшил? - спросила мать.
- Больно ты скоро, - обиделся я, - я их, мам, насадил на колодки, намочил и положил сушить.
- А зачем намочил?
- Ну вот, зачем, зачем. Так все сапожники делают.
Мать недоверчиво покачала головой.
- Все ли?
- А как же, - ответил я, а сам украдкой вечерами стал ходить к деду Игнату - учиться сапожному ремеслу. И научился. Примерно через месяц валенки у сестренки были подшиты. Правда, не очень хорошо. Валюха натирала левую ногу. Но я солидно заверял:
- Ничего, разносишь.
Однако разносить ей не удалось. Наступила ранняя весна.
Наступила она как-то неожиданно, сразу.
Ударило тепло, пошли туманные парные дожди.
Я косил на речке тростник и покрывал им нашу дырявую крышу. Мать смотрела на мои занятия с сомнением, но когда крыша была покрыта так, что на чердак не попадала ни одна капля воды, когда я натаскал глины и отремонтировал двор, мать, оглядывая мою работу, тихо сказала: