На улице светало. По всей деревне звонко перекликались петухи. Где-то далеко-далеко заржала лошадь. Заиграл рожок пастуха. Мать, бренча дойницей, вышла во двор доить корову. На мои глаза навалилась легкая дремота, но я не спал. Я слышал, как гнали стадо. Потом все стихло. Только под окном чей-то разговор. Я прислушался - голос Витькиной матери:
   - Ох, проклятые! Ох, что наделали, - вздыхала она, - и скоро ли их, антихристов, перевешают?
   В ответ неясный шепот. Хлопнула сенная дверь. В комнату вошла мать.
   - Тетя Лиза, скажите Вове: срубаем раннюю капусту, - раздался с улицы голос Люськи, и мое тело, словно электрический ток, пронзил радостный трепет. Я замер. Мне хотелось услышать этот голос еще, но за стеной зашумели мягкие шаги. Она уходила.
   Я подскочил к окну и притаился. Люська быстро мелкими шагами переходила улицу. За ее крошечными туфлями на влажной росистой лужайке оставался темный след. Вдруг она обернулась. Я отшатнулся за простенок, а когда осторожно выглянул, ее не было. Она ушла. К сердцу подступила легкая обида. Я сердито толкнул вовсю храпевшего Витьку:
   - Пора вставать!
   Витька лениво протер глаза и тревожно спросил:
   - А что мне матери говорить?
   Я почесал затылок.
   - Чего-нибудь наврешь.
   Однако все обошлось как нельзя лучше. Вйтькина мать не ругалась, не упрекала Витьку и не очень расспрашивала, где он пропадал. А вот девчонки на работе допытывались настойчиво, а когда Витька, не моргнув глазом, соврал, что ходил в Елховку, они накинулись на него и требовали ответа за прогул. Витька огрызался. Девчонки злились, кричали. День прошел шумно.
   Директор начальной школы, Григорий Иванович, он же и председатель молодежных бригад, предложил вынести Витьке на первый раз общественное порицание.
   Витька от этого не только не расстроился, а, казалось, повеселел, словно его наградили неожиданным подарком. Возвращаясь домой, он развязно болтал всякую чепуху и громко смеялся, показывая своим поведением, что полученное наказание для него ничего не значит. Однако он переживал. Я заметил, как между болтовней и смехом крепко сжимались его губы, на щеках появлялись бугорки, а глаза сверкали далеко не радостью. Я понял, что Витька притворяется и под напускной веселостью скрывает душевную боль. И я не ошибся.
   После ужина он пришел ко мне мрачный. Мы вышли на крыльцо. Сели. День угасал. Косые лучи солнца окрасили дома, заборы, землю и даже сам воздух приятным мягким красноватым цветом. Вдоль деревни, поднимая густое облако пыли, прогромыхала телега. Витька проводил ее взглядом и не спеша повернулся ко мне.
   - Чего придумали. Какое-то общественное порицание. А мне, чай, больно жалко. Все равно не буду в этой бригаде работать. - Помедлил и спросил: А ты останешься?
   - Не знаю, Витьк. Может, тоже уйду.
   - Давай на лошади будем работать.
   "Хитрый, - подумал я, - знает, чем заманивать". Но разговор на этом оборвался. Меня окликнула мать и попросила добежать до тетки, снести корзину. Я поморщился, но ничего не ответил.
   Тетка - высокая, худая, с острым горбоносым лицом - говорила скрипучим голосом, верила в бога, рассказывала о страхах господних, об аде и какой-то там преисподней. Когда я слушал ее, мне казалось, что сама она вышла оттуда. Я не любил ее всем своим существом и даже побаивался, хотя встречала она меня всегда с улыбкой. Улыбалась, а глаза были какие-то сухие, стеклянные, немигающие. Говорила она о грехах, однако я знал, что это вовсе не мешает ей продавать молоко, разбавленное водой.
   Тетку мы застали за обедом. Она сидела за широким, ничем не покрытым столом, ела пареную калину, от которой распространялся резкий запах. Витька отвернулся. Я тоже незаметно сплюнул.
   В комнате стоял полумрак. Из темного переднего угла, где горела лампадка, на нас смотрели скорбные лики святых и нагоняли тоску.
   От небрежно расставленных табуреток, от низкой ветхой кровати, от черных толстущих книг на полке, от ликов святых, от стен и от самой тетки веяло сыростью, рыхлостью или, как потом выразился Витька, мертвечиной.
   Тетка сказала:
   - Корзину принес? Ну вот, а мне и покормить-то вас нечем.
   "Что мы, голодные, что ли?" - мысленно ответил я, а тетка скрипела:
   - Хотите вон кулаги? Я пощусь. Завтра ведь праздник: иванов день. - И она начала перебирать святых Иванов, о которых мы ровно ничего не знали. Мы стояли и нетерпеливо выслушивали ее бесконечную болтовню. Я взглянул на Витьку и невольно улыбнулся. Его лицо теперь походило на лица святых мучеников. Наконец тетка устала, передохнула и загадочно зашептала: - На иванов-то день папоротник цветет. Один раз цветет в году. Как пробьет полночь, запоет первый петух, вспыхнет искрами и погаснет.
   Витька потихоньку толкнул меня в бок. Я ответил ему тем же.
   А у тетки глаза странно разгорелись, заблестели и зашевелились. Она продолжала шипеть:
   - Если поймаешь эту искру да принесешь домой и спрячешь за икону невидимым станешь. А то богатым - клад найдешь, или святым. Да только нет, никому этого не удавалось. Сатана ее стережет. Покойный Степан Кузьмич ходил. Искру поймал, а по лесу как загогочет, как затопает, кричит: "Брось!" А он с перепугу-то не бросил, кинулся бежать и слышит - за ним гонятся на лошадях, а на плечах-то кто-то повис и хохочет. Он обернулся, а спереду на него как навалятся и свалили. Слышит: "Тпру". Остановили лошадей, а что дальше было, не помнил. На другой день его в овраге нашли с ума сошел. А все оттого, что не верил в бога.
   И еще рассказывала нам тетка много похожих одна на другую страшных историй, от которых мы чувствовали себя как на углях. По телу пробегали холодные мурашки. И как мы облегченно вздохнули, когда наконец выбрались на улицу. Над деревней стояла тихая ночь. Из-за горы медленно выплывала луна, пофыркивая, чесалась об изгородь лошадь.
   Я вздрогнул. В ушах все еще звучал голос тетки: "Завтра праздник. На иванов-то день цветет папоротник. Станешь невидимым". И вдруг я улыбнулся. Так ведь это сегодня. А что, если... И я сказал:
   - Витьк, а хорошо бы стать невидимками.
   Витька засмеялся:
   - Я тоже об этом думал. Ох бы мы тогда и поколотили бы фрицев! Тогда бы мы попали на фронт. Никто бы не задержал.
   И неожиданно, понизив голос, Витька начал фантазировать о наших фронтовых подвигах. Подвигах двух невидимок.
   Мы взрывали мосты, пускали под откос поезда, убивали фашистских офицеров, поджигали склады, перехватывали важные планы и наконец добрались до Берлина.
   За разговором мы не заметили, как подошли к околице. Остановились. Перед нами дышал сыростью глубокий угрюмый овраг. За оврагом начиналось широкое ровное поле, а там, дальше, сливаясь с темнотой, смутно виднелась полоска леса.
   - Идем, - вдруг проговорил Витька.
   И я сразу догадался, куда и зачем. Я понимал безрассудность поступка и все-таки ответил:
   - Идем.
   Слишком заманчиво звала к себе фантазия о невидимке. Слишком хотелось осуществить свои мечты.
   Мы перебрались через овраг, вышли на дорогу и направились к лесу.
   По сторонам при слабых порывах ветра колыхалась и о чем-то загадочно шептала высокая спелая рожь. Но вот дуновение воздуха стихало, и рожь опять задумчиво склоняла тучные колосья над пыльной дорогой. Изредка в густой стене хлебов вспархивала разбуженная нашими шагами птица.
   Мы вздрагивали, повертывали головы и несмело продолжали идти.
   В сердце незаметно мало-помалу вкрадывался страх.
   Тишина полей наполнилась неясными звуками, шорохами. В памяти воскресали расплывчатые видения. Становилось жутко, зябко. Мы смеялись сами над собой и все-таки шли вперед.
   Лес был уже рядом. Перед нами все яснее и яснее вырисовывались очертания отдельных деревьев. Вот и опушка.
   Я спросил:
   - Вить, а вдруг мы вместо невидимок станем святыми?
   - Ну это не может быть. А вот если клад найдем - отдадим на завод, пускай пушек и танков побольше наделают.
   Этот ответ удовлетворил меня, и дальше двигались молча. Сначала долго пробирались сквозь густые заросли молодого березняка, потом шли дубняком, после него обогнули болото и вышли на небольшую поляну. Витька остановился.
   - Здесь.
   И начал шарить под ногами.
   Я тоже нагнулся. Руки наткнулись на шершавые листья папоротника. Мы сели.
   - Теперь надо ждать. Только бы зацвел. А там пускай хоть тысячу чертей гонятся, не отдадим.
   - Ни за что, - отозвался я, - лишь бы не уснуть.
   - Не уснем. - Витька поплотнее прижался ко мне, и вскоре мы задремали. И вдруг я проснулся: по лесу тихо расплывался мягкий медный звук колокола. Я толкнул Витьку.
   - Чего? - пробубнил он спросонок.
   - Полночь, - шепотом ответил я, напряженно вглядываясь в еле заметные листья папоротника.
   А колокол все звенел и звенел.
   "Вот сейчас, вот вспыхнет, вот зацветет", - проносилось в моей голове. Но проходил миг за мигом, колокол умолк, во всех соседних деревнях запели петухи, а папоротник все не цвел.
   - Дудки! - не вытерпел я и захохотал.
   Витька тоже засмеялся:
   - Здорово врет тетка-то.
   Однако мы решили подождать до часу. Но и в час папоротник не вспыхнул драгоценными искрами. Наша фантазия рухнула.
   Небо на востоке начинало сереть. На траве появилась роса. По колено мокрые, мы выбрались на дорогу и лениво побрели домой. Тетке за обман решили отомстить.
   Сгоряча Витька предложил сейчас же забраться в ее огород и поломать еще незрелые подсолнухи. Но такой вариант мести не годился. Он нанесет ущерб, а этого мне не хотелось. Надо было отомстить тетке так, чтобы и посмеяться вволю и не в убыток ей.
   Но такую шутку придумать не так-то легко. Вплоть до самой деревни мы ломали головы и ничего не могли придумать. Решили отложить на завтра.
   - Утро вечера мудренее, - сказал я. На этом и разошлись по домам.
   И утро действительно оказалось мудренее вечера, оно заставило нас надолго забыть о тетке.
   А получилось это вот как.
   ГЛАВА 2
   Мы обирали в колхозном огороде помидоры.
   Солнце беспощадно калило наши ничем не покрытые головы. Воздух не шелохнулся. Духота. А в нескольких метрах от нас заманчиво журчала река. Хотелось пить.
   К тому же после бессонной ночи я чувствовал себя угнетенным, подавленным, а Витька беспрерывно бормотал - уговаривал уйти из Люськиной бригады в настоящую. Он почти совсем не работал. Вчерашнее общественное порицание подействовало на него отрицательно. Витька строил из себя какого-то героя и вовсе не думал загладить свою вину, а наоборот, вел себя вызывающе: кидался землей, дергал девчонок за косички, забегал вперед и назло обрывал самые лучшие помидоры, потом небрежно высыпал их в общую груду, не заботясь о том, что помидоры мнутся и скатываются на дорогу.
   Ясно было, что он старается показать свое отвращение к работе бригады. Да Витька это и не скрывал.
   - И чего тут хорошего, - говорил он мне, - что ты не хочешь уйти? Сегодня собирай помидоры, завтра поли свеклу - что это за работа... Тьфу. Вот в настоящей бригаде так...
   - Отстань, - оборвал я, - не хочешь работать - уходи, а я никуда не пойду.
   Витька опешил. Ошарашенный таким ответом, он несколько мгновений удивленно смотрел мне в лицо и вдруг выпалил:
   - Ну и целуйся со своей Люськой, без тебя, чай, уйду. По-ду-ма-ешь.
   Презрительно повернулся ко мне спиной и быстро зашагал к реке.
   - Витька! - вспыхнул я, сжимая кулаки.
   Он обернулся. Но я молчал. Я не мог говорить: меня душила злоба. Хотелось кинуться и вцепиться в лохматую Витькину голову, но я сдержался. До боли стиснул кулаки и прошептал:
   - Так, значит, ты думаешь... ты думаешь, что я не ухожу из молодежной бригады из-за Люськи.
   Витька хитро сверкнул глазами и, видя мои сжатые кулаки, принял воинственную позу.
   С минуту тянулось напряженное молчание.
   Мы, как два закоренелых врага, грозно смотрели друг другу в лицо.
   Наконец Витька опомнился, зачем-то присвистнул и снова зашагал к реке.
   А я как вкопанный стоял и глядел ему вслед.
   "Так вот, так вот он что думает, - кипело во мне, - ну погоди, я тебе покажу". И я со злостью пнул ни в чем не повинный куст помидора.
   Из-за Люськи...
   "А отчего же? - спросил какой-то внутренний голос, от которого я вздрогнул. - Отчего?"
   И не нашел ответа. Украдкой взглянул на Люську и, встретив ее беспокойный взгляд, стыдливо опустил глаза.
   В груди моей вспыхнула тревога. Я понял, что люблю Люську. И решил во что бы то ни стало скрыть это от Витьки. Решил рассеять его подозрения. Для этого я бросил работу и тоже отправился на реку.
   А следом за мной бросили работу и прибежали купаться все мальчишки.
   Река ожила, зашумела пронзительным визгом и смехом, но в самый разгар веселья, когда Синичкин "выщупал" рака, на берег прибежала Люська.
   Белая косынка на ее голове съехала на самый затылок, косички расплелись, лицо покраснело от волнения.
   - Вылезайте, - закричала она, - что вы делаете? Не знаете, что ли, что скоро за помидорами приедут машины? Вылезайте, говорю. А то... а то...
   Люська захлебнулась, сорвала с головы косынку, прижала ее к глазам и заплакала.
   Гомон над рекою сразу стих. Ребята, переглядываясь, один за другим начали понуро покидать реку. Не спеша они подбирали разбросанные на берегу рубашки и шли в огород.
   Скоро в воде остались только мы с Витькой.
   - А вы не пойдете? - Люська метнула в нас гневный взгляд. - Ну хорошо. Покаетесь.
   Я засмеялся. Однако мне было не весело. Мне просто надо было показать Витьке, что я не придаю Люськиным словам никакого значения. На самом же деле я лгал. Мне не хотелось обижать Люську, поэтому и смех у меня получился сухой и быстро оборвался.
   - Да, да, еще как покаетесь, - повторила Люська.
   Гордо повернулась и ушла.
   А мы продолжали купаться.
   Витька после Люськиных угроз, по-видимому, не желал выходить из воды и приступать к работе первым, чтобы не показаться трусом. Я же ни за что не хотел покидать реку раньше Витьки. Мне казалось, что этим я убедительно покажу свое равнодушие к Люське и рассею его подозрения.
   Между нами началось безмолвное состязание. Я старался делать вид, что не замечаю товарища и купаюсь ради своего удовольствия, а Витька нарочно не смотрел на меня.
   Так мы купались долго. Купались до того, что от холодного озноба у меня вздрагивала и подпрыгивала нижняя челюсть, как в лихорадке. Но я все-таки купался и не без злой радости замечал, что Витька чувствовал себя не лучше.
   И не знаю, чем бы все это кончилось, если бы на берегу не показался Егор. Он пришел набрать в небольшой бочонок питьевой воды для бригады, которая неподалеку от нас косила рожь.
   Осторожно спустившись к реке, Егор выбрал удобное место, утопил бочонок в воду и ждал, когда он наполнится, а я тем временем тихо подбирался к нему. Мне хотелось обрызнуть его водой и посмеяться, но, остановившись за кустом, совсем рядом с Егором, я раздвинул ветви и заметил, что он одним глазом следит за бочонком, другим - наблюдает за мной.
   Я чему-то обрадовался, выскочил из своей засады, споткнулся и со всего маху грохнулся к ногам Егора, окатил его липкой грязью. Испугался, прыгнул в сторону и замер. Ждал. Думал, Егор разразится бранью, но Егор молчал. Смахнул рукавом с лица черные веснушки, насупил угрюмые брови и молчал.
   Я беспокойно поглядывал на его огромные мозолистые руки и подумывал уже пуститься подобру-поздорову прочь, как вдруг губы Егора зашевелились.
   - Я о тебе лучше думал, - пробасил он и так сурово взглянул мне в лицо, что я отшатнулся. - Отец-то, поди, уходил на фронт, наказывал не баклуши бить. Забыл. Работать надо.
   Сказал, взял бочонок и скрылся в зарослях тальника. А я, оглушенный его словами, медленно вышел на берег.
   "Работать надо, работать надо", - стучало в голове, и перед глазами вставало грустное лицо отца. Слышались его последние тяжелые слова: "Я уйду на фронт, ты останешься здесь за меня. Матери помогай. Работы не бойся. Надо пахать - паши, надо косить - коси, надо стога метать - мечи, и этим ты вместе со мной будешь воевать с врагами".
   "Папа, папа", - шептал я, надевая рубашку. И вдруг понял, что мы с Витькой можем и должны выполнять работу более тяжелую.
   Я торопливо оделся и, не взглянув на товарища, быстро зашагал, но не в огород, как хотел раньше, а прочь от него, в таловые кусты.
   Я твердо решил уйти из молодежной бригады во взрослую и работать на лошади по-настоящему.
   Однако Витьке говорить мне об этом не хотелось. Не хотелось мириться с ним.
   Витька тоже не разговаривал со мной; мы несколько дней не виделись совсем.
   Не знаю, как вел себя в это время Витька, я же каждый день вставал по утрам раньше обычного и тайком от матери выходил на крыльцо подкарауливать бригадира взрослой бригады - дядю Петю.
   А когда мне это удавалось, я следовал по его пятам и жалобно упрашивал:
   - Дядь Петь, пошлите меня на работу к вам.
   Бригадир останавливался, сердито оглядывал меня поверх своих большущих роговых очков и каждый раз произносил:
   - Хмы...
   Потом поднимал очки, оглядывал меня без них и спрашивал:
   - А сколько тебе лет?
   - Скоро уже четырнадцать будет, - отвечал я, поднимаясь на цыпочки, чтобы казаться повыше.
   - Хмы... - снова произносил бригадир.
   И сердце мое от этого звука холодело. Я печально склонял голову и умолял:
   - Пошлите, дядя Петь.
   - Не могу, - гудел он в ответ, надевал очки и направлялся по своим делам, а я впритруску семенил сбоку и почти стонал:
   - Пошлите, дядя Петь, хоть на самой плохущей лошади, только пошлите.
   - Не могу. У вас своя бригада. Не велено, - твердил, несколько смягчаясь, бригадир, но, видя, что я не отстаю, сердито останавливался: И куды же ты пристал, безумная голова. Ведь сказано, не могу, чего тебе еще. Поди, и хомут-то на шею лошади не сможешь одеть, а просишься.
   - Смогу, дядя Петя, - уныло заверял я, - в позапрошлом году еще одевал.
   - Хмы. В позапрошлом году. А поди, и до морды-то лошади не достать.
   - Так я, дядя Петь, на рыдван взберусь. Достану. Вы только пошлите.
   - Хмы. На рыдван. Пожалуй, - и, немного помолчав, неизменно успокаивал: - Хорошо. Подумаю.
   И уходил от меня такими широченными шагами, что я невольно бросал преследование и печальный возвращался домой, так как это "Хорошо. Подумаю" я слышал уже не однажды. Оно мне надоело. Из-за него я потерял всякую надежду и решил пуститься на хитрость.
   Как-то подстерег бригадира на конном дворе одного и завел с ним прежний разговор, а когда он спросил, сколько мне лет, я выпалил:
   - Шестнадцать.
   Озадаченный, бригадир пристально посмотрел на меня сквозь очки, потом поглядел без очков, затем глянул поверх очков и произнес:
   - Странно. Вчера, кажись, было тринадцать, а сегодня вдруг шестнадцать. У тебя, парень, что, года-то - как грибы за ночь вырастают?
   - Чтой-то! - вспыхнул я. - Мне и вчера тоже шестнадцать было.
   - Чудно. Право, чудно. Вы что, с Утовым-то сговорились врать-то или так, сами по себе.
   - Сговорились, - буркнул я с досады и проворно нырнул за сарай. Очкастый, ничего не забыл.
   И я глубоко и безнадежно вздохнул.
   "Теперь все! Какой я все-таки несчастный". И мне стало жалко себя.
   И вдруг вспомнил, что дядя Петя нам немного родной, правда, очень немного, однако родственник.
   Я ухватился за это родство, как за спасательную нить, и решил действовать через мать.
   Для этого я притворялся грустным, строил скорбное лицо и вертелся у матери на глазах. И скоро добился своего. Мать заметила мою печаль и как-то спросила:
   - Что ты, Вова, ровно больной, что у тебя случилось?
   - Ничего, мам, - ответил я, - мне в Люськиной бригаде неохота работать.
   - Как так? - удивилась мать.
   - Так, потому что девчоночья там работа. Мне хочется к вам в бригаду, на лошади работать. У вас и трудодней больше заработаешь, и работа настоящая - мужицкая.
   - Мужицкая.
   Мать глянула в окно, задумчиво улыбнулась.
   - Она, Вова, и нам не под силу, а тебе и вовсе. Погоди немного, поработай у себя в бригаде. Вы там все одинаковы: устали - отдохнете, а ведь мы работаем не так - за нами не угонишься, а отставать не захочется. Нет, Вова, не сможешь - тяжело. Мал ты еще.
   - Ну и что ж, мам, - хмуро ответил я, - теперь ведь всем тяжело война.
   Мать вздрогнула, как-то печально и радостно посмотрела мне в лицо и вдруг крепко прижала мою голову к себе.
   - Вы что, с Витькой надумали это?
   - С Витькой.
   - Ну, попробуйте.
   - Я, мам, пробовал. Бригадир не посылает. Вот если бы ты поговорила с ним, может, и послал бы. Ведь он немного нам родной.
   - Родной. - Мать взъерошила мои волосы. - Ладно, поговорю.
   Я засиял и весь вечер заботливо помогал матери гладить белье.
   А ночью мне снились хорошие сны.
   Я проснулся, услышав чей-то голос. Это говорил бригадир.
   - Лизунька! - словно шмель, гудел он под окном.
   - Ау, - откликнулась из коридора мать и торопливо вбежала на кухню.
   - Молотить сегодня идем.
   - Ладно, Петр Семеныч, хорошо.
   И между матерью и бригадиром завязался короткий разговор о вчерашнем дне.
   Я сжался в комок, слушал, но обо мне ни звука.
   Так и есть, забыла. Мигом отбросив одеяло, я неслышно, на цыпочках, подкрался к кухне, заглянул и дернул мать за рукав.
   Она не обернулась. Распахнула окно и, продолжая разговор, как бы между прочим, сказала:
   - А у меня, Петр Семеныч, просьба к вам небольшая есть.
   - Что такое? - встревожился бригадир.
   - Да что, - раздраженно ответила мать, - вон постреленок-то просится в нашу бригаду. Сам изводится и мне покою не дает.
   Я затаил дыхание и стоял ни жив ни мертв.
   Бригадир закашлялся и вдруг:
   - Хорошие они, Лизавета Андреевна: не ищут, где полегче, в настоящее дело лезут. Прямо ходу не дают мне твой да Утов.
   - Так вы уж их пошлите, - попросила мать.
   - Я и то думаю.
   Чуть не до потолка подпрыгнул я, услышав это, и пошел скакать-плясать по комнате. Даже самовар запрыгал на столе и зазвенел, даже половицы заскрипели, а потом как грохнусь на кровать и давай вертеться, кувыркаться и не знаю, что бы наделал, да мать ухватом пригрозила, и я немного утих.
   Но тут у меня появилось новое желание: рассказать-поведать о своей радости хоть кому-нибудь, а сестренка спит. Я изловчился, щелкнул ее по носу, а она сморщилась да вдруг как взвоет, ну прямо хоть из комнаты беги. Я и убежал, потому что мать так окрестила меня вдоль спины хворостиной, что мне и самому впору было взвыть. И все-таки счастливей меня в это утро не было никого на свете.
   На конном дворе бригадир послал меня на работу. На самую настоящую: молотить, отвозить от молотилки солому. И лошадь дал. Правда, клячу, ну да все-таки лошадь. Я гордо вскочил на ее острый, как топор, хребет и хотел было пуститься домой завтракать, как вдруг из-за угла свинарника, тоже верхом на лошади, выехал Витька.
   - Вовка! - рявкнул он, да так, что курицы с дороги от его голоса, как от ястреба, шарахнулись в бурьян.
   - Э... э... э... - заголосил я.
   И ссоры между нами с Витькой как не бывало.
   Мы мигом очутились рядом.
   - Молотить?
   - Молотить.
   - Мир?
   - Мир.
   - Эх ты!
   Витька пришпорил лошадь, и мы, позабыв о завтраке, ликуя, поскакали на гумно.
   А через неделю я писал отцу на фронт радостное письмо.
   ГЛАВА 3
   "Папа, больше я в молодежной бригаде не работаю. Мы с Витькой ушли из нее в вашу взрослую бригаду и сейчас работаем на лошадях. Витька - на Кролике, а я - на Зайчике.
   Вот только работаю я, папа, наверное, не так, как ты, устаю. Позавчера скирдовали мы рожь, а день был жаркий, и снопы кошеные тяжеленные, и я так измучился, что еле руками двигал. К вечеру, как ехать домой, хотел поперечники потуже подтянуть и не смог. Вдвоем уж с Витькой подтягивали. Только подтянули, а к нам на гумно председатель пришел.
   "Давайте, - говорит, - ребятки, поработаем еще, доскирдуем, говорит, - это поле". А в поле в этом снопов-то осталось еще на целую скирду.
   Мы сначала думали, он шутит, а он всерьез. Ну Витька и ответил за всех:
   "Мы, - говорит, - дядя Вась, и так чуть дышим".
   И хотел Витька что-то еще сказать, да так и не сказал.
   Глядим, а председатель-то как стоял у скирды, так и задремал и говорит чуть слышно:
   "Эй, ребятки, ребятки, а знаете ли вы, как на фронте тяжело".
   А он фронтовик - раненый.
   Мы повернули лошадей и - снова в поле. Так до полуночи и скирдовали при луне.
   Ох, папа, и устал же я в этот день! Как пришел домой, как упал на постель, так и уснул одетый. А утром сегодня проснулся - и ничего, только ноги немного больно. Но это, папа, с непривычки - пройдет".
   Я откинулся на спинку стула, задумался. В последнем письме отец просил рассказать о молодежной бригаде, а что я расскажу. Вот уже целую неделю Люська не разговаривает со мной и даже не здоровается. Обидно ей, что мы с Витькой ушли из ее бригады. А что тут плохого - не знаю. А она пройдет мимо и не взглянет. Витьке-то хоть бы что. Он только посмеивается да подшучивает над Люськой, а мне больно...
   Я ткнул в чернильницу пером и торопливо закончил:
   "Больше, папа, писать не о чем. До свидания. Жду ответа. Твой сын Вова".
   Я отнес письмо и пошел в бригаду.
   Пора была самая рабочая. Началась молотьба. Молодежная бригада с восхода солнца и до темной ночи скирдовала снопы. Лошадей не хватало. Приходилось скирдовать вручную, за целых полкилометра носить тяжелые снопы на носилках.
   Не легче было и нам с Витькой. Мы отвозили с гумна обмолоченный хлеб. А возить его не так-то просто. Надо таскать мешки. А мешок возьмешь на спину - кости трещат, коленки подкашиваются. Но мы не жаловались. Мы понимали: война, всем нелегко - и молча таскали непосильную ношу. А по вечерам, хоть и уставали до упаду, все-таки выходили гулять. Собирались где-нибудь в темном углу, говорили о войне, рассказывали сказки или шутили друг над другом и весело смеялись. А возвращаясь домой, я часто думал о Люське. Вот уже несколько недель я ее не видел совсем. По вечерам она рано уходила в кладовую и ложилась спать. А днем нам встречаться не приходилось. Иногда, поздно ночью, я подолгу бродил возле Люськиной кладовой в надежде увидеть ее и, тяжело вздыхая, с грустью на сердце ложился спать.