Страница:
Она убрала руку с его плеча и улыбнулась так, будто высмеивала его горячность.
— Тебе не хватает изобретательности, Мариус, — сказала она. — И я умоляю тебя напрячь свой ум, иначе в воскресенье мы окажемся без крова. Я не воспользуюсь милостью маркиза де Кондильяка, и ты, я думаю, тоже.
— Если все рухнет, — ответил он, — у нас останется ваш дом в Турени.
— Мой дом, — пронзительным от презрения голосом откликнулась она.
— Ты бы лучше сказал «моя лачуга». Сможешь ли ты жить там — в таком хлеву?
— Если все прочее рухнет, мы будем рады и этому.
— Рады? Ты — может быть. Только не я. А рухнет все, если ты не пошевелишься за оставшиеся три дня. Кондильяк уже потерян для тебя, поскольку Флоримон почти на пороге. Наверняка будет потерян и Ла Воврэ, если только ты не поторопишься.
— Могу ли я сделать невозможное, мадам? — вскрикнул он, уступая настойчивости матери.
— Кто тебя об этом просит?
— Разве не вы, мадам?
— Я? Нет! Я всего лишь побуждаю тебя взять Валери, пересечь границу Савойи, найти там священника, согласного обвенчать вас, и покончить со всем этим к субботе.
— Но разве это возможно? Она не поедет со мной, и это вам хорошо известно, мадам.
На мгновение воцарилось молчание. Вдова бросила на него уничтожающий взгляд, а затем опустила глаза. Ее грудь вздымалась от какого-то странного возбуждения. Она испытывала стыд и страх, потому что знала способ, каким можно было бы заставить мадемуазель пойти к алтарю не только добровольно, но, как думалось ей, даже с желанием. Однако, несмотря на всю свою бесчувственность, она была матерью и всем существом содрогалась от мысли, что ей пришлось бы наставлять его в таком отвратительном деле. Почему дураку не хватало мозгов, чтобы догадаться самому?
Заметив, что она молчит, Мариус сардонически улыбнулся:
— Легко говорить, что я должен делать. Скажите лучше как.
Его слепота разбудила в ней гнев, а гнев подавил нерешительность.
— Будь я на твоем месте, Мариус, я бы нашла как, — совершенно бесцветным голосом произнесла она, пряча от него свои глаза.
Он с любопытством оглядел свою мать. Ее волнение было очевидным, и оно озадачило его так же, как и опущенный долу взгляд, обычно столь смелый и надменный. Он подумал о ее тоне, подчеркнуто невыразительном, и внезапно его ум как бы озарился лучом света, раскрывая ясное и ужасающее значение ее слов. У него перехватило дыхание, и он слегка побледнел. Затем внезапно его губы сжались.
— В таком случае, мадам, — сказал он, выдержав паузу, словно еще не понимая того, что она имела в виду, — я могу лишь сожалеть, что вы не на моем месте. Поскольку я думаю, что в сложившейся ситуации мы должны постараться наилучшим образом использовать лачугу в Турени.
Ее досада и стыд вспыхнули столь сильно, что она прикусила губу. Ее намек не ускользнул от него. Она знала, что он лишь предпочел сделать вид, что ничего не понял. Внезапно она подняла глаза, и яркий румянец окрасил щеки.
— Дурак! — выкрикнула она. — Ты просто расфуфыренный дурак, а не мой сын! Ты так легко говоришь об отступлении?
Она сделала шаг к нему и продолжила:
— Пусть твоя трусость приведет тебя к нищете, но только не меня: все что угодно, только не это, — пока у меня есть оружие и власть, я не буду нищенствовать. Ты можешь уходить, если твое мужество совсем покинуло тебя, но я подниму мост и запрусь в этих стенах. Флоримон де Кондильяк не войдет сюда, пока я жива, а если он сам посмеет приблизиться на мушкетный выстрел — тем хуже для него.
— Я думаю, вы сошли с ума, мадам. Безумие — говорить так о сопротивлении ему, и так же безумно называть меня трусом. Я покидаю вас, пока ваши мысли не войдут в более спокойное русло, — и, повернувшись на каблуках, с лицом, пылающим от излитого на него презрения, он быстро зашагал к двери, ведущей из зала, и вышел прочь, оставив ее одну.
Вновь побледнев, она мгновение стояла неподвижно, со вздымающейся грудью и сжатыми кулаками, а затем в отчаянье рухнула в кресло. Она подперла подбородок рукой, уперев локоть в колено, и отблески огня отчеканили совершенный профиль ее лица, на котором никак не отразилась буря, бушевавшая в ее душе. На ее месте другая женщина искала бы утешения в слезах, но в прекрасных глазах маркизы де Кондильяк редко появлялись слезы.
Она сидела так до тех пор, пока солнечные лучи не перестали проникать сквозь окна, расположенные за ее спиной, а углы зала не растворились в сгущающихся тенях. И лишь появление слуги, объявившего, что господин граф де Трессан, сенешал Дофинэ, прибыл в Кондильяк, нарушило наконец ее уединение.
Она приказала лакею убрать со стола, на котором стоял их нетронутый обед, а затем просить сенешала. Она повернулась спиной к суетящимся и бегающим слугам, задумчиво глядя на языки пламени, и на этот раз улыбка появилась на ее лице.
Если все рухнет, сказала себе мадам, она сможет стать графиней де Трессан.
А в северной башне, у себя в комнате мадемуазель вела оживленную беседу с Гарнашем, вернувшимся незамеченным и с успехом выполнившим свою шпионскую миссию.
Он вкратце передал ей содержание письма: Флоримон совсем близко — в Ла-Рошете, и только легкая лихорадка задерживает его, но к концу недели он обещает быть в Кондильяке. Валери высказала мнение: если дело обстоит так, то незачем пускаться в бега. Лучше подождать возвращения Флоримона.
Но Гарнаш покачал головой. Из беседы Мариуса с матерью он понял кое-что еще и хотя считал, что для мадемуазель сейчас нет прямой угрозы со стороны Мариуса, все же не переоценивал мягкость характера этого молодого человека и не обманывался его минутным проявлением благородства. Он думал: чем ближе время прибытия Флоримона, тем больше вероятность того, что Мариус решится на отчаянный шаг. Оставаться в замке было очень опасно. Мадемуазель он не сказал об этом ни слова, но постарался убедить ее, что им лучше бежать.
— Теперь, однако, не понадобится длительного путешествия в Париж,
— закончил он. — Четыре часа езды — и вы сможете обнять своего жениха.
— Вы не знаете, месье, упоминает ли он в письме обо мне? — спросила она.
— По их словам, нет, — ответил Гарнаш. — Но для этого у него могли быть веские основания. Он может подозревать больше, чем написал.
— В таком случае, — произнесла она, и в ее голосе звучала обида, — почему же легкая лихорадка задержала его в Ла-Рошете? Разве легкая лихорадка помешала бы вам, месье, поспешить к женщине, которую вы любите, особенно если бы вы знали или хотя бы предполагали, что с ней что-то случилось?
— Я не знаю, мадемуазель. Я уже немолод и никогда не любил, мне трудно судить о поведении влюбленных. Всем известно, что в это время их души пребывают в расстройстве, и они думают не так, как другие.
Однако, взглянув на сидящую у окна девушку, он невольно подумал, что будь он на месте Флоримона де Кондильяка, то ни лихорадка, ни даже чума не удержала бы его ни на час в Ла-Рошете, столь близко от нее.
В ответ на его слова Валери мягко улыбнулась и перевела разговор на другую тему.
— Итак, когда сегодня вечером мы бежим?
— В полночь или чуть позднее. Будьте готовы, мадемуазель, и не заставляйте меня ждать, когда я постучу в вашу дверь. Возможно, придется спешить.
— Положитесь на меня, мой друг, — ответила она ему и, движимая внезапным импульсом, протянула ему руку. — Вы были очень добры ко мне, месье де Гарнаш. После вашего появления моя жизнь стала совсем иной. Мне стыдно вспомнить, как я однажды обвинила вас в том, что вы поторопились вернуться в Париж. Я была дурочкой. Вы никогда не узнаете, какой покой воцарился в моей душе от сознания того, что вы — рядом. Все страхи и волнения, терзавшие меня, рассеялись за последнюю неделю, пока вы и сторожили, и охраняли меня.
Он взял ее руку в свою, обратив к ней лицо. И вдруг он испытал странную нежность. Он испытывал к ней чувства, которые отец мог бы испытывать к дочери — так, по крайней мере, казалось ему тогда.
— Дитя, — сказал он, — вы преувеличиваете. Я сделал лишь то, что мог, не более, на моем месте то же самое сделал бы любой другой.
— Но больше, чем сделал Флоримон, а ведь он мой жених. Легкая лихорадка оказалась достаточным предлогом, чтобы удержать его в Ла-Рошете, а вам даже смертельная угроза не помешала прибыть сюда.
— Вы забываете, мадемуазель, что, возможно, он не осведомлен о вашем положении.
— Возможно, — чуть вздохнув, промолвила девушка. Затем она вновь взглянула в его лицо, и он удивился, услышав ее слова: — Мне грустно, что приходится бежать, месье.
— Грустно? — вскричал он. — Но почему?
— А вот почему, месье: вот закончится этот вечер, и я, скорее всего, никогда больше не увижу вас. — Она сказала это без колебания и кокетства, просто и естественно. Ее воспитали в совершенно иной атмосфере, чем та, в которой воспитывались знакомые Гарнашу светские женщины. — Вы вернетесь в Париж, а я останусь доживать свои годы в этом уголке Дофинэ. Вы позабудете меня, но я всегда буду вспоминать вас с глубокой нежностью и искренней благодарностью. С тех пор как умер мой отец, вы единственный друг, который у меня есть, кроме Флоримона, хотя я давно не видела его и он никогда не приходил ко мне на помощь в беде, как это сделали вы.
— Мадемуазель, — отвечал он, тронутый ее искренностью более, нежели это было возможно, как он полагал, для его зачерствевшей, огрубевшей натуры, — вы заставляете меня испытывать гордость, думать о себе лучше, чем я есть на самом деле. Раз я заслужил ваше уважение и дружбу, значит, в старом Гарнаше осталось что-то хорошее. Этого я не забуду, мадемуазель, поверьте мне.
А затем они погрузились в молчание; она сидела у окна, устремив взгляд в тусклое ноябрьское небо, а он стоял подле ее кресла, задумчиво глядя на ее изящную темноволосую головку и хрупкие узкие плечи. Его посетило странное, необычное чувство, и, пытаясь найти ему объяснение, он предположил, что было бы хорошо, если бы он был женат и у него была бы сейчас дочь, похожая на эту девушку.
Глава XV. СОВЕЩАНИЕ
— Тебе не хватает изобретательности, Мариус, — сказала она. — И я умоляю тебя напрячь свой ум, иначе в воскресенье мы окажемся без крова. Я не воспользуюсь милостью маркиза де Кондильяка, и ты, я думаю, тоже.
— Если все рухнет, — ответил он, — у нас останется ваш дом в Турени.
— Мой дом, — пронзительным от презрения голосом откликнулась она.
— Ты бы лучше сказал «моя лачуга». Сможешь ли ты жить там — в таком хлеву?
— Если все прочее рухнет, мы будем рады и этому.
— Рады? Ты — может быть. Только не я. А рухнет все, если ты не пошевелишься за оставшиеся три дня. Кондильяк уже потерян для тебя, поскольку Флоримон почти на пороге. Наверняка будет потерян и Ла Воврэ, если только ты не поторопишься.
— Могу ли я сделать невозможное, мадам? — вскрикнул он, уступая настойчивости матери.
— Кто тебя об этом просит?
— Разве не вы, мадам?
— Я? Нет! Я всего лишь побуждаю тебя взять Валери, пересечь границу Савойи, найти там священника, согласного обвенчать вас, и покончить со всем этим к субботе.
— Но разве это возможно? Она не поедет со мной, и это вам хорошо известно, мадам.
На мгновение воцарилось молчание. Вдова бросила на него уничтожающий взгляд, а затем опустила глаза. Ее грудь вздымалась от какого-то странного возбуждения. Она испытывала стыд и страх, потому что знала способ, каким можно было бы заставить мадемуазель пойти к алтарю не только добровольно, но, как думалось ей, даже с желанием. Однако, несмотря на всю свою бесчувственность, она была матерью и всем существом содрогалась от мысли, что ей пришлось бы наставлять его в таком отвратительном деле. Почему дураку не хватало мозгов, чтобы догадаться самому?
Заметив, что она молчит, Мариус сардонически улыбнулся:
— Легко говорить, что я должен делать. Скажите лучше как.
Его слепота разбудила в ней гнев, а гнев подавил нерешительность.
— Будь я на твоем месте, Мариус, я бы нашла как, — совершенно бесцветным голосом произнесла она, пряча от него свои глаза.
Он с любопытством оглядел свою мать. Ее волнение было очевидным, и оно озадачило его так же, как и опущенный долу взгляд, обычно столь смелый и надменный. Он подумал о ее тоне, подчеркнуто невыразительном, и внезапно его ум как бы озарился лучом света, раскрывая ясное и ужасающее значение ее слов. У него перехватило дыхание, и он слегка побледнел. Затем внезапно его губы сжались.
— В таком случае, мадам, — сказал он, выдержав паузу, словно еще не понимая того, что она имела в виду, — я могу лишь сожалеть, что вы не на моем месте. Поскольку я думаю, что в сложившейся ситуации мы должны постараться наилучшим образом использовать лачугу в Турени.
Ее досада и стыд вспыхнули столь сильно, что она прикусила губу. Ее намек не ускользнул от него. Она знала, что он лишь предпочел сделать вид, что ничего не понял. Внезапно она подняла глаза, и яркий румянец окрасил щеки.
— Дурак! — выкрикнула она. — Ты просто расфуфыренный дурак, а не мой сын! Ты так легко говоришь об отступлении?
Она сделала шаг к нему и продолжила:
— Пусть твоя трусость приведет тебя к нищете, но только не меня: все что угодно, только не это, — пока у меня есть оружие и власть, я не буду нищенствовать. Ты можешь уходить, если твое мужество совсем покинуло тебя, но я подниму мост и запрусь в этих стенах. Флоримон де Кондильяк не войдет сюда, пока я жива, а если он сам посмеет приблизиться на мушкетный выстрел — тем хуже для него.
— Я думаю, вы сошли с ума, мадам. Безумие — говорить так о сопротивлении ему, и так же безумно называть меня трусом. Я покидаю вас, пока ваши мысли не войдут в более спокойное русло, — и, повернувшись на каблуках, с лицом, пылающим от излитого на него презрения, он быстро зашагал к двери, ведущей из зала, и вышел прочь, оставив ее одну.
Вновь побледнев, она мгновение стояла неподвижно, со вздымающейся грудью и сжатыми кулаками, а затем в отчаянье рухнула в кресло. Она подперла подбородок рукой, уперев локоть в колено, и отблески огня отчеканили совершенный профиль ее лица, на котором никак не отразилась буря, бушевавшая в ее душе. На ее месте другая женщина искала бы утешения в слезах, но в прекрасных глазах маркизы де Кондильяк редко появлялись слезы.
Она сидела так до тех пор, пока солнечные лучи не перестали проникать сквозь окна, расположенные за ее спиной, а углы зала не растворились в сгущающихся тенях. И лишь появление слуги, объявившего, что господин граф де Трессан, сенешал Дофинэ, прибыл в Кондильяк, нарушило наконец ее уединение.
Она приказала лакею убрать со стола, на котором стоял их нетронутый обед, а затем просить сенешала. Она повернулась спиной к суетящимся и бегающим слугам, задумчиво глядя на языки пламени, и на этот раз улыбка появилась на ее лице.
Если все рухнет, сказала себе мадам, она сможет стать графиней де Трессан.
А в северной башне, у себя в комнате мадемуазель вела оживленную беседу с Гарнашем, вернувшимся незамеченным и с успехом выполнившим свою шпионскую миссию.
Он вкратце передал ей содержание письма: Флоримон совсем близко — в Ла-Рошете, и только легкая лихорадка задерживает его, но к концу недели он обещает быть в Кондильяке. Валери высказала мнение: если дело обстоит так, то незачем пускаться в бега. Лучше подождать возвращения Флоримона.
Но Гарнаш покачал головой. Из беседы Мариуса с матерью он понял кое-что еще и хотя считал, что для мадемуазель сейчас нет прямой угрозы со стороны Мариуса, все же не переоценивал мягкость характера этого молодого человека и не обманывался его минутным проявлением благородства. Он думал: чем ближе время прибытия Флоримона, тем больше вероятность того, что Мариус решится на отчаянный шаг. Оставаться в замке было очень опасно. Мадемуазель он не сказал об этом ни слова, но постарался убедить ее, что им лучше бежать.
— Теперь, однако, не понадобится длительного путешествия в Париж,
— закончил он. — Четыре часа езды — и вы сможете обнять своего жениха.
— Вы не знаете, месье, упоминает ли он в письме обо мне? — спросила она.
— По их словам, нет, — ответил Гарнаш. — Но для этого у него могли быть веские основания. Он может подозревать больше, чем написал.
— В таком случае, — произнесла она, и в ее голосе звучала обида, — почему же легкая лихорадка задержала его в Ла-Рошете? Разве легкая лихорадка помешала бы вам, месье, поспешить к женщине, которую вы любите, особенно если бы вы знали или хотя бы предполагали, что с ней что-то случилось?
— Я не знаю, мадемуазель. Я уже немолод и никогда не любил, мне трудно судить о поведении влюбленных. Всем известно, что в это время их души пребывают в расстройстве, и они думают не так, как другие.
Однако, взглянув на сидящую у окна девушку, он невольно подумал, что будь он на месте Флоримона де Кондильяка, то ни лихорадка, ни даже чума не удержала бы его ни на час в Ла-Рошете, столь близко от нее.
В ответ на его слова Валери мягко улыбнулась и перевела разговор на другую тему.
— Итак, когда сегодня вечером мы бежим?
— В полночь или чуть позднее. Будьте готовы, мадемуазель, и не заставляйте меня ждать, когда я постучу в вашу дверь. Возможно, придется спешить.
— Положитесь на меня, мой друг, — ответила она ему и, движимая внезапным импульсом, протянула ему руку. — Вы были очень добры ко мне, месье де Гарнаш. После вашего появления моя жизнь стала совсем иной. Мне стыдно вспомнить, как я однажды обвинила вас в том, что вы поторопились вернуться в Париж. Я была дурочкой. Вы никогда не узнаете, какой покой воцарился в моей душе от сознания того, что вы — рядом. Все страхи и волнения, терзавшие меня, рассеялись за последнюю неделю, пока вы и сторожили, и охраняли меня.
Он взял ее руку в свою, обратив к ней лицо. И вдруг он испытал странную нежность. Он испытывал к ней чувства, которые отец мог бы испытывать к дочери — так, по крайней мере, казалось ему тогда.
— Дитя, — сказал он, — вы преувеличиваете. Я сделал лишь то, что мог, не более, на моем месте то же самое сделал бы любой другой.
— Но больше, чем сделал Флоримон, а ведь он мой жених. Легкая лихорадка оказалась достаточным предлогом, чтобы удержать его в Ла-Рошете, а вам даже смертельная угроза не помешала прибыть сюда.
— Вы забываете, мадемуазель, что, возможно, он не осведомлен о вашем положении.
— Возможно, — чуть вздохнув, промолвила девушка. Затем она вновь взглянула в его лицо, и он удивился, услышав ее слова: — Мне грустно, что приходится бежать, месье.
— Грустно? — вскричал он. — Но почему?
— А вот почему, месье: вот закончится этот вечер, и я, скорее всего, никогда больше не увижу вас. — Она сказала это без колебания и кокетства, просто и естественно. Ее воспитали в совершенно иной атмосфере, чем та, в которой воспитывались знакомые Гарнашу светские женщины. — Вы вернетесь в Париж, а я останусь доживать свои годы в этом уголке Дофинэ. Вы позабудете меня, но я всегда буду вспоминать вас с глубокой нежностью и искренней благодарностью. С тех пор как умер мой отец, вы единственный друг, который у меня есть, кроме Флоримона, хотя я давно не видела его и он никогда не приходил ко мне на помощь в беде, как это сделали вы.
— Мадемуазель, — отвечал он, тронутый ее искренностью более, нежели это было возможно, как он полагал, для его зачерствевшей, огрубевшей натуры, — вы заставляете меня испытывать гордость, думать о себе лучше, чем я есть на самом деле. Раз я заслужил ваше уважение и дружбу, значит, в старом Гарнаше осталось что-то хорошее. Этого я не забуду, мадемуазель, поверьте мне.
А затем они погрузились в молчание; она сидела у окна, устремив взгляд в тусклое ноябрьское небо, а он стоял подле ее кресла, задумчиво глядя на ее изящную темноволосую головку и хрупкие узкие плечи. Его посетило странное, необычное чувство, и, пытаясь найти ему объяснение, он предположил, что было бы хорошо, если бы он был женат и у него была бы сейчас дочь, похожая на эту девушку.
Глава XV. СОВЕЩАНИЕ
Дело, которое заставило господина де Трессана отправиться столь поспешно и в таком смятении в Кондильяк, касалось курьера, прибывшего в тот день в замок.
Слух об этом известии достиг сенешала, чей ум в последнее время испытывал постоянное беспокойство относительно беспорядков, которые он так неудачно выдумал, и ему не терпелось узнать, откуда этот курьер и какие новости он привез. Но, не забывая о том, что наносит визит маркизе, он, несмотря на всю спешку, надел тот великолепный желтый камзол со свободными рукавами, который ему прислали из Парижа, и малиновый шарф, купленный у Тайлемана, — все по последней моде.
Его парик был хорошо завит и с левого бока схвачен шелковой лентой огненно-красного цвета, с пояса свисала шпага в украшенных золотом ножнах, и общий эффект от великолепия придворного вельможи смазывался лишь тяжелыми сапогами для верховой езды, которые он был вынужден надеть, хотя с удовольствием отказался бы от них. В таком наряде он и предстал перед вдовой, скрывая свою озабоченность трогательнейшей улыбкой, а свои сапоги — глубочайшим поклоном.
Любезность, с которой он был принят, ошеломила его. В ослеплении тщеславия он не видел, что эта сердечность могла быть продиктована холодным расчетом иметь его в своем распоряжении в Кондильяке. Слуга поставил для него кресло около огня, чтобы он мог согреться после вечерней поездки, а вдова, приказав принести еще свечей, села напротив так, что между ними оказался камин.
Некоторое время он жеманничал и произносил игривые банальности, не решаясь приступить к делу, целиком поглощавшему его. Затем, когда они остались одни, он задал вопрос, вертевшийся у него на языке:
— Я слышал, что сегодня в Кондильяк прибыл курьер.
Вместо ответа она рассказала о том, что ему хотелось узнать: откуда приехал курьер и какое сообщение привез.
— Итак, месье де Трессан, — закончила она, — мои дни в Кондильяке сочтены.
— Но почему? — спросил он. — Вы говорите, что Флоримон обращается к вам в дружеском тоне. Наверняка он не выгонит вон вдову своего отца?
Она задумчиво и мечтательно улыбнулась, глядя в огонь.
— Нет, — сказала она, — он не выгонит меня вон. Он предложил мне убежище, говоря, что, если мне угодно, я могу жить в Кондильяке, как дома.
— Превосходно! — воскликнул он, потирая свои маленькие толстые ручки и кривя мелкие черты своего оплывшего красноватого лица в гротескное подобие улыбки. — Тогда зачем же говорить об отъезде?
— Зачем? — откликнулась она тусклым и глухим голосом. — Вам ли об этом спрашивать, Трессан? Вы думаете, я смогла бы жить подачками этого человека?
И хотя господин сенешал был несколько глуповат, у него хватило ума понять самую суть того, что она имела в виду.
— Вы, должно быть, очень сильно ненавидите Флоримона, — проговорил он.
Она пожала плечами.
— Думаю, я способна на сильные чувства, могу горячо любить и так же горячо ненавидеть. Но надо выбирать что-то одно. И насколько искренне я люблю своего собственного сына Мариуса, в той же мере я ненавижу этого хлыща Флоримона.
Она ничего не сказала о причинах своей ненависти к старшему сыну ее последнего мужа. Их не так-то просто было выразить словами. Это были мелкие обиды, пустячные зернышки оскорблений, за долгие годы составившие целую гору. Они имели начало в той глупой опечаленности, появившейся вместе с рождением ее собственного сына, когда она поняла, что если бы не этот розовощекий, ухоженный мальчик, которого родила маркизу его первая жена, Мариус был бы наследником замка Кондильяк. Любовь к своему собственному дитя, честолюбивые планы, вынашиваемые ради него, горячее желание видеть его высоко поднявшимся по социальной лестнице — все это заставляло ее тысячу раз на дню желать смерти его сводному брату. Однако Флоримон рос и креп, а когда вырос, оказалось, что его характер, несмотря на все его несовершенство, более достоин любви, нежели характер ее собственного ребенка. А их общий отец никогда не замечал ничего, кроме добродетелей Флоримона и недостатков Мариуса. Она негодовала, видя это, но Мариус, унаследовав вместе с материнской красотой ее высокомерную властность, дерзко отвечал на увещевания, с которыми его отец время от времени обращался к нему, и таким образом пропасть между ними еще более расширялась. Он не мог унаследовать Кондильяк, и со временем, желая обеспечить ему будущее, алчный взор маркизы остановился на более богатом Ла Воврэ, у владельца которого не было сыновей, а была маленькая дочь.
Этим легко достижимым союзом, поскольку хозяева Кондильяка и Ла Воврэ были старыми друзьями, положение Мариуса могло быть значительно улучшено. И когда она изложила все это маркизу, тот одобрил ее мысль, но воспользовался ею в интересах Флоримона.
После этого в Кондильяке началась жестокая война между маркизом и Флоримоном с одной стороны, и маркизой и Маркусом — с другой. И велась она с такой яростью, что именно старый маркиз предложил в конце концов Флоримону отправиться путешествовать по белу свету и послужить за границей с оружием в руках.
Она надеялась, что он найдет там свою смерть, как часто бывает на войне; ее надежды воспарили так высоко, что стали оборачиваться уверенностью, на которой уже можно было строить планы. Ведь если Флоримон не вернется, ее сын займет место, принадлежащее ему по праву личной красоты и интеллектуальной одаренности, которые его любящая мать видела в нем.
Но месяцы складывались в годы, с большими перерывами от Флоримона приходили письма, которые извещали, что он жив и здоров, дела его идут успешно, он удостоен почестей и живет полнокровной жизнью.
А теперь, когда, казалось, дела наконец-то пошли на лад и она получила свободу распоряжаться ими по своему усмотрению, теперь, когда страстное желание видеть своего сына, а не пасынка владельцем Ла Воврэ, а также и Кондильяка заставило ее совершить оплошность, которая могла бы привести ее и Мариуса к объявлению вне закона, пришло известие, что Флоримон у порога, чтобы разрушить все ее планы и сделать ее сына нищим, как того, вероятно, желал ее покойный муж.
Она лихорадочно пыталась отыскать причину своей ненависти к пасынку, которая в глазах сенешала могла бы показаться достаточно серьезной и веской. Но ничего подходящего к случаю на ум не приходило. Ненависть мадам основывалась на вещах слишком эфемерных, чтобы ее можно было выразить словами.
Голос Трессана прервал ее мысли:
— Надеюсь, вы ничего не замышляете, мадам? Безумие сопротивляться маркизу сейчас.
— Маркизу? Ах, да, Флоримону…
Она выступила из тени, которой укрывала ее высокая спинка кресла, и позволила пламени свечей и отблескам огня в камине играть несравненной красотой ее совершенного лица. Как следствие внутренней борьбы, на нем появился румянец; она была готова заявить сенешалу, что не сдастся, пока хоть один камень Кондильяка стоит на другом и пока хоть один вздох остается в ее хрупком теле. Но она осеклась.
Могло статься, что в конце концов не придется прибегать к последнему средству. Трессан был уродлив, как жаба, самый нелепый и смехотворный жених из всех, кто когда-либо вел женщину к алтарю. Однако поговаривали, что он богат…
— Я еще не решила, — задумчиво произнесла она. — Я возлагала надежды на Мариуса, но боюсь, они пойдут прахом. Думаю, мне лучше уединиться в своем доме в Турени.
И тут сенешал понял, что пришло его время. Это был тот самый шанс, которого он до сих пор искал. Благословляя мысленно Флоримона за своевременное возвращение, он грузно поднялся с кресла и без лишних слов стал опускаться на колени перед вдовой. Он сел на пол, и вдова даже слегка удивилась, почему не слышно шлепка, который должен сопутствовать падению столь грузного тела. Но в следующее мгновение, поняв значение его нелепой позы, она отпрянула, судорожно вздохнув, и ее лицо, по счастливой случайности, вновь оказалось скрытым тенью, отбрасываемой креслом, в котором она сидела. Поэтому он не увидел, как на нем отразилось невыразимое отвращение, неистребимое омерзение.
Его голос нелепо затрепетал от избытка эмоций, а короткие толстые пальцы задрожали, когда он театральным жестом умоляюще сложил их на груди.
— Забудьте о нищете, мадам, пока вы не отвергли меня, — умолял он ее. — Только пожелайте — и вы будете госпожой де Трессан. Все мои богатства — лишь бледное украшение для такой красоты, как ваша, и я бы никогда не обратился к вам, если в дополнение к этому не мог бы предложить самое любящее сердце Франции. Маркиза… Клотильда, я покорно склоняюсь у ваших ног. Располагайте мною. Я люблю вас.
Усилием воли она подавила свое отвращение к нему, стократно возросшее, когда она увидела, что он превратился в некое подобие сатира, и до конца выслушала его по-дурацки напыщенную речь.
Как маркиза де Кондильяк, она отхлестала бы по щекам его за дерзость — настолько это ранило ее гордость, а как женщина чувствовала себя оскорбленной. Но она подавила в себе и маркизу и женщину. Она предпочла бы не давать ему никакого ответа — просто не могла, будучи в полуобмороке от испытываемого ею презрения, — но было необходимо оставить ему надежду на тот случай, если вдруг все рухнет и ей придется проглотить то горькое питье, которое он держал у ее губ. Поэтому она постаралась выиграть время.
Она придала своему голосу оттенок спокойной грусти, и на ее высокомерном лице появилась маска печали.
— Месье, месье, — вздохнула она, справившись со своей тошнотой настолько, что смогла коснуться его руки легким ласкающим жестом, — я всего лишь полгода как вдова, и вам не пристало так говорить, а мне не должно слушать вас.
Его руки и голос задрожали еще сильнее, но теперь уже не из боязни отказа, а от горячей и сильной надежды, которую зародили в нем ее слова. Она была так прекрасна, так бесценна, так благородна и горда, а он столь очевидно недостоин ее, что только ее неурядицы позволили ему набраться мужества, чтобы высказать вслух свое предложение. А ее ответ так обнадеживал…
— Могу ли я надеяться, маркиза? Если я вновь приду…
Она вздохнула, и ее лицо, опять оказавшееся освещенным, выглядело теперь грустным и задумчивым.
— Если бы я думала, что ваши слова вызваны жалостью, боязнью, что меня постигнет бедность, я не могла бы дать вам никакой надежды. У меня есть гордость, мой друг. Но если вы говорите все это мне, как будущей хозяйке Кондильяка, вы можете повторить их позднее, когда я смогу вас выслушать.
Радость нахлынула и затопила все его существо, как река в половодье.
Он склонился перед ней, схватил ее руку и поднес к своим губам.
— Клотильда, — задыхаясь от волнения, воскликнул он, но в этот момент отворилась дверь, и в комнату вошел Мариус.
Услышав скрип открываемой двери, сенешал предпринял попытку встать. Даже молодые люди не особенно любят быть в такие минуты застигнутыми врасплох; насколько же такая ситуация неприятна для человека в возрасте! Он с усилием поднялся, неуклюже стараясь казаться в глазах своей возлюбленной юношески ловким, и обратил к вошедшему пунцовое разъяренное лицо, лоснящееся от пота. Но увидев, что это всего лишь Мариус, который остановился как вкопанный и, злобно хмурясь, смотрел на эту пару, огонь, пылавший во взоре сенешала, внезапно потух.
— О, мой дорогой Мариус, — неестественно и напыщенно произнес он.
Но взгляд молодого человека скользнул по нему и испытующе остановился на маркизе. Она тоже поднялась, и он успел заметить, что мадам возбуждена и испугана. На ее щеках играл виноватый румянец, но глаза встретили и выдержали взгляд сына.
При общем молчании Мариус медленно прошелся по залу. Сенешал громко и нервно откашлялся. Маркиза опустила руку на бедро, и ее румянец постепенно сошел с лица, а взгляд приобрел свое обычное лениво-высокомерное выражение. Около камина Мариус помедлил и ногой поправил горящие поленья, ничуть не заботясь о своих расшитых туфлях.
— Месье сенешал, — спокойно произнесла вдова, — прибыл по делу курьера.
— A! — сказал Мариус, дерзко подняв брови и искоса посмотрев на Трессана, и тот мысленно поклялся, что, когда женится на маркизе, то не забудет поквитаться за этот взгляд с ее наглым сыночком.
— Месье граф останется отужинать с нами перед обратной поездкой в Гренобль, — добавила она.
— A! — в том же тоне ответил Мариус и более не произнес ни слова.
Он остановился у огня, оказавшись между ними и своей позицией, как бы символизируя то отношение к ним, которое испытывал в душе.
Но только когда его мать перед ужином удалилась в свои комнаты, ему представился шанс сказать ей пару слов наедине.
— Мадам, — произнес он, и в его тоне смешались суровость и тревога, — вы, видимо, с ума сошли, поощряя ухаживания этой образины Трессана?
Она нарочито спокойно смерила его взглядом, и ее губы чуть скривились.
— Но, Мариус, это мое личное дело.
— Ну уж нет, — ответил он и почти злобно схватил ее запястье. — Думаю, оно касается и меня тоже. Одумайтесь, мама, — и его голос зазвучал умоляюще, — одумайтесь, что вы делаете? Неужели вы… вы… свяжетесь с таким, как он?
Мариус очень красноречиво выделил местоимение. Никакие другие слова французского языка не смогли бы лучше сказать ей, как высоко стояла она в его глазах и как низко могла пасть, осквернившись союзом с Трессаном.
— Я надеялась, ты избавишь меня от этого, Мариус, — ответила она, и ее взгляд словно проник в самую глубину его души. — Я надеялась с безмятежным достоинством нести крест своего вдовства в Ла Воврэ. Но…
Она резко опустила руки и чуть насмешливо рассмеялась.
— Но, мама, — вскричал он, — неужели у нас нет другого выбора, кроме безмятежности Ла Воврэ и недостойности Трессана?
— Безусловно, — презрительно ответила она, — остается голодная смерть в этой конюшне в Турени или нечто подобное, а это мне вовсе не по нутру.
Он отпустил ее запястье и склонил голову, сжимая и разжимая бледные пальцы в кулаки, а она наблюдала за тем, что происходило в его упрямой и горделивой душе.
— Матушка, — наконец вскричал он, и это слово по отношению к ней прозвучало нелепо, поскольку из них обоих он выглядел лишь чуточку моложе, — матушка, вы не сделаете этого, вы не должны!
— Ты не оставил мне выбора, увы! — вздохнула она. — Будь ты искуснее, ты уже был бы женат, Мариус, и будущее не заботило бы нас. А сейчас возвращается Флоримон, и мы… — она развела руками и выпятила вперед нижнюю губу, сделав почти безобразную гримасу. Затем она произнесла: — Идем. Ужин подан, господин сенешал ждет нас.
И прежде чем он смог ответить, она стремительно прошла мимо него и направилась вниз. В мрачном настроении он последовал за ней, сел за стол, не обращая внимания на беззаботное веселье сенешала и вымученную веселость маркизы. Он хорошо понимал, какого рода молчаливую сделку заключили Трессан и его мать. Но неприятие Мариусом ее предполагаемого союза с Трессаном сулило мадам одни выгоды. Либо Мариус до субботы вынудит Валери повенчаться с ним, либо ему ничего не останется, как увидеть свою мать — свою бесценную прекрасную матушку замужем за этим ходячим окороком, который, однако, называл себя мужчиной.
Пока был жив отец, Мариус никогда не испытывал к нему сыновнего уважения и после его смерти нисколько не чтил память покойного. Но сейчас, когда он сидел за столом лицом к лицу с этим толстым ухажером своей матери, его глаза поднялись к портрету маркиза де Кондильяка, и он искренне извинился перед своим умершим родителем за выбор, сделанный его вдовой.
Слух об этом известии достиг сенешала, чей ум в последнее время испытывал постоянное беспокойство относительно беспорядков, которые он так неудачно выдумал, и ему не терпелось узнать, откуда этот курьер и какие новости он привез. Но, не забывая о том, что наносит визит маркизе, он, несмотря на всю спешку, надел тот великолепный желтый камзол со свободными рукавами, который ему прислали из Парижа, и малиновый шарф, купленный у Тайлемана, — все по последней моде.
Его парик был хорошо завит и с левого бока схвачен шелковой лентой огненно-красного цвета, с пояса свисала шпага в украшенных золотом ножнах, и общий эффект от великолепия придворного вельможи смазывался лишь тяжелыми сапогами для верховой езды, которые он был вынужден надеть, хотя с удовольствием отказался бы от них. В таком наряде он и предстал перед вдовой, скрывая свою озабоченность трогательнейшей улыбкой, а свои сапоги — глубочайшим поклоном.
Любезность, с которой он был принят, ошеломила его. В ослеплении тщеславия он не видел, что эта сердечность могла быть продиктована холодным расчетом иметь его в своем распоряжении в Кондильяке. Слуга поставил для него кресло около огня, чтобы он мог согреться после вечерней поездки, а вдова, приказав принести еще свечей, села напротив так, что между ними оказался камин.
Некоторое время он жеманничал и произносил игривые банальности, не решаясь приступить к делу, целиком поглощавшему его. Затем, когда они остались одни, он задал вопрос, вертевшийся у него на языке:
— Я слышал, что сегодня в Кондильяк прибыл курьер.
Вместо ответа она рассказала о том, что ему хотелось узнать: откуда приехал курьер и какое сообщение привез.
— Итак, месье де Трессан, — закончила она, — мои дни в Кондильяке сочтены.
— Но почему? — спросил он. — Вы говорите, что Флоримон обращается к вам в дружеском тоне. Наверняка он не выгонит вон вдову своего отца?
Она задумчиво и мечтательно улыбнулась, глядя в огонь.
— Нет, — сказала она, — он не выгонит меня вон. Он предложил мне убежище, говоря, что, если мне угодно, я могу жить в Кондильяке, как дома.
— Превосходно! — воскликнул он, потирая свои маленькие толстые ручки и кривя мелкие черты своего оплывшего красноватого лица в гротескное подобие улыбки. — Тогда зачем же говорить об отъезде?
— Зачем? — откликнулась она тусклым и глухим голосом. — Вам ли об этом спрашивать, Трессан? Вы думаете, я смогла бы жить подачками этого человека?
И хотя господин сенешал был несколько глуповат, у него хватило ума понять самую суть того, что она имела в виду.
— Вы, должно быть, очень сильно ненавидите Флоримона, — проговорил он.
Она пожала плечами.
— Думаю, я способна на сильные чувства, могу горячо любить и так же горячо ненавидеть. Но надо выбирать что-то одно. И насколько искренне я люблю своего собственного сына Мариуса, в той же мере я ненавижу этого хлыща Флоримона.
Она ничего не сказала о причинах своей ненависти к старшему сыну ее последнего мужа. Их не так-то просто было выразить словами. Это были мелкие обиды, пустячные зернышки оскорблений, за долгие годы составившие целую гору. Они имели начало в той глупой опечаленности, появившейся вместе с рождением ее собственного сына, когда она поняла, что если бы не этот розовощекий, ухоженный мальчик, которого родила маркизу его первая жена, Мариус был бы наследником замка Кондильяк. Любовь к своему собственному дитя, честолюбивые планы, вынашиваемые ради него, горячее желание видеть его высоко поднявшимся по социальной лестнице — все это заставляло ее тысячу раз на дню желать смерти его сводному брату. Однако Флоримон рос и креп, а когда вырос, оказалось, что его характер, несмотря на все его несовершенство, более достоин любви, нежели характер ее собственного ребенка. А их общий отец никогда не замечал ничего, кроме добродетелей Флоримона и недостатков Мариуса. Она негодовала, видя это, но Мариус, унаследовав вместе с материнской красотой ее высокомерную властность, дерзко отвечал на увещевания, с которыми его отец время от времени обращался к нему, и таким образом пропасть между ними еще более расширялась. Он не мог унаследовать Кондильяк, и со временем, желая обеспечить ему будущее, алчный взор маркизы остановился на более богатом Ла Воврэ, у владельца которого не было сыновей, а была маленькая дочь.
Этим легко достижимым союзом, поскольку хозяева Кондильяка и Ла Воврэ были старыми друзьями, положение Мариуса могло быть значительно улучшено. И когда она изложила все это маркизу, тот одобрил ее мысль, но воспользовался ею в интересах Флоримона.
После этого в Кондильяке началась жестокая война между маркизом и Флоримоном с одной стороны, и маркизой и Маркусом — с другой. И велась она с такой яростью, что именно старый маркиз предложил в конце концов Флоримону отправиться путешествовать по белу свету и послужить за границей с оружием в руках.
Она надеялась, что он найдет там свою смерть, как часто бывает на войне; ее надежды воспарили так высоко, что стали оборачиваться уверенностью, на которой уже можно было строить планы. Ведь если Флоримон не вернется, ее сын займет место, принадлежащее ему по праву личной красоты и интеллектуальной одаренности, которые его любящая мать видела в нем.
Но месяцы складывались в годы, с большими перерывами от Флоримона приходили письма, которые извещали, что он жив и здоров, дела его идут успешно, он удостоен почестей и живет полнокровной жизнью.
А теперь, когда, казалось, дела наконец-то пошли на лад и она получила свободу распоряжаться ими по своему усмотрению, теперь, когда страстное желание видеть своего сына, а не пасынка владельцем Ла Воврэ, а также и Кондильяка заставило ее совершить оплошность, которая могла бы привести ее и Мариуса к объявлению вне закона, пришло известие, что Флоримон у порога, чтобы разрушить все ее планы и сделать ее сына нищим, как того, вероятно, желал ее покойный муж.
Она лихорадочно пыталась отыскать причину своей ненависти к пасынку, которая в глазах сенешала могла бы показаться достаточно серьезной и веской. Но ничего подходящего к случаю на ум не приходило. Ненависть мадам основывалась на вещах слишком эфемерных, чтобы ее можно было выразить словами.
Голос Трессана прервал ее мысли:
— Надеюсь, вы ничего не замышляете, мадам? Безумие сопротивляться маркизу сейчас.
— Маркизу? Ах, да, Флоримону…
Она выступила из тени, которой укрывала ее высокая спинка кресла, и позволила пламени свечей и отблескам огня в камине играть несравненной красотой ее совершенного лица. Как следствие внутренней борьбы, на нем появился румянец; она была готова заявить сенешалу, что не сдастся, пока хоть один камень Кондильяка стоит на другом и пока хоть один вздох остается в ее хрупком теле. Но она осеклась.
Могло статься, что в конце концов не придется прибегать к последнему средству. Трессан был уродлив, как жаба, самый нелепый и смехотворный жених из всех, кто когда-либо вел женщину к алтарю. Однако поговаривали, что он богат…
— Я еще не решила, — задумчиво произнесла она. — Я возлагала надежды на Мариуса, но боюсь, они пойдут прахом. Думаю, мне лучше уединиться в своем доме в Турени.
И тут сенешал понял, что пришло его время. Это был тот самый шанс, которого он до сих пор искал. Благословляя мысленно Флоримона за своевременное возвращение, он грузно поднялся с кресла и без лишних слов стал опускаться на колени перед вдовой. Он сел на пол, и вдова даже слегка удивилась, почему не слышно шлепка, который должен сопутствовать падению столь грузного тела. Но в следующее мгновение, поняв значение его нелепой позы, она отпрянула, судорожно вздохнув, и ее лицо, по счастливой случайности, вновь оказалось скрытым тенью, отбрасываемой креслом, в котором она сидела. Поэтому он не увидел, как на нем отразилось невыразимое отвращение, неистребимое омерзение.
Его голос нелепо затрепетал от избытка эмоций, а короткие толстые пальцы задрожали, когда он театральным жестом умоляюще сложил их на груди.
— Забудьте о нищете, мадам, пока вы не отвергли меня, — умолял он ее. — Только пожелайте — и вы будете госпожой де Трессан. Все мои богатства — лишь бледное украшение для такой красоты, как ваша, и я бы никогда не обратился к вам, если в дополнение к этому не мог бы предложить самое любящее сердце Франции. Маркиза… Клотильда, я покорно склоняюсь у ваших ног. Располагайте мною. Я люблю вас.
Усилием воли она подавила свое отвращение к нему, стократно возросшее, когда она увидела, что он превратился в некое подобие сатира, и до конца выслушала его по-дурацки напыщенную речь.
Как маркиза де Кондильяк, она отхлестала бы по щекам его за дерзость — настолько это ранило ее гордость, а как женщина чувствовала себя оскорбленной. Но она подавила в себе и маркизу и женщину. Она предпочла бы не давать ему никакого ответа — просто не могла, будучи в полуобмороке от испытываемого ею презрения, — но было необходимо оставить ему надежду на тот случай, если вдруг все рухнет и ей придется проглотить то горькое питье, которое он держал у ее губ. Поэтому она постаралась выиграть время.
Она придала своему голосу оттенок спокойной грусти, и на ее высокомерном лице появилась маска печали.
— Месье, месье, — вздохнула она, справившись со своей тошнотой настолько, что смогла коснуться его руки легким ласкающим жестом, — я всего лишь полгода как вдова, и вам не пристало так говорить, а мне не должно слушать вас.
Его руки и голос задрожали еще сильнее, но теперь уже не из боязни отказа, а от горячей и сильной надежды, которую зародили в нем ее слова. Она была так прекрасна, так бесценна, так благородна и горда, а он столь очевидно недостоин ее, что только ее неурядицы позволили ему набраться мужества, чтобы высказать вслух свое предложение. А ее ответ так обнадеживал…
— Могу ли я надеяться, маркиза? Если я вновь приду…
Она вздохнула, и ее лицо, опять оказавшееся освещенным, выглядело теперь грустным и задумчивым.
— Если бы я думала, что ваши слова вызваны жалостью, боязнью, что меня постигнет бедность, я не могла бы дать вам никакой надежды. У меня есть гордость, мой друг. Но если вы говорите все это мне, как будущей хозяйке Кондильяка, вы можете повторить их позднее, когда я смогу вас выслушать.
Радость нахлынула и затопила все его существо, как река в половодье.
Он склонился перед ней, схватил ее руку и поднес к своим губам.
— Клотильда, — задыхаясь от волнения, воскликнул он, но в этот момент отворилась дверь, и в комнату вошел Мариус.
Услышав скрип открываемой двери, сенешал предпринял попытку встать. Даже молодые люди не особенно любят быть в такие минуты застигнутыми врасплох; насколько же такая ситуация неприятна для человека в возрасте! Он с усилием поднялся, неуклюже стараясь казаться в глазах своей возлюбленной юношески ловким, и обратил к вошедшему пунцовое разъяренное лицо, лоснящееся от пота. Но увидев, что это всего лишь Мариус, который остановился как вкопанный и, злобно хмурясь, смотрел на эту пару, огонь, пылавший во взоре сенешала, внезапно потух.
— О, мой дорогой Мариус, — неестественно и напыщенно произнес он.
Но взгляд молодого человека скользнул по нему и испытующе остановился на маркизе. Она тоже поднялась, и он успел заметить, что мадам возбуждена и испугана. На ее щеках играл виноватый румянец, но глаза встретили и выдержали взгляд сына.
При общем молчании Мариус медленно прошелся по залу. Сенешал громко и нервно откашлялся. Маркиза опустила руку на бедро, и ее румянец постепенно сошел с лица, а взгляд приобрел свое обычное лениво-высокомерное выражение. Около камина Мариус помедлил и ногой поправил горящие поленья, ничуть не заботясь о своих расшитых туфлях.
— Месье сенешал, — спокойно произнесла вдова, — прибыл по делу курьера.
— A! — сказал Мариус, дерзко подняв брови и искоса посмотрев на Трессана, и тот мысленно поклялся, что, когда женится на маркизе, то не забудет поквитаться за этот взгляд с ее наглым сыночком.
— Месье граф останется отужинать с нами перед обратной поездкой в Гренобль, — добавила она.
— A! — в том же тоне ответил Мариус и более не произнес ни слова.
Он остановился у огня, оказавшись между ними и своей позицией, как бы символизируя то отношение к ним, которое испытывал в душе.
Но только когда его мать перед ужином удалилась в свои комнаты, ему представился шанс сказать ей пару слов наедине.
— Мадам, — произнес он, и в его тоне смешались суровость и тревога, — вы, видимо, с ума сошли, поощряя ухаживания этой образины Трессана?
Она нарочито спокойно смерила его взглядом, и ее губы чуть скривились.
— Но, Мариус, это мое личное дело.
— Ну уж нет, — ответил он и почти злобно схватил ее запястье. — Думаю, оно касается и меня тоже. Одумайтесь, мама, — и его голос зазвучал умоляюще, — одумайтесь, что вы делаете? Неужели вы… вы… свяжетесь с таким, как он?
Мариус очень красноречиво выделил местоимение. Никакие другие слова французского языка не смогли бы лучше сказать ей, как высоко стояла она в его глазах и как низко могла пасть, осквернившись союзом с Трессаном.
— Я надеялась, ты избавишь меня от этого, Мариус, — ответила она, и ее взгляд словно проник в самую глубину его души. — Я надеялась с безмятежным достоинством нести крест своего вдовства в Ла Воврэ. Но…
Она резко опустила руки и чуть насмешливо рассмеялась.
— Но, мама, — вскричал он, — неужели у нас нет другого выбора, кроме безмятежности Ла Воврэ и недостойности Трессана?
— Безусловно, — презрительно ответила она, — остается голодная смерть в этой конюшне в Турени или нечто подобное, а это мне вовсе не по нутру.
Он отпустил ее запястье и склонил голову, сжимая и разжимая бледные пальцы в кулаки, а она наблюдала за тем, что происходило в его упрямой и горделивой душе.
— Матушка, — наконец вскричал он, и это слово по отношению к ней прозвучало нелепо, поскольку из них обоих он выглядел лишь чуточку моложе, — матушка, вы не сделаете этого, вы не должны!
— Ты не оставил мне выбора, увы! — вздохнула она. — Будь ты искуснее, ты уже был бы женат, Мариус, и будущее не заботило бы нас. А сейчас возвращается Флоримон, и мы… — она развела руками и выпятила вперед нижнюю губу, сделав почти безобразную гримасу. Затем она произнесла: — Идем. Ужин подан, господин сенешал ждет нас.
И прежде чем он смог ответить, она стремительно прошла мимо него и направилась вниз. В мрачном настроении он последовал за ней, сел за стол, не обращая внимания на беззаботное веселье сенешала и вымученную веселость маркизы. Он хорошо понимал, какого рода молчаливую сделку заключили Трессан и его мать. Но неприятие Мариусом ее предполагаемого союза с Трессаном сулило мадам одни выгоды. Либо Мариус до субботы вынудит Валери повенчаться с ним, либо ему ничего не останется, как увидеть свою мать — свою бесценную прекрасную матушку замужем за этим ходячим окороком, который, однако, называл себя мужчиной.
Пока был жив отец, Мариус никогда не испытывал к нему сыновнего уважения и после его смерти нисколько не чтил память покойного. Но сейчас, когда он сидел за столом лицом к лицу с этим толстым ухажером своей матери, его глаза поднялись к портрету маркиза де Кондильяка, и он искренне извинился перед своим умершим родителем за выбор, сделанный его вдовой.