— Не бойтесь, мадемуазель. Я тот самый неудачник Гарнаш, тот недостойный глупец, чей горячий нрав разрушил надежду на спасение, которая была у нас всего неделю назад.
   Не в силах отвести взгляд, она почувствовала, что сходит с ума.
   — Гарнаш! — хриплым шепотом произнесла она. — Вы Гарнаш?
   Голос, несомненно, принадлежал Гарнашу, и никому иному. Такой голос было невозможно не узнать. И нос был носом Гарнаша, хотя странно испачканным, а эти проницательные голубые глаза — его глаза. Но каштановые с проседью волосы были теперь черны, а рыжие усы, топорщившиеся, как у дикого кота, тоже почернели и, низко свисая, скрывали тонкие линии его рта. Жуткая щетина отрастающей бороды исказила его лицо и подбородок, изменив их резкие очертания, а чистая, здоровая кожа, которую она запомнила, приобрела грязно-коричневый оттенок.
   Вдруг на его лице заиграла улыбка, которая убедила ее и отогнала прочь последние сомнения. Она мгновенно вскочила.
   — Месье, месье, — только и смогла она вымолвить: ей хотелось обвить руками шею этого человека, как будто это был ее отец, и выплакать у него на плече внезапно наступившее облегчение и все прочие чувства, вызванные его неожиданным появлением.
   Гарнаш видел волнение девушки и, чтобы успокоить ее, улыбнулся и принялся рассказывать ей о том, как вернулся и был представлен мадам в качестве человека, не знающего французского.
   — Судьба оказалась благосклонна ко мне, мадемуазель, — говорил он.
   — Я сомневался, что мое лицо можно изменить, но в том, что вы видите, нет моей заслуги. Это работа Рабека, самого изобретательного слуги, когда-либо служившего такому глупому господину. Мне помогло также то, что в молодости я провел десять лет в Италии и так усвоил язык, что обманул даже Фортунио. Именно это обстоятельство усыпило их подозрения, и если не придется оставаться здесь столь долго, что краска смоется с моих волос и бороды, а пятна на лице исчезнут, думаю, мне нечего бояться.
   — Но, месье, — вскричала она, — вам надо бояться всего!
   В ее глазах появилась тревога.
   Вместо ответа он вновь рассмеялся.
   — Я верю в свою удачу, мадемуазель, и думаю, что сейчас она улыбнулась мне. Направляясь в этом наряде в Кондильяк, я, честно говоря, почти не надеялся на то, что меня, благодаря незнанию французского языка, назначат вашим тюремщиком. Мне трудно было скрывать радость, когда я узнал их замыслы, но делал вид, что ничего не понимаю. Ну а все остальное по сравнению с этим — сущие пустяки.
   — Но что вы сможете сделать в одиночку, месье, — спросила она, и в ее голосе послышалась нотка раздражения.
   Он подошел к окну и оперся локтями о подоконник. Свет короткого дня за окном быстро угасал.
   — Я еще не знаю. Но я здесь для того, чтобы найти способ. Я буду наблюдать и размышлять.
   — Вы знаете, какой ежеминутной опасности я подвергаюсь! — вскричала она и, вдруг сообразив, что он мог подслушать разговор вдовы с сыном, внезапно залилась краской смущения, которая тотчас отхлынула, оставив ее щеки мраморно-бледными. Валери была благодарна сумеркам и тени за то, что они делали выражение ее лица трудноразличимым.
   — Если вы считаете, что, вернувшись, я снова проявил неуместную горячность…
   — Нет-нет, месье, напротив: ваши храбрость и благородство превыше всяких похвал. В самом деле, у меня нет слов, чтобы выразить восхищение вашим поступком.
   — Это пустяки в сравнении с мужеством, которое потребовалось для того, чтобы предоставить Рабеку для его ужасной работы свое лицо, к которому я уже как-то привык и привязался.
   Он готов был все обратить в шутку, лишь бы не объяснять ей, что только непомерная гордость вернула его обратно, хотя он уже был на пути в Париж, что только неспособность вынести насмешки, которые выпадут на его долю, когда он объявит во дворце королевы о своей неудаче, привела его назад.
   — Ах, но что вы сможете сделать в одиночку? — повторила она.
   — Дайте мне хотя бы день или два, чтобы все продумать, дайте мне осмотреться. Здесь должен быть какой-то выход. Я не для того пошел на это, чтобы потерпеть поражение. Но, если вы думаете, что я переоценил свою силу и изобретательность, если хотите, чтобы я искал людей для штурма Кондильяка, пытался взять его силой оружия, дабы утвердить волю королевы, скажите мне об этом, и завтра меня здесь не будет.
   — Куда же вы пойдете? — воскликнула она, и ее напряженный голос выдал испуг.
   — Я буду искать помощь в Лионе или в Мулене. Я попробую найти верных солдат, которые последуют за мной в силу моих полномочий, позволяющих требовать любую необходимую мне поддержку, особенно если я скажу, что в Гренобле мне в ней отказали. Я, правда, не слишком уверен в этом, поскольку мои полномочия распространяются только лишь на Дофинэ. Но все же можно попытаться.
   — Нет-нет, — умоляла она его и, желая заставить Гарнаша выбросить из головы все мысли о том, чтобы оставить ее в одиночестве, схватила его за руку и просительно взглянула ему в лицо. — Не покидайте меня, месье, пожалейте, не оставляйте меня здесь на растерзание этим чудовищам. Считайте меня трусихой, если хотите, месье: так оно и есть. Они сделали меня такой.
   Он понял, чего она боялась, и в его сердце поднялась горячая волна жалости к этой несчастной девочке, попавшей во власть красавицы ведьмы Кондильяк и ее смазливого сына-мошенника.
   — Раз уж я здесь, думаю, что мне лучше остаться, — сказал он. — Дайте мне поразмыслить. Вполне вероятно, что-нибудь удастся придумать.
   — Да помогут вам небеса, месье. Я буду молиться всю ночь, упрашивая Бога и всех святых указать вам путь, который вы ищете.
   — Думаю, небеса услышат вашу молитву, мадемуазель, — задумчиво ответил он, устремив взор на ангельски бледное лицо девушки, которое, казалось, светилось в сгущающихся сумерках.

Глава XII. ДЕЛО СОВЕСТИ

   Спустя две ночи после своего назначения тюремщиком Валери Гарнаш разыграл в Кондильяке небольшую комедию, чтобы внушить вдове и ее сыну больше доверия. Глубокой ночью он поднял тревогу, и, когда полуодетые люди из гарнизона, за которыми вскоре последовали мадам и Мариус, ворвались в прихожую апартаментов мадемуазель, где нес службу парижанин, то, изображая величайшее возбуждение, он привлек их внимание к паре простыней, связанных своими концами и свисавших из окна, выходившего на ров с водой. Отвечая на вопросы маркизы, Гарнаш сообщил ей, что был обеспокоен подозрительной возней за дверью. Войдя в комнату, он застал девушку за приготовлениями к побегу.
   Валери, запершись в своей спальне, отказалась выйти, вопреки требованиям маркизы, но та и не стала настаивать, поскольку голос девушки убедил вдову, что она на месте. Следовательно, попытка побега провалилась.
   — Дурочка, — сказала мадам, вглядываясь в ночной мрак под окном, — она наверняка разбилась бы. Этой веревки хватает только на треть высоты. А если бы она и не разбилась, то непременно утонула бы во рву.
   Утром маркиза выразила свое удовлетворение бдительностью верного Баттисты, пожаловав ему несколько золотых монет, но, поскольку ни высота окна, ни наличие рва с водой внизу не удержали мадемуазель от попытки совершить побег, вдова приказала забить окно досками. Теперь, чтобы воспользоваться окном для побега, потребовалось бы выломать доски, а это вызвало бы шум, который непременно разбудит стражу.
   На этом Гарнаш не остановился, и по его дальнейшему сценарию мадемуазель должна была сделать вид, что испытывает к своему тюремщику непреодолимое отвращение, и демонстрировать это всем окружающим при любом удобном случае.
   Однажды утром, через три дня после «попытки побега», когда Валери под охраной бдительного Баттисты прогуливалась по саду замка, к ней внезапно присоединился Мариус. Его стройная фигура была облачена в роскошный костюм для верховой езды: куртка коричневого бархата с кружевным воротником, шитым золотом, светло-коричневые чулки, уходившие в высокие сапоги из тончайшей кожи; гончая следовала за ним по пятам. Был последний день октября, но холодная и сырая погода, стоявшая последние две недели, внезапно улучшилась. По-летнему светило солнце, воздух был теплым и неподвижным, и если бы не опавшие листья и слабый запах гниения, который сопутствует дыханию осени, можно было бы подумать, что на дворе ранняя весна.
   Валери не имела привычки останавливаться с появлением Мариуса. Она не могла помешать ему гулять, где вздумается, но в ее власти было не задерживаться и не менять шага. Напрасно было просить его убраться прочь, когда он приближался. Но можно было, скрывая отвращение, переносить его присутствие с видом полного безразличия. Однако этим утром она поступила иначе. Завидев Мариуса, Валери не только остановилась, но даже окликнула его, словно желая, чтобы он оказался рядом с ней. Мариус поспешил на зов, и в его душе зародилась слабая надежда, хотя недоумение было куда сильнее.
   На этот раз она была с ним любезна, и в манере, граничащей с шутливой, пожелала ему доброго утра. Он пошел рядом с ней, удивляясь происходящему, и они направились вместе по аллее, обсаженной тисом, а бдительный, но тактичный Баттиста следовал в нескольких шагах позади.
   Некоторое время они вели светскую беседу об опавших листьях и о благодатной перемене погоды, случившейся столь неожиданно. Вдруг она остановилась и повернулась к нему лицом.
   — Мариус, не окажете ли вы мне любезность? — спросила она.
   Он тоже остановился и посмотрел в обращенные к нему ясные карие глаза, изучая выражение ее кроткого лица и пытаясь прочесть ее мысли. От изумления его брови чуть приподнялись. Но он сдержался и произнес:
   — Вы можете просить меня о чем угодно: для вас, Валери, я сделаю все на свете.
   Она задумчиво улыбнулась и вздохнула:
   — Как легко произносить слова!
   — Выходите за меня замуж, — ответил он, наклонившись к ней и пожирая ее глазами, — и вы обнаружите, что мои слова очень скоро обернутся делами.
   — Ах, — ответила она, и улыбка ее стала чуть шире, переходя в усмешку, — вы ставите условия. Если я выйду за вас, вы все сделаете для меня, в противном случае вы не сделаете ничего. Но пока я не решила, выходить мне за вас или нет, не могли бы вы сделать один пустяк?
   — Пока вы не решили? — воскликнул он, и его лицо вспыхнуло от внезапной надежды, загоревшейся в нем после ее слов. До этого момента не было и речи о подобном изменении ее отношения к его ухаживаниям. Он вновь изучающе взглянул в ее лицо. Не дурачила ли она его, эта девица с ангельски невинным взором? Мысль о такой возможности моментально остудила его.
   — Что вам угодно от меня? — нелюбезным тоном спросил он.
   — Пустяк, Мариус. — И она взглядом указала через плечо назад на высокого, крепкого мужчину в штопаном камзоле и в обмотках вместо сапог, который лениво топтался в дюжине шагов позади них. — Избавьте меня от общества этого негодяя.
   Мариус посмотрел на Баттисту, а затем на Валери, улыбнулся и сделал легкое движение плечами.
   — Но почему? — спросил он тоном человека, вынужденного противиться необоснованным доводам. — Другой заменит его, а в гарнизоне Кондильяка выбор невелик.
   — Пусть невелик.
   Заметив его реакцию, она уверилась в своем предположении: чем настойчивее она будет упрашивать об этом, тем вероятнее, что ее просьба не будет удовлетворена. Поняв это, она продолжила свое ходатайство с большей горячностью.
   — О! — вскричала она как бы в ярости. — Мне навязали общество этого оборванца, чтобы унизить меня. Я не могу его терпеть. Мне невыносим сам его вид.
   — Вы преувеличиваете, — холодно ответил Мариус.
   — Нет, вовсе нет, — резко возразила она, с искренней горячностью глядя ему в лицо. — Вы не понимаете, что значит терпеть оскорбительное внимание от такого ничтожества, чувствовать, что следят за каждым твоим шагом, ощущать на себе взгляд всякий раз, когда находишься в поле его зрения. О, это невыносимо!
   Внезапно он схватил девушку за руку, приблизив свое лицо к ее лицу на расстояние ладони, и горячо заговорил ей прямо в ухо.
   — В вашей власти прекратить все это, Валери, — страстно шептал он ей. — Отдайте себя под мою опеку. Пусть я…
   Внезапно он осекся. Она отстранилась, лицо ее было смертельно бледно, а в глазах, оказавшихся на уровне его глаз, читалось выражение ужаса и молчаливой ненависти. Он увидел это и, словно от удара, отшатнулся, отпустив ее руку. Краска сошла с его лица.
   — Или, быть может, — заплетающимся языком пробормотал он, — я внушаю вам те же чувства, что и он?
   Она стояла перед ним, и от пережитого страха, вызванного его неожиданной близостью, грудь ее тяжело вздымалась. Сжав губы и сузив глаза, он молча смотрел на нее. Но через секунду в нем проснулся гнев и подавил возникшую было печаль. В гневе Мариус де Кондильяк был холоден и опасен, потому что не давал ему выхода ни в напыщенных словах, ни в громогласных угрозах или обличениях, не размахивал руками, не хватался за оружие.
   Он вновь наклонился к ней. Жестокость, скрытая в красивых очертаниях его рта, внезапно проявилась в улыбке, от которой дрогнули его губы.
   — Я уверен, что именно Баттиста будет превосходным сторожевым псом, — сказал он. — У вас, возможно, есть основания не любить его. Он не знает французского, и вам не удастся подкупить его обещаниями награды, если он и захочет помочь вам бежать; но, видите ли, именно те качества, за которые вы его так ненавидите, делают Баттисту бесценным для нас.
   Он мягко рассмеялся, довольный своей проницательностью, с преувеличенной вежливостью раскланялся с ней и, свистнув собаку, быстро отошел прочь.
   Именно таким образом Мариус и его мать, которой он сообщил о просьбе Валери, были введены в еще большее заблуждение и после случившегося стали оказывать абсолютное доверие бдительному и неподкупному Баттисте. Убедившись в этом, Гарнаш приступил к исполнению задуманного. Нельзя сказать, чтобы ему было непривычно целиком отдаваться какому-либо делу, и, хотя парижанин влез в эту историю в Кондильяке вопреки своей воле, давление обстоятельств мало-помалу вынудило его воспринимать спасение Валери как свое личное дело. Тщеславие и гордость заставили его повернуть обратно, когда он был уже на пути в Париж: признать свое поражение, не дав последний бой, было выше его сил. Вот почему он впервые в жизни прибегнул к недостойному его низкому маскараду; он, который привык всегда действовать напрямую, был вынужден использовать простейшую из уловок. И, даже войдя в роль, он все равно чувствовал в сердце гнев, осознавая всю низость этой хитрости и то, как она роняет его в собственных глазах. Если бы подобное унижение оправдывалось какой-либо высокой политической целью, он вынес бы это с большим смирением: служение великому делу оправдало бы выбор средств. Но здесь перед ним была задача, сама по себе столь же не стоящая его, что и выбранные для ее решения методы. Ему пришлось чернить лицо, красить бороду и волосы, пачкать кожу и одеваться в грязные лохмотья лишь для того, чтобы вызволить девушку из заточения, в котором ее содержала эта изобретательная дама из Дофинэ, — а разве это подходящее дело для солдата, для мужчины его лет, его имени и происхождения! Гарнаш негодовал, но его упрямая гордость, не допускавшая возвращения в Париж и признания поражения от женщины, неумолимо удерживала его здесь.
   А пять ночей назад, когда Гарнаш подслушал, что произошло между мадам де Кондильяк и Валери, его отвращение отчасти смягчилось. Глубокая жалость к девушке, попавшей во власть людей, не разбирающихся в средствах для достижения своих гнусных целей, осознание унижений, выпавших на ее долю, заставили его отбросить всякую нерешительность и чувство обиды.
   Врожденная галантность, замечательная черта характера, которая всегда побуждала его защищать слабых от угнетателей, двигала им и сейчас. Вот почему, взявшись сначала неохотно за это тяжелое дело, он затем принялся исполнять его с усердием и почти с радостью. Кроме того, Гарнаш обнаружил в себе актерский дар, о котором ранее и не подозревал, и был воодушевлен возможностью использовать его.
   Так получилось, что в Кондильяке оказался «земляк» Баттисты, наемник из Северной Италии, мошенник по имени Арсенио, которого Фортунио завербовал месяц назад, когда в первый раз начал увеличивать гарнизон. На «честности» этого малого Гарнаш и строил свои планы, Он пристально наблюдал за ним и, как ему показалось, обнаружил в нем изрядное коварство, достаточное для того, чтобы взяться за любое предложенное ему дело — при условии соответствующего вознаграждения.
   Гарнаш начал прощупывать этого человека с характерной для него изобретательностью. Поскольку Арсенио оказался в Кондильяке его единственным «соотечественником», было не удивительно, что в свои немногие свободные от обязанностей тюремщика часы Баттиста искал его общества и беседовал с ним. Они сделались близкими приятелями, и разговоры их становились все более свободными и откровенными. Гарнаш, не желая ничем рисковать, ждал своего часа. И вот, после праздника Всех Святых, в день поминовения усопших note 27, Арсенио, воспитанный как верный сын церкви, предавался печальным воспоминаниям о своей матушке, умершей около трех лет тому назад. Он почти не реагировал на остроты Гарнаша, сохраняя задумчивость и молчание. Парижанин внимательно наблюдал за ним, дивясь тому, что такая примитивная натура оказывается способна на переживания.
   Они сидели на ступенях часовни во внутреннем дворе замка. Арсенио лениво пощипывал пальцами стебелек травки, пробившийся между двух камней. Вдруг этот маленький человечек — а был он невысокого роста, кривоногий и жилистый — тяжело вздохнул.
   — Ты что-то сегодня скучен, земляк, — усмехнулся Гарнаш, хлопнув его по плечу.
   — Сегодня день мертвых, — ответил он, полагая, что сказал более чем достаточно.
   Гарнаш рассмеялся:
   — Для тех, кто мертв, это, без сомнения, так, в равной степени, как будет и завтра. Но для нас, сидящих здесь, сегодня день жизни!
   — Ты безбожник, — укорил его Арсенио, и его хитрое лицо стало удивительно серьезным. — Тебе этого не понять.
   — Тогда просвети меня. Обрати меня в свою веру.
   — Это день, когда наши мысли естественным образом обращаются к мертвым, и мои мысли сейчас — с моей матушкой, которая лежит в могиле вот уже три года. Я думаю о том, как она растила меня и кем я стал.
   Гарнаш невольно сделал гримасу, не замеченную его собеседником. Он взглянул на этого коротышку-наемника, и в душе его зародилось сомнение. Что терзало этого мошенника? Уж не собирался ли он покаяться в своих грехах и покончить со злодейством и предательством, не намеревался ли больше не резать глоток, быть верным руке, которая ему платила, и вести приличную жизнь? В данный момент такая перемена никоим образом не устраивала парижанина. Пусть Арсенио подождет с покаянием, а пока послужит господину де Гарнашу. Поэтому он нарочито грубо расхохотался.
   — Ты станешь странствующим монахом, кандидатом в святые, будешь ходить босиком, со спиной, истерзанной плетьми, и бритой головой. Ни вина, ни игры в кости, ни потаскух, ни…
   — Заткнись! — огрызнулся тот.
   — Скажи лучше «Pax» note 28, — предложил Гарнаш. — «Pax tecum» note 29 или «vobiscum» note 30. Именно так ты скоро будешь говорить.
   — Какое тебе дело до того, что меня мучает совесть? Разве у тебя ее нет?
   — Ни капли. Люди худеют в этой «юдоли печали». Угрызения совести — это изобретение сильных мира сего, чтобы позволить себе подавлять и уничтожать слабых. Если твой хозяин плохо платит тебе за грязную работу, и появляется кто-то другой, предлагающий более щедрое вознаграждение за неисполнение той же работы, ты заранее знаешь, что если уступишь соблазну, то потом замучаешься угрызениями совести. Тьфу! Это неуклюжая детская уловка, чтобы заставить хранить верность.
   Арсенио взглянул на него. Слова, поносящие сильных мира сего, всегда встречали его одобрение; доводы, доказывающие, что он угнетен и обманут, всегда радовали его слух. Он одобрительно кивнул в ответ на речь Баттисты.
   — Клянусь Бахусом note 31, — выругался он, — тут ты прав, земляк. Но меня заботит иное. Я думаю о проклятии, которое церковь наложила на этот дом. Вчера был день Всех Святых, но я не слышал мессы. Сегодня день поминовения усопших, а как я могу помолиться в этом грешном месте за упокой души моей матушки?
   — Как же так? — откликнулся Гарнаш, изумленно глядя на столь религиозного головореза.
   — Как так? Разве ты не знаешь, что дом Кондильяков и все, кто по своей воле находится под их крышей, подвергнуты отлучению? Здесь запрещены и таинства и молитвы.
   Внезапно Гарнаша осенило. Он вскочил на ноги, его лицо исказилось, как будто он ужаснулся, услышав немыслимые вещи, ранее ему не известные. Не теряя ни секунды на то, чтобы уделить внимание душе этого злодея, которая была устроена так удивительно, что каждый день позволяла ему безнаказанно преступать все десять заповедей за один-два луидора и при этом испытывала угрызения совести от проживания под крышей, на которую церковь наложила свое проклятие, он воскликнул:
   — Не может быть! Что такое ты говоришь мне, земляк?
   — Это правда, — пожав плечами, ответил Арсенио. — Всякий, кто добровольно находится на службе у Кондильяков, — и он инстинктивно понизил голос, опасаясь, как бы капитан или маркиза не подслушали его,
   — отлучен от церкви.
   — Клянусь святым причастием! — изумился лжепьемонтец. — Я сам христианин, Арсенио, а жил, не зная о таких вещах.
   — Это незнание могло служить тебе оправданием. Но теперь, когда ты знаешь… — Арсенио опять пожал плечами.
   — Теперь, когда я знаю, лучше мне поискать другое занятие и позаботиться о своей душе.
   — Увы! — вздохнул Арсенио. — Его не так-то легко найти.
   Гарнаш посмотрел на него. Сейчас он больше, чем когда-либо, верил в свою удачу. Он украдкой осмотрелся, затем опять сел и приблизил свои губы к уху Арсенио.
   — Здесь платят по-нищенски, и тем не менее, чтобы хранить верность хозяевам Кондильяка, я отказался от целого состояния, предложенного мне. Но то, что ты мне сказал, меняет дело. Клянусь святым причастием! Да.
   — Состояние? — недоверчиво усмехнулся Арсенио.
   — Да, состояние — по меньшей мере пятьдесят пистолей. Для таких бедолаг, как мы, это состояние.
   Арсенио присвистнул.
   — Ну-ка, рассказывай, — только и сказал он.
   Гарнаш поднялся с видом человека, собирающегося уйти.
   — Я должен подумать, — ответил он и сделал движение, чтобы уйти, но рука собеседника мертвой хваткой вцепилась в его локоть.
   — О чем тут думать, дурачина? — произнес тот. — Рассказывай о том, что тебе предложили. Совесть сейчас укоряет меня. Если ты отказался от пятидесяти пистолей, почему бы мне не извлечь пользу из твоей глупости?
   — В этом нет необходимости. Для дела, о котором шла речь, потребуются двое, и каждому обещано по пятьдесят пистолей. Если я решусь на это дело, то буду говорить о тебе, как о помощнике.
   Он кивнул Арсенио и, стряхнув его руку со своего плеча, пошел. Но Арсенио бросился за ним и, опять схватив за руку, остановил его.
   — Идиот! — воскликнул он. — Ты, надеюсь, не откажешься от этого состояния?
   — Потребуется предательство, — прошептал Гарнаш.
   — Это плохо, — согласился итальянец, и его лицо вытянулось. Но, вспомнив о пистолях, он воспрянул духом.
   — Это касается тех, кто в Кондильяке? — спросил он.
   Гарнаш кивнул.
   — И они заплатят — эти люди, ищущие наших услуг, — заплатят пятьдесят пистолей?
   — Пока им нужны мои услуги. Если я скажу о тебе, может быть, им понадобятся и твои тоже.
   — Скажи им, земляк. Ты скажешь им, не так ли? Мы товарищи, мы друзья, мы в чужой стране! Я все сделаю для тебя, Баттиста. Верь, я умру за тебя, если будет надо. Клянусь Бахусом! Я умру! Когда я кого-то люблю, я все для него сделаю.
   Гарнаш похлопал его по плечу.
   — Ты славный малый, Арсенио.
   — Ты замолвишь слово обо мне?
   — Но ты же даже не знаешь, о чем идет речь, — сказал Гарнаш, — вдруг ты откажешься, когда тебе в самом деле предложат?
   — Отказаться от пятидесяти пистолей? Будь мои привычки таковы, я век был бы нищим. Каким бы ни было это дело, совесть терзает меня за службу Кондильякам. Скажи мне, как заработать пятьдесят пистолей, и можешь во всем полагаться на меня.
   Гарнаш был удовлетворен. Но в этот день он больше ничего не сказал Арсенио, а лишь заверил его, что замолвит о нем слово и даст ему знать о решении завтра. На другой день они вернулись к обсуждению этой темы, но Гарнаш никогда не проговорился бы, что это дело связано с мадемуазель. Вместо этого он сделал вид, что некто в Гренобле нуждается в двух таких парнях, как они.
   — Мне это твердо сказали, — с загадочным видом произнес он, — но не спрашивай кто.
   — Но как, черт побери, мы доберемся до Гренобля? Капитан ни за что не позволит нам отлучиться, — с тоской протянул Арсенио.