Рафаэль Сабатини
Меч ислама

Глава I. АВТОР «ЛИГУРИАД»

   На расстоянии ружейного выстрела от берега, в том самом месте, где вода из изумрудной становилась сапфировой, стояли на якорях галеры с парусами, поникшими в неподвижном мареве августовского полудня. Андреа Дориа note 1 следил за заливом от скалистого мыса Портофино на востоке до далекого Капо-Мелле на западе. Он видел, что эскадра перекрывала все морские подходы к сияющей мраморным великолепием великой Генуе, поднимавшейся террасами в объятиях окружающих ее гор.
   В тылу длинного ряда кораблей расположилась вспомогательная эскадра, семь судов. Богато украшенные и позолоченные от носа до кормы, они несли на верхушках своих мачт папские флаги: на одном — ключи Святого Петра, на другом — регалии Медичи, к дому которых принадлежал его святейшество. По каждому из красных бортов располагались тридцать массивных весел, похожие на гигантский, наполовину сложенный веер.
   В шатре — так называлась роскошная папская каюта, в сибаритской обители, увешанной коврами и сверкающими восточными шелками, восседал папский капитан, знаменитый Просперо Адорно, мечтатель и боец, солдат и поэт. Поэты ценили в нем великого воина, тогда как воины отдавали должное его таланту выдающегося стихотворца.
   Как поэт Просперо взывает к вам из «Лигуриад», бессмертной эпической песни морю, предмет которой провозглашен в ее первых же строках:
   Io canto i prodi del liguro lido,
   Le armi loro e la lor, virtu.note 2
   Как солдат он, пожалуй, достиг таких высот славы, каких никогда не достигали другие поэты. Ему было тридцать лет и он уже прославился как морской кондотьер note 3. Четыре года назад в сражении при Гойалатте его искусство и отвага спасли великого Андреа Дориа от рук Драгут-реиса, анатолийца, прозванного за свои подвиги Мечом Ислама. Слава его как человека, спасшего христиан от поражения, облетела Средиземноморье. А когда впоследствии Дориа перешел на службу к королю Франции, Просперо Адорно стал капитаном папского флота.
   Теперь, когда его святейшество вступил в союз с Францией и Венецией против императора note 4, чьи армии поразили мир разграблением Рима в мае 1527 года, Андреа Дориа как адмирал Франции и первый мореплаватель своего времени стал главнокомандующим союзного флота; и таким образом Просперо Адорно вновь оказался на службе под началом Дориа. На первый взгляд, это поставило его в двусмысленное положение, заставив поднять оружие против республики, где его отец был дожем. В действительности, однако, целью кампании было избавление стонущей Генуи от императорского ига, а блокада должна была восстановить независимость его родины и превратить его отца из марионеточного правителя во влиятельного владыку.
   С того места, где сидел Просперо, через арку шатра судно открывалось во всей длине до самого полубака, бастионом возвышающегося на носу корабля. Вдоль узкой палубы между скамьями для гребцов медленно шагали два раба-надсмотрщика; у каждого под мышкой была зажата плеть из сыромятной буйволовой кожи. По обе стороны от этой палубы, несколько ниже ее уровня, дремали в своих цепях праздные рабы. У каждого весла было по пять человек, всего — триста; несчастные представители разных рас и вероисповеданий: смуглые и угрюмые арабы, стойкие и выносливые турки, меланхоличные чернокожие тунисцы из Суса note 5 и даже враждебно настроенные христиане, все породненные общей бедой.
   Внезапный сигнал трубы нарушил покой капитана. Перед входом в шатер появился почтительный офицер.
   — Синьор, приближается шлюпка главнокомандующего.
   Просперо мгновенно, одним упругим движением, вскочил на ноги. Именно эта атлетическая легкость, широкие плечи, тонкая талия и создавали образ воина. Из-за большого лба чисто выбритый подбородок Просперо казался узким, а широко поставленные задумчивые глаза и крупный подвижный рот не очень вязались с профессией солдата. Это было лицо, не унаследовавшее и малой толики чарующей красоты его пылкой и недалекой матери-флорентийки, Аурелии Строцци, запечатленной на портретах Тициана. Только бронзовые волосы и живые голубые, хотя и не столь красивые глаза повторились в ее сыне. По строгому богатству его платья, кованому золотому поясу без всякого орнамента, косо ниспадавшему на бедра, тяжелому кинжалу можно было определить, что его вкусы воспитывались изысканным Балдассаре Кастильоне note 6.
   Он поджидал на корме двенадцативесельную шлюпку, несущую белый штандарт, расшитый золотыми королевскими лилиями, и не шелохнулся, когда по короткому трапу на палубу корабля из нее поднялись три человека. Это были Андреа Дориа и его племянники, Джанеттино и Филиппино.
   Первым на борт поднялся Андреа. Мужчины из дома Дориа не отличались привлекательностью, но во внешности этого мужественного шестидесятилетнего человека с грозно насупленными рыжими бровями, огромным носом и длинной огненной бородой сквозило достоинство, а манеры отличались сдержанным благородством. В тяжелой нижней челюсти чувствовалась сила; высокий открытый лоб выдавал ум, а в глубоко посаженных узких глазах пряталось лукавство. Несмотря на возраст, он держался живо и энергично, будто сорокалетний.
   Джанеттино, проследовавший за ним, был грузен и неуклюж. Его лицо
   — крупное, гладко выбритое, с длинным носом и маленьким подбородком — было женоподобным и потому, даже не будучи уродливым, производило отталкивающее впечатление. Выпученные глазки казались подленькими, а маленький рот свидетельствовал о раздражительности. В своем стремлении подражать холодному достоинству дяди Джанеттино сумел достичь лишь воинственной заносчивости. Люди считали его племянником Андреа Дориа. На самом же деле он был сыном его дальней и бедной родственницы, который мог бы унаследовать дело отца — шелковую мануфактуру и торговлю, если бы не любящий устраивать судьбы своих родственников дядя. Его наряд демонстрировал склонность к щегольству. Разноцветные рейтузы и рукава с модными буфами и разрезами смущали глаз черно-бело-желтой пестротой.
   Возраст обоих племянников приближался к тридцати годам. Оба были черноволосы и смуглы. На этом сходство между ними заканчивалось. Филиппино, одежда которого была столь же сдержанна, насколько кричащим был костюм Джанеттино, двигался быстрой и легкой походкой, слегка сутулясь, тогда как его кузен выступал важно, горделиво выпрямившись. В лице Филиппино не было изъянов, свойственных Джанеттино. Мясистый нос с горбинкой слегка нависал над короткой верхней губой; глаза цвета речного ила были полуприкрыты; короткая черная борода прикрывала подбородок. На перевязи из черной тафты он держал забинтованную правую руку. Манеры его выдавали хандру и угрюмость. Едва войдя в шатер и не ожидая, как того требовала учтивость, пока заговорит дядя, Филиппино первым — и весьма злобно — повел речь.
   — Наше доверие к вашему отцу, синьор Просперо, вчера ночью обошлось нам слишком дорого. Более четырехсот человек потеряны, из них семьдесят — убитыми на месте. Вы, вероятно, еще не слышали, что наш кузен скончался от полученных ран. Этот памятный подарок я привез из Портофино. — Он показал на свою руку.
   Этот наскок тотчас же поддержал другой племянник.
   — Дело в том, что нам расставили ловушку. Гнусное вероломство, за которое мы должны благодарить дожа Адорно.
   С царственной сдержанностью Просперо холодно переводил свои ясные глаза с одного напыщенного болтуна на другого.
   — Господа, мне столь же непонятны ваши слова, сколь и ваши манеры. Не хотите ли вы сказать, что мой отец ответствен за провал вашей безрассудной попытки высадиться?
   — Безрассудной попытки! — взорвался Филиппино. — Боже мой!
   — Я сужу по тому, что мне рассказали прошлой ночью. Столь быстрый и мощный отпор доказывает, что ваше приближение вряд ли было достаточно осторожным. Не следовало предполагать, что в таком уязвимом месте испанцы будут дремать.
   — О, если бы то были испанцы! — взревел Дженеттино. — Но об испанцах и речи нет.
   — Что значит — и речи нет? Прошлой ночью вы рассказывали о том, как ваш тайный отряд был встречен превосходящим числом императорских войск.
   Наконец вмешался Андреа Дориа. Его тихий голос, спокойные мягкие манеры резко отличались от ярости племянников. Вспыльчивость была ему несвойственна.
   — Просперо, мы взяли несколько пленных. Они не испанцы, а генуэзцы из милиции note 7. И теперь мы знаем, что руководил ими сам дож. Просперо изумленно уставился на них.
   — Мой отец повел генуэзцев против вас? — Он едва не рассмеялся. — В это невозможно поверить. Моему отцу известны наши цели.
   — Означает ли это, что он нас поддерживает? — спросил Джанеттино.
   — Мы полагали…
   Просперо мягко перебил его:
   — Обвинение в обратном оскорбительно для него. Андреа вновь вмешался в разговор.
   — Будьте терпимы к их горячности, — попросил он. — Смерть Этторе стала для нас ударом. В конце концов, мы должны помнить — а может, нам не следовало и ранее забывать об этом, — что дож Адорно получил герцогскую корону от императора. Он может опасаться потери всего того, что обрел с приходом императора к власти.
   — С чего бы? Дож был избран при поддержке генуэзцев и не может быть низложен. Господа, должно быть ваши сведения столь же ложны, как и ваши предположения.
   — В наших сведениях можете не сомневаться, — ответил ему Филиппино. — Что же касается предположений, то вашему отцу должно быть известно, что французскими войсками командует Чезаре Фрегозо, которого именно он лишил такого же звания. Это может заставить его усомниться в собственном положении в случае успеха французов.
   Просперо покачал головой. Но прежде, чем он смог заговорить, Джаннеттино резко добавил:
   — Именно эти распри отравляют все; эта веками длящаяся борьба между Адорно, Фрегозо, Спинолой, Фиески и прочими. Каждый дерется за свой кусок. На протяжении поколений это было кошмаром для республики, истощало силы Генуи, которая когда-то превосходила своим могуществом Венецию. Обескровленная вашей проклятой грызней, она пала под пятой иностранных деспотов. И мы здесь, — взревел он, — именно для того, чтобы положить конец как междоусобным распрям, так и посягательствам чужеземных узурпаторов. Мы взялись за оружие, чтобы вернуть Генуе независимость. Мы здесь, чтобы…
   Терпение Просперо иссякло.
   — Господа, господа! Оставьте это. Не нужно произносить здесь речи! Я знаю, зачем мы осаждаем Геную. В противном случае меня бы с вами не было.
   — Это, — спокойно и уверенно сказал старший Дориа, — должно быть достаточным доказательством для вашего отца, даже если он и забыл, что я сам генуэзец до мозга костей и что моей единственной целью всегда было процветание моей страны.
   — Я писал ему, — сказал Просперо, — что вы получили заверения короля Франции в том, что Генуе наконец будет возвращена независимость. Должно быть, — заключил он, — мои письма до него не дошли.
   — Я рассматривал такую возможность, — сказал Андреа. Его вспыльчивые племянники попытались было возразить, но он мягко остановил их.
   — В конце концов, возможно, объяснение именно в этом. Земли Милана полны испанцами де Лейвы, и ваш гонец мог быть перехвачен. Но следует написать ему еще раз, чтобы остановить кровопролитие и открыть нам ворота Генуи. У дожа должно быть достаточно для этого местных добровольцев.
   — Как мне теперь переправить ему письма? — спросил Просперо. Андреа сел, уперев одну руку в мощное колено, а другой задумчиво поглаживая бороду.
   — Вы можете сделать это открыто, под флагом парламентера. Просперо в задумчивости прошелся по шатру.
   — Испанцы могут опять перехватить его, — сказал он наконец. — И на этот раз письмо, возможно, поставит под угрозу моего отца.
   На вход в шатер упала тень. На пороге стоял один из лейтенантов Просперо.
   — Прошу прощения, господин капитан. Прибыл рыбак из залива. Он говорит, что у него письмо для вас, но передаст он его только в ваши собственные руки.
   Все застыли в изумлении. Затем Джаннеттино круто повернулся к Просперо.
   — Вы что, ведете переписку с городом? И вы еще спрашиваете…
   — Терпение! — прервал его дядя. — Что толку строить догадки?
   Просперо взглянул на Дженнеттино без всякого возмущения.
   — Введите посланца, — коротко приказал он.
   Больше не было сказано ни слова, пока на зов офицера не явился босоногий юнец. Темные глаза парня по очереди внимательно оглядели каждого из четырех мужчин.
   — Мессер Просперо Адорно? — спросил он. Просперо выступил вперед.
   — Это я.
   Рыбак вытащил из-за пазухи запечатанный пакет и протянул его. Просперо бросил взгляд на надпищь, и, когда вскрывал печать, пальцы его слегка дрожали. Он читал, и лицо его омрачалось. Закончив, он поднял глаза и встретился взглядом с тремя Дориа, наблюдавшими за ним. Он молча (протянул письмо Андреа. Затем обратился к своему офицеру, указывая на рыбака:
   — Пусть подождет внизу.
   В этот мил Андреа испустил вздох облегчения.
   — По крайней мере, это подтверждает вашу правоту, Просперо. — Он повернулся к племянникам. — А ваши обвинения — нет.
   — Пусть прочтут сами, — сказал Просперо. Адмирал протянул листок Джаннеттино.
   — Впредь вам наука: не будете судить слишком поспешно, — мягко пожурил он племянников. — Я рад, что действия его светлости проистекают от недостаточного понимания наших целей. После того, как вы проинформируете его, Просперо, используя предоставившуюся сейчас возможность, мы сможем надеяться, что сопротивлению Генуи скоро наступит конец.
   Оба племянника в полной тишине читали письмо:
   «От пленников, захваченных вчера ночью в Портофино, — писал Антоньотто Адорно, — я с прискорбием узнал, что ты находишься в блокирующей нас папской эскадре. Несмотря на доказательства, не оставляющие места для сомнений, я не могу поверить, что ты поднял оружие против своей родной земли, тем более — против родного отца. Хотя кажется, что этому нет никаких объяснений, они все же должны быть, если только не произошло нечто, полностью изменившее твою натуру. Это письмо доставит тебе рыбак из залива, и он, без сомнения, будет пропущен к тебе. Он же привезет мне твой ответ, если только он у тебя есть, о чем я молю Бога».
   Филиппино мрачно взглянул на дядю.
   — Я разделяю ваши надежды, но не вашу уверенность. Тон дожа кажется мне враждебным.
   — И мне, — согласился с ним Джаннеттино. Он гневно повернулся к Просперо. — Объясните его светлости, что он не мог бы навредить себе больше, чем оказывая нам сопротивление. В итоге могущество Франции победит, и он будет привлечен к ответственности за каждую каплю бессмысленно пролитой крови.
   Просперо прямо и спокойно посмотрел ему в лицо.
   — Если у вас есть подобное сообщение для моего отца, вы можете послать его от себя лично. Хотя не советовал бы этого делать, поскольку я еще не встречал Адорно, которого можно было взять на испуг. Советую вам, Джаннеттино, помнить это и когда вы разговариваете со мной. Если кто-то сказал вам, что мое терпение беспредельно, он вам солгал.
   Это могло бы стать прелюдией к весьма серьезной ссоре, если бы не адмирал.
   — Поверьте, вы и так были слишком терпеливы, Просперо, и я вдолблю это нахалам в головы. — Он поднялся. — Нет необходимости стеснять вас нашим присутствием теперь, когда все разъяснилось. Мы только задерживаем отправку вашего письма.
   И он вывел заносчивую парочку из шатра, прежде чем они успели натворить бед.

Глава II. ДОЖ

   Дух его светлости дожа Адорно был достаточно крепок, чтобы противостоять напастям тех знойных августовских дней.
   Войск маршала де Лотрека, наступавших по суше, Генуя могла не опасаться. Фланги и тылы города были хорошо защищены естественными укреплениями — отвесными скалами, образующими амфитеатр. Опасность представляла узкая прибрежная полоса у основания этих скальных бастионов, но любую атаку здесь, как с востока, так и с запада, было столь же легко отразить, сколь опасно затевать.
   Тех же сил, которых было недостаточно для штурма города, вполне хватало, чтобы перекрыть пути снабжения. На Геную надвигался голод, а голод никогда не способствует героизму. Истощенное население восстанет против любого правительства, навлекшего на него лишения. Осознавая это, сторонники Фрегозо в своем соперничестве с Адорно подстрекали жителей к восстанию. Массы легко верят обещаниям лукавой оппозиции. Чернь Генуи клюнула на посулы Золотого века, который наступит с победой короля Франции. Он не только положит конец мукам голода, но и обеспечит вольготное изобилие на все времена. Поэтому от ремесленников, парусных дел мастеров, рыбаков, более не решавшихся выходить в море, портовых грузчиков, чеканщиков — словом, от всех тех, кто тяжко трудился, все чаще слышались требования сдать город.
   В воздухе носилась угроза восстания против дожа, который, предпочитая знакомого дьявола тому, с которым еще предстоит познакомиться, считал своим долгом перед императором продолжать сопротивление королю Франции и его союзникам — папе и Венеции.
   Прошлой ночью в Портофино он продемонстрировал способность отражать угрозу извне, пока не подоспеет помощь, которая рано или поздно придет в лице дона Антонио де Лейвы, императорского губернатора Милана. Однако внутренняя угроза была гораздо серьезнее. Она ставила дожа почти в безвыходное положение. Либо он должен использовать испанский полк для подавления мятежа, либо сдать город французам, которые скорее всего обойдутся с ним так же, как германские наемники обошлись с Римом. Он надеялся, что ответ Просперо облегчит ему решение этой суровой дилеммы.
   С письмом от него дож и сидел сейчас в замке Кастеллетто, красной цитадели, считавшейся неприступной и господствовавшей над городом с востока. Маленькая комната находилась в восточной башне, стены ее были увешаны блеклыми серо-голубыми шпалерами. Это было орлиное гнездо, нависшее над городом, портом и заливом.
   Дож откинулся на спинку высокого и широкого кресла, обитого голубым бархатом, облокотившись правой рукой о тяжелый стол. Его левая рука висела на перевязи, чтобы унять боль в раненном прошлой ночью у Портофино плече. Возможно, из-за большой потери крови его знобило даже в эту изнуряющую жару, и он сидел, закутавшись в плащ. Плоская шапка была надвинута на высокий, с залысинами лоб, делая более глубокими тени на впалых щеках.
   Рядом со столом стояла его супруга — женщина среднего роста, которая даже теперь, в середине жизненного пути, сохранила изящную фигуру и тонкие черты лица, красота которых в дни ее молодости была воспета поэтами и увековечена великим Тицианом. В женщине чувствовалась деспотичность, свойственная всем эгоистичным людям, пользующимся успехом у окружающих. С нею были капитан Агостино Спинола, пожилой патриций, и Шипьоне де Фиески, красивый и элегантный младший брат графа Лаванья, принца империи, по знатности — первого человека в Генуе.
   Прочитав письмо сына, лорд Антоньотто долго сидел в молчании, и даже его благородная супруга не рискнула нарушить наступившую тишину. Затем он еще раз перечитал письмо.
   «Ты не можешь думать, — говорилось в наиболее значимой его части,
   — что я находился бы там, где нахожусь сейчас, будь цели, которым я служу, целями Союза, а не Генуи. Мы пришли не для того, чтобы поддерживать французов и их интересы, а для освобождения Генуи от иностранного ига и восстановления ее независимости. Поэтому я без колебаний продолжу службу в войске, выполняющем сию достойную похвалы задачу, будучи теперь уверенным в том, что и ты, узнав о наших истинных целях, не замедлишь присоединиться к нам в борьбе за освобождение родной земли».
   Наконец дож поднял встревоженный взгляд и обвел им всех присутствующих.
   Терпение его жены лопнуло.
   — Ну, что? — резко спросила она. — Что он пишет? Дож через стол подтолкнул к ней письмо.
   — Прочти сама. Прочти и им тоже.
   Она взяла бумагу и начала читать вслух. Закончив, она воскликнула:
   — Слава Богу! Это кладет конец твоим сомнениям, Антоньотто!
   — Но можно ли этому верить? — мрачно спросил он.
   — Как иначе, — возразил Шипьоне, — можно объяснить участие Просперо?
   — Ты что, сомневаешься в собственном сыне? — спросила супруга дожа, повышая голос.
   — Только не в нем. Никогда. Но можно ли доверять его окружению? Шипьоне, чья честолюбивая душа интригана пылала ненавистью ко всей семье Дориа, немедленно согласился. Но супруга дожа оставила его замечание без внимания.
   — Просперо, как и я, больше флорентиец, чем генуэзец. Если он что-то утверждает, значит, уверен.
   — В том, что французы не ищут выгод? В это нельзя поверить.
   — Но что ты выигрываешь, не доверяя ему? — продолжала спор его супруга. — Закрывая сейчас ворота перед Дориа, ты закрываешь их и перед будущим своей страны.
   — Убедить меня? О, небо! Я в тумане! Единственное, что я сейчас ясно вижу, это герцогскую корону, данную мне императором. Разве я не обязан служить ему за это?
   Вопрос был задан всем сразу, но ответила на него монна Аурелия.
   — А разве служба Генуе не твоя обязанность? Пока ты балансируешь между интересами императора и собственного народа, выигрывает Фрегозо. И не питай иллюзий на этот счет. Поверь мне.
   Дож вопросительно посмотрел на Спинолу.
   Доблестный капитан выразительно повел плечами и вздернул брови.
   — Мне кажется, ваша светлость, что утверждения Просперо все меняют. Если делать выбор между императором и королем Франции, нужно, как вы сказали, выбирать службу императору. Но если выбирать между любым из них и Генуей, как и говорит Просперо, то ваши обязательства перед Генуей превыше всего. Так я понимаю все это. Но если ваша светлость понимает ситуацию по-другому и намерена продолжать сопротивление, тогда надо принять решение о подавлении мятежа.
   Дож впал в печальную задумчивость. Наконец он грустно вздохнул.
   — Да. Хорошо сказано, Агостино. Именно так и нужно говорить с Просперо.
   — Его присутствие и гарантии будут ускорят капитуляцию, — сказал Шипьоне. И добавил, поджав губы: — При условии, что можно доверять Андреа Дориа.
   — Если он не заслуживает доверия, то почему?
   — Из-за своего непомерного честолюбия. Из-за стремления стать правителем Генуи.
   — О, с этой опасностью мы справимся, когда она возникнет. Если возникнет, — дож покачал головой и вздохнул. — Я не должен жертвовать людьми и заливать кровью улицы Генуи. Это, по крайней мере, ясно.
   — В таком случае ничто не должно мешать вашей светлости принять решение. Только если порукой будет слово Андреа Дориа, а не уверения Просперо.

Глава III. КАПИТУЛЯЦИЯ

   Записи Шипьоне о дискуссии в серой комнате Кастеллетто на этом обрываются. Либо его захватил драматизм происходящего, либо то, что последовало за этой дискуссией, было лишь повторением уже известного.
   По крайней мере, Шипьоне показал нам, какие доводы склонили дожа к решению. Мы знаем, что в тот же вечер были посланы гонцы на флагманский корабль Дориа и к Чезаре Фрегозо в Велтри с предложением о сдать город. Единственным условием было не подвергать насилию жителей Генуи и разрешить императорским войскам беспрепятственно покинуть город с оружием.
   Оговорив эти условия, дон Санчо Лопес на следующее утро покинул свой полк. Испанцы яростно сопротивлялись капитуляции, твердя, что рано или поздно к ним на помощь придет дон Антонио де Лейва. Но дож, полностью убежденный теперь в том, что действует во благо Генуи, был непоколебим.
   Не успели испанцы покинуть город, как Фрегозо ввел триста своих французов через Фонарные ворота под восторженные крики толпы, приветствовавшей их как освободителей. Основные силы Фрегозо оставались в лагере в Велтри, поскольку невозможно было разместить такую армию в голодающем городе.
   Через два-три часа, ближе к полудню, к молам подошли галеры, и Дориа высадил еще пять сотен своих провансальцев, в то время как Просперо занимался высадкой трехсот папских солдат. Предполагалось, что они выступят на параде, дабы придать происходящему пущую значимость. Но прежде, чем высадился последний солдат, стало очевидно, что все участники событий по-разному понимали ситуацию.
   Возможно, Чезаре Фрегозо и думал, что французы пришли как освободители, но солдаты французской армии, как оказалось, имели свое, особое мнение. Для них Генуя была прежде всего поверженным городом, и они не собирались отказываться от права победителя, которое наемники XVI века понимали как право на грабеж. Только страх перед суровым наказанием, отвратить которое у них недостало бы сил, поначалу как-то сдерживал их вожделение. Однако вскоре они нашли поддержку у тех самых людей, которые могли оказать им сопротивление, — у черни, вот уже много дней роптавшей на свое правительство. Как только французы смешали свои ряды и совершили в городе пару набегов, голодная толпа сразу же поняла, что нужно делать. Сначала мерзавцы вламывались в дома богатых купцов и аристократов только в поисках еды. Но как только начался грабеж, проснулась первобытная страсть толпы к разрушению.