Но Теряев уже не слыхал царской речи. Как голодный зверь, выбежал он из дворца, прыгнул на своего коня и, крикнув челяди: «За мной!», — понесся по улице.
   Пьяный посадский бренчал на балалайке, выводя тонким голосом:
   Эк, жги, говори, говори!…
   Князь наскочил на него, и в один миг балалайка вдребезги разлетелась о голову посадского. Князь бросил обломанный гриф и сказал:
   — Царь запретил скоморошьи приборы. Иди и бей их!
   Посадский обалдело смотрел ему вслед, потом вдруг заревел: «Бей скоморохов!» — и бросился с этим криком по улице.
   А князь скакал, направляясь в самое шумное кружало на Балчуге.
   Как всегда, там стоял дым коромыслом: скоморохи пели и плясали, дудели, играли и барабанили на потеху ярыжек. Князь ворвался и приказал именем царя отбирать от скоморохов гусли, свирели, домры, бубны и угольники. Скоморохи подняли вой, но князь с каким-то жестоким удовольствием разбивал их инструменты и кричал:
   — Будет вам народ соблазнять!
   Три дня он со своею челядью рыскал по городу, именем царя уничтожая скоморошьи инструменты. Разбитые, с порванной кожею, с оборванными струнами валили на возы и посылали в разбойный приказ на сожжение. Рассказывают, что в эти дни пять полных возов было сожжено палачами.
   Князь Теряев словно успокоился, насытив жажду мести скоморохам: с того момента, как он получил от Терехова-Багреева отписку с рассказом обо всем случившемся, вся его ненависть сосредоточилась на одних скоморохах, и теперь сразу ему стало легче.
   На другой день он даже вызвал слабую улыбку на лице царя, когда рассказывал про свой поход против скоморохов. Царь одобрительно кивал головою.
   — Богу, слышь, сие угодно было, — сказал он, — царице полегчало!
   Все окружающие благоговейно перекрестились.
   — Слышь, — продолжал царь, — с Казани мурза прибыл, настой из трав ей дал, ей, голубке, и легче стало. Был у нее я ныне от утрени, говорил. Такая-то она ныне хлипкая стала! — Царь замолк, а потом он обратился к князю: — Ну а у тебя что? Был воевода головою?[102]
   — Нет, государь! Помер.
   Царь широко перекрестился.
   — Упокой Господи душу раба твоего… как его-то?
   — Симеона…
   — Симеона, — повторил царь. — С чего же он помер?!
   Князь рассказал все по порядку.
   Царь опять перекрестился.
   — Видна карающая десница Господа. Истинно, суд Божий! Осудил и казни обрек слугу неправедного. Что там? Чего вы молчите? — Он вдруг поднялся с кресла и тревожно взглянул на Шереметева, который только что вошел. Слышно было, как в сенях тревожно бегали люди. — Что там? -
   повторил царь, бледнея.
   Дверь распахнулась и в горницу с плачем вбежал князь Долгорукий.
   — Кончается! — проговорил он, рыдая.
   Царь выпрямился, но тут же покачнулся. Шереметев и князь успели подхватить его под руки…
   Прорезая воздух уныло, гулко ударил колокол. Царь опустился на колени и заплакал.
   — Кончается!…— произнес он. — Господи, я грешен, я виновен, меня и карай. За что ее-то!
   Божья воля творилась: царица тихо и безболезненно кончалась, после трех месяцев непрерывной болезни, начавшейся с первого дня свадьбы.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЗАГУБЛЕННЫЕ ЖИЗНИ

I В ДОРОГЕ

   В апреле 1632 года, в конце Фоминой недели, по весенней распутице медленно подвигался по рязанской дороге богатый поезд. Впереди ехал отряд человек в двадцать на конях, вооруженный пищалями и бердышами, за ним двигалась огромная колымага, запряженная восьмеркою лошадей цугом; позади нее двигалась, везомая шестеркою, другая поменьше, а дальше целый обоз со всякою рухлядью и съестными припасами и толпа дворовых мужчин, женщин и детей, словно партия переселенцев.
   В передней большой колымаге на широкой скамье лежала девушка красоты русской, удивительной и, обратив свое лицо к низкому потолку колымаги, казалось, Дремала. На скамье против нее сидела полная, пожилых лет женщина, а рядом с ней маленькая, толстенькая, в ватном шугае[103], несмотря на весеннее тепло, старушка, на сморщенном лице которой не было видно ничего, кроме живых, острых темных глаз.
   Пожилая боярыня, откинувшись в угол полутемной колымаги, молча любовалась своею красавицею-дочкой, а старушонка беспрерывно суетилась и шамкала:
   — Ох, ох! Уж и надумал же боярин с ума большого! На Москву, вишь, занадобилось! Всем домом; родного детища не жалеть! Что, Олюшка, изморилась? А утрясло всю? Может, касаточка, испить чего?
   — Оставь, мамка! — капризно отозвалась молодая красавица.
   — Ну, ну, лежи, золотце мое, жемчужинка! — И старуха, забывая о жарком дне, прикрыла ноги девушки теплым платком. Однако красавица нетерпеливо сбросила его ударом ноги.
   — Ну, ну, лежи, брильянтовая! — прошамкала старуха, поднимая платок с пола, и снова стала ворчать: — Ему што! Один себе разлегся там и лежит! Трясет его, не трясет — горя ему мало. То и дело кричит — браги ему! А как вам-то, золотые? И не спросит, толстый!
   — Оставь, Маремьяновна! — остановила ее пожилая боярыня. — Пустое говоришь.
   — Как пустое! — вскинулась Маремьяновна. — А на какую стать он нас потащил! Праздников не отпраздновали даже как след. Словно басурмане. Скучно ему без нас, что ли? А нам всего так-то трястись, словно масло бьют из нас. Еще вот, не приведи Господь, нападут какие лихие люди!
   — Наше место свято! — вздрогнув, перекрестилась боярыня. — Что это ты какое страшное говоришь!
   — И очень просто! — ворчала старуха. — Боярину и горя будет мало. Ну, скажи, на какую стать поволок он нас? А?
   Боярыня лениво обернула к ней свое лицо и, видимо, уже не в первый раз, проговорила:
   — Зачем? Познакомиться мне с княгинею Теряевой надо, Олюшка Москву поглядит, а там, глядь, и свадьбу справим. Душой успокоимся. Петр-то Васильевич все беспокоится, самому видеть хочется.
   Молодая красавица, все время недвижно лежавшая, при словах матери взволновалась. Ее лицо вспыхнуло, потом побледнело, и она торопливо отвернула его в сторону, чтобы укрыться от зорких глаз Маремьянихи.
   Но та словно загорелась от слов своей боярыни.
   — Срам, один срам! — забормотала она. — Где же это видано, чтобы девицу к жениху везли! Сам-то он не может приехать, что ли? Накось! Нашу горлинку везем да чужим людям подбросим. Прямо срам один!
   — Ну оставь пустое, мамка! Достань-ка квасу лучше испить. Уморилась я!
   — И то уморишься, — заворчала старуха, шаря в рундучке под скамьею, — ишь ты, как встряхивает!
   — Матушка, откинь занавеску! — попросила дочка-красавица.
   Боярыня посмотрела на кожаные занавески, что закрывали двери колымаги, и грустно вздохнула.
   — Боязно, доченька, по дороге народ всякий ходит.
   — Чуточку, матушка!
   Боярыне и самой было душно невмоготу. Она решилась и осторожно с краешка подняла занавеску. Воздух свежей струею влился в тесное помещение колымаги.
   Маремьяниха достала квас и кружку, и боярыня жадно стала пить.
   — Испей и ты, Олюшка, — обратилась Маремьяниха к девушке, но та только нетерпеливо махнула на нее рукою, быстро села и высунула свою головку за занавеску.
   Однако мать тотчас отдернула ее в глубь колымаги.
   — Что ты, что ты, бесстыдница! Вдруг еще батюшка увидит! — испуганно прошептала она.
   Но батюшка увидать такое своевольство не мог. В следующей, что поменьше, колымаге, распоясавшись и разувшись, жирный, толстый, разморенный дорогою, он крепко спал на устроенном ему из двух сидений ложе.
   Этим спящим человеком был не кто иной, как боярин Петр Васильевич Терехов-Багреев.
   От 1619 года, с которого начинается настоящий рассказ, прошло тринадцать лет, и боярин сильно постарел и опустился в течение этого времени, чему немало способствовала его тихая, спокойная жизнь. Два года он повоеводствовал в Рязани, где за него все дела правил шустрый дьяк, Егор Егорович. В эти два года воеводства, по обычаю того времени, приумножил Терехов свои богатства и, порадевши славным государям, сошел с арены общественной деятельности и зажил как бы в полусне с любимою супругою Ольгой Степановной. Тишину их дома нарушала только полная жизни красавица Оля, которой пошел уже семнадцатый год. Вырос в это время в Москве и молодой князь Теряев, и его отец уже напомнил своему другу их общий обет.
   Думал боярин, как исполнить обещанное, чтобы успокоить свою душу, а тут вдруг и подошло подходящее случаю дело.
   В Польше скончался король Сигизмунд и наступила временная смута. Пользуясь ею, надумали государи русские войну с Польшею и того ради созывали на Москву земский собор.
   Воевода рязанский с торговыми людьми пришел поклониться боярину Терехову-Багрееву, чтобы он от Рязани ехал, и боярин, обленившийся и неповоротливый, тут сразу решил исполнить общую просьбу.
   — Одно к одному, — сказал он жене, объявляя свое решение, — возьму вас с собою. Там мы и Олюшку отдадим. Познакомитесь вы, пока я в соборе сидеть буду.
   — Твоя воля! — покорно согласилась боярыня и стала готовиться к дальнему пути.
   Молодая же Ольга, едва прослышав про дорогу в Москву и намерение своего отца, сомлела и хлопнулась на пол в своей светлице. Маремьяниха, приводя ее в чувство, сожгла чуть ли не целый петушиный хвост и собиралась уже за знахаркой бежать.
   Пришла в себя Ольга, и вся ее веселость словно отлегла от нее навсегда. Стала она задумчива и печальна, словно какая-то скорбь сосала ее сердце.
   И никто не мог понять ее печаль. Маремьяниха ворчала и бранилась:
   — Статочное ли дело девушку к жениху везти! Где видано такое? Известно, со стыда сохнуть Олюшка начала, потому дело невиданное!
   — Просто боязно! — поправляла ее боярыня. — Впервой в дороге быть, ну и страховито!
   — Одно глупство, — заявил боярин, прослышав про печаль дочери, — выйдет замуж, княжной станет. Москву увидит, и всю ее печаль как рукой сымет!
   Никто не знал, отчего запечалилась так Ольга. Знали про ее печаль только сердце ее да еще сенная девушка Агаша, с которой боярышня привыкла делиться своими думами.
   Сборы у боярина шли спешные. Прошли унылые дни Великого поста, настали светлые дни Пасхи Христовой, и на третий день праздника боярин стал уже торопить всех к отъезду, чтобы отойти от Рязани не позже Фомина воскресенья. Составил он обоз, снарядил охрану, определил челяди, кому идти с ним на Москву, и приготовил подарки.
   И вот вскоре все очутились в дальнем путешествии.
   Однако не одна Ольга запечалилась, прознав, что увезут ее в Москву в замужество с незнакомым князем. Запечалился в доме Терехова боярский холоп, кабальный человек Алеша Безродный. Он побледнел, осунулся, и боярин, разговаривая с ним, только диву давался.
   — Да что у тебя, хворь какая-либо приключилася? — спросил он. — Так сходи к знахарю. Слышь, у Ефремыча от всякой болезни заговор или зелье есть.
   — Ничего со мною, боярин, не сталось, — ответил на такие слова Алеша, — только так что-то закручинилось.
   — Ну, ну! — тяжело отдуваясь, произнес боярин. — Эту-то кручину у тебя мигом в Москве снимут!
   При этих словах еще бледнее стало лицо Алеши. Хоть и был он кабальным человеком у боярина, а вся семья, и дворня, и прочие кабальные люди любили Алешу за его силу, удаль и за добрый, веселый нрав. Маремьяниха, часто вздыхая, говорила ему:
   — Эх, Алеша, Алеша, загубил ты свою жизнь! Не такая судьба тебе была писана.
   А Алеша встряхивал головою и отвечал:
   — Может, я сам того искал, бабушка!
   Леонтий Безродный, рязанский посадский, захотел в люди выйти и торговлишкой заняться, а для того занял денег у боярина Терехова. Только ничего не вышло с этой торговли: проторговал он весь свой достаток, домишко и землю, что в пригороде имел, проторговал все деньги, что дал ему Терехов, и с горя повесился.
   Сыну его, Алеше, тогда шестнадцатый год шел. Остался он сиротою круглою, да еще с порухою на имени, и не вынес того. Пришел к боярину, поклонился ему земно и отдался ему в кабалу[104] за отчий долг.
   Боярин не хотел брать его, да Алеша стал просить его, и взял его боярин на десять лет.
   Вскоре отличил Терехов его ото всех и поставил во главе своих служилых людей, доверив ему личную охрану.
   Отличила его и Ольга среди всех прочих своим сердцем, только что открывшимся для любви, а что касается Алеши, то он только и дела делал, что не сводил взора со слюдовых оконцев светлицы боярышни.
   И случилось раз ненароком им встретиться в густом саду за сиренями. В те поры цвела она, сирень эта, цвели и яблони, и черемуха. От одних весенних запахов кружило голову, а тут еще свистел соловей, задорно выкрикивал коростель; так где же было устоять молодым сердцам, переполненным жаркою любовью? И нежданно сплелись руки, и замерли уста на устах.
   Потом признался Алеша боярышне, что подстерегал ее в кустах, когда она одна пойдет. Стерег для того, чтобы высказать свею душу и разом решить свою судьбу.
   — А если бы ты не люб мне был? -лукаво спросила боярышня.
   — Ушел бы, убег бы… ушел бы на Волгу, к зарубежникам и стал бы разбоем против ляха да татарина промышлять!
   — Ой, что ты! -со страхом воскликнула Ольга и крепко приникла к юноше полною грудью.
   И любились они, как голуби, ни о чем не думая, ничего не опасаясь, пока вдруг не услышала Ольга решение своего отца, громом разразившееся над ними.
   — Агаша, милая моя, Агаша, я тебе ленту алую подарю… оповести Алешу, чтобы нынче в саду ждал меня! -молила Ольга свою наперсницу, узнав роковую весть.
   — Чего уж ленту,-ответила верная подруга, — и так скажу.
   И в тот же вечер свиделась Ольга с Алешею и горько плакала, а он стискивал зубы и хмурил брови, словно терпел мученическую муку.
   — Что же ты, или не знала того ранее? — угрюмо спросил он.
   Ольга заломила руки.
   — Ой, знала! Матушка да Маремьяниха иногда шутя говорили про то, да мне и не в голову! Так, думала… далеко!…
   — И что же он? Молодой?
   — Мне в погодках… слышь, на два, на три старше. Да не люб он мне, не люб! -страстно воскликнула Ольга. — В могилу лучше, чем за немилого. Ты мне люб!
   Алеша порывисто прижал ее к себе.
   — А что сделаем? — прошептал он. — Бежать? Как зверям, по лесам рыскать, из оврага воду пить, коренья есть, а там тебя, голубку, в разбойное гнездо завести!…
   Ольга вздрогнула.
   — Подожди еще, что будет, — с горечью заговорил Алеша, — еще не отдают. Придет время, подумаем еще! А может, ты еще и батюшку с матушкой уговоришь как-либо.
   Нерадостные расстались они, и отлетело от них веселье. Спустя неделю сказал своей милой Алеша:
   _ Слышь, твой батюшка меня с собою берет, над охраною головой… тебя беречь. Ну, и то ладно. Не оставлю значит, тебя, ласточка, и в Москве. А там видно будет! Не кручинься, а то и мне невтерпеж становится!
   — Тяжко мне, Алеша, до смерти!
   — А мне-то!
   А потом Ольга мучила Алешу:
   — Слышь, князь-то, мой суженый, говорят, молодой и статный. Царем отличен; в иные земли посылали.
   — Ой, не мучь ты меня! — стонал Алеша.
   — Любый мой! Сокол! Да краше и лучше тебя мне ни кого нет! — отвечала Ольга и начинала ласкать его и целовать затуманенные очи Алеши.
   И до самого дня отъезда ничего они не надумали против надвигавшейся на них грозы.
   Тронулись они в путь, и миновали их красные дни. Все время Алеша ехал впереди своего отряда, зорко всматриваясь по сторонам, нет ли где засады, а боярышня томилась в душной колымаге и только изредка, урывками, где-нибудь на привале, доводилось им взглянуть друг на друга.
   Ехали они все вперед и вперед, и оба думали почти одну и ту же думу: как они жить в Москве будут, как им свидеться там придется и что делать, когда ударит последний час. Думали, но ничего придумать не могли и только мучили свою душу тоскою и отчаянием.

II НАПАДЕНИЕ

   Медленно подвигался поезд Терехова-Багреева, приближаясь к Москве. Боярин вышел из своей колымага размять ноги и подозвал к себе Алешу.
   — Где будем теперь? — спросил он.
   Недалеко от Коломны, боярин, — ответил Алеша, — думаю, к ночи до Коломны добраться. Верст двадцать всего!
   — Ну, ну! — сказал боярин, знаком руки отпуская его от себя, и задумался.
   Вспомнились ему его поиски в этих местах Ольги, атаман шишей Лапша, поляки, князь Теряев. Он оглянулся вокруг и вздохнул. Может, тут вот не одна сечь была с ляхами. Дорога шла широкой, извилистой полосой посреди леса. Сколько тут было в свое время засад и засек. Ляхи отбивали обозы у русских, шиши — у ляхов; разбойничали Лисовский, Сапега, казаки и разный сброд.
   Боярин подошел к большой колымаге и ударил рукою в кожаную занавеску. Княгиня отдернула ее и выглянула из окна.
   — Ты, Петр? — спросила она.
   — Я, Олюшка, — ответил боярин, — может, хотите ноги размять? Дорога очень хороша, воздух на удивление!
   — Я-то не прочь; как с Оленькой только?
   — Ас ней что? — встревожился боярин.
   — Да срамотно выйти-то так.
   — И… тоже выдумала, матушка, — вмешалась Маремьяниха, — нешто тут сторонние люди есть! Одни холопы.
   — И то! Выходите, выходите!
   Боярин махнул слугам. Все мигом подскочили к колымаге и помогли вылезти из нее сидевшим.
   Вслед за матерью козой выскочила Ольга и глубоко всей грудью вдохнула бальзамический весенний воздух.
   — Прыгай, да не очень, — заворчала Маремьяниха, — ишь, бор кругом. Неравно еще зверь выскочит.
   — Зверь!…— засмеялся боярин. — А на что у нас стража надежная? Эй, Алеша! — зычно закричал он.
   Алексей повернул коня, и его лицо вспыхнуло пожаром, едва он увидел, что любимая Ольга вышла на дорогу. Он ударил пятками коня, подскакав к боярину, спешился.
   Ольга взглянула на него и порозовела, встретив его полный страсти и обожания взгляд.
   — Слышь, Алеша, — улыбаясь, сказал боярин, — наша старуха сказывает, что здесь боязно нам.
   Алексей тряхнул головою, отчего звякнула на его плечах кольчужная сеть, и ответил:
   — Во все глаза гляжу, боярин! Ни зверю, ни ворогу не дам подойти близко даже, доколе жив сам.
   — Ну, вот тебе, старая! — усмехнулся боярин. — Ишь, у нас какой воин да охрана! Иди, Ольга, созови девок да побегай малость, а мы с боярыней тихим шагом.
   — Агаша! — звонко закричала Ольга, отбегая в конец обоза.
   — Ау| — откликнулась ей верная подруга.
   Боярин шел медленно, вперевалку, с женою, а невдалеке от них, ведя в поводу коня, шел Алексей. Боярин вспомнил старое время и князя Теряева.
   — У него здесь неподалеку и вотчина есть… громадная! Из нее у него Мишуху-то украли, — сказал боярин.
   — Где же она? — спросила его жена.
   — Тут где-нибудь. Не видал, Алеша?
   Алексей вздрогнул. Само имя князя Теряева было тяжко для его слуха.
   — Не знаю, боярин! — ответил он.
   — Да беспременно увидим ее. Слышь, она как есть на дороге… Что это? — вдруг прервал свою речь боярин и насторожился. — Ровно будто засвистел кто-то? А?…
   Они приостановились на дороге. Боярыня испуганно прижалась к мужу.
   Замолкли по городам, селам и дорогам звуки жалейки, свирели и гуслей, звон балалайки, ложек и накр, замолкли веселые песни скоморохов, их сказки да присказки, словно исчезли и сами скоморохи со своими медведями и учеными козами, разогнанные властным словом царя Михаила Федоровича. Но не на радость мирным жителям произошло все это. Вместо музыки послышались по лесам и дорогам молодецкие посвисты да лихие выкрики; вместо песен да сказок стали раздаваться ясачные крики[105], а веселые скоморохи обратились в лютых разбойников.
   Знакомые нам раскосый Поспелка, Распута, Козел да косолапый Русин соединились в одну шайку под начальством Злобы, рыжего силача, и хозяйничали под Коломною. Эта шайка увеличивалась беглыми крестьянами, иными скоморохами и всяким побродяжным людом, и они дерзали нападать на большие обозы с товарами.
   Добрую неделю ждали они обоза боярина Терехова-Багреева. Прознали они, что он чуть ли не со всем добром в Москву едет, и решились попытать свое счастье. Они расположились по двум сторонам дороги еще с ночи в ожидании боярина. С одной стороны сидел в кустах косолапый Русин с Козлом, Распутою и еще десятком человек, а с другой расположился с шестью людьми Злоба.
   — Как свистну трижды, в третий во всю — так и высыпай, ребята! — приказал Злоба.
   — Ладно, свистни только вовремя! — отозвался Распута.
   Все они были одеты в липовые лапти да простые сермяги, стянутые у пояса широким полотенцем, а вооружены кто чем. У гиганта Злобы был огромный бердыш, у других — у кого нож, у кого кистень, у кого пика, у кого пищаль.
   Позади Злобы зашуршали кусты, и из них показался Поспелка.
   — Уф! — проговорил он, вытирая вспотевшее лицо.
   — Идут? — торопливо спросил Злоба.
   Поспелка кивнул.
   — Идут! Сам из колымаги-то вылез, пеший идет, и боярыня с ним, и девка! Только… того…
   — Что еще? — нахмурясь, спросил Злоба.
   — Стража при них. Гляди, с полсорока стрельцов да конных столько же… А челяди этой!
   Поспелка лишь махнул рукой. Злоба тряхнул головой.
   — Не знаешь, что ли, боярских стрельцов да холопьев? Гаркни только, так они вроссыпь! Нас, чай, тоже с полсорока будет! А как идут?
   — Впереди эта самая стража, а сзади — челядь, а в средине…
   Злоба остановил его.
   — Замолол! — презрительно сказал он. — Ты вот что лучше: иди к нашим, — он показал на другую сторону дороги, — и скажи: как свистну, так чтобы на охрану бросились прежде всего. А мы сзади поднапрем! Ну! Живее!
   Поспелка выскочил из кустов и быстро, как заяц, перебежал дорогу. Злоба подтянул кушак, засучил рукава сермяги и взял в богатырские руки свой бердыш.
   Обоз показался на дороге и медленно подвигался прямо на них. Злоба с товарищами притаился. Обоз двигался, не чуя опасности. Злоба увидел боярина с женою, рядом с ними пешего воина; со смехом пробежала сенная девушка мимо него. Злоба заложил два пальца в рот и протяжно свистнул.
   Этот— то свист и услышал боярин Терехов и спросил о нем Алексея.
   — Не иначе, как разбойники, — сказал Алексей, быстро вскакивая на коня.
   В это время свист повторился.
   — Семен, меч мой! — закричал Терехов, чувствуя, как вскипела его кровь.
   Маремьяниха всплеснула руками.
   — Олюшка! — завопила она. — Олюшка! Дитятко! Беги сюда!
   Словно над самым ее ухом раздался в третий раз пронзительный свист, и дорога огласилась каким-то диким воплем. Грянул залп, а затем послышался шум битвы.
   Семен, весь дрожа от страха, подал меч боярину и бросился под колымагу. Ольга, вся дрожа, прибежала к отцу, на руке которого повисла боярыня, и обернула свое побледневшее лицо к месту боя. Она видела, как ее Алексей махал мечом, скача то в ту, то в другую сторону.
   — Мамушка, убьют! — закричала она, но Маремьяниха не поняла ее возгласа.
   — Убьют, ежели слушать не будешь. Беги за мною!
   Она потянула за собою Ольгу, и скоро они все укрылись за ольховым кустом у края дороги. Боярыня бессильная упала на траву. Ольга, сложив на груди руки, с мукою смотрела на бой, видя только одного Алексея, а сам боярин с мечом в руке готовился защищать себя и своих близких.
   Злоба верно сказал. После первого залпа смутились воины боярина, и только один Алексей одушевлял их, готовых бежать каждую минуту. Уж очень стремителен и яростен был натиск разбойников. Стрельцы бросили свои мечи и бердыши. Косолапый Русин ухватил брошенную долбицу и махал ею, как легким кистенем, каждым ударом валя человека.
   Алексей рубился нещадно. Козел полез ударить его лошадь, но тотчас покатился с разрубленным плечом.
   Вдруг страшный вопль потряс воздух. Алексей обернулся и увидел, как вся челядь с женщинами и детьми в паническом ужасе бежит к ним, а за ними с ревом гонятся другие разбойники. Это Злоба ударил в хвост обоза.
   Все смещалось. Страшный бердыш Злобы свистел в воз-духе, валя людей рядами. Алексей бросился на Злобу, но предательский нож подсек жилы на ногах у его лошади.
   Она вдруг осела на задние ноги, и Алексей покатился на землю.
   — Ах! — вскрикнула Ольга и упала к ногам своего друга, Маремьяниха, испуганная, подбежала к ней.
   — Вяжи его! Не бей! — приказал Злоба, опуская бердыш.
   Битва кончилась. Разбитые слуги искали спасения в бегстве, сопротивлявшиеся были частью перебиты, частью связаны, челядь просила пощады.
   — А где боярин с боярыней? — спросил Злоба. — Найти их!
   Разбойники бросились к колымагам и, не найдя в них никого, рассыпались по дороге.
   Скоро раздались крики. Злоба обернулся и увидел боярина с мечом в руке, а перед ним уже двоих убитых.
   — Ах, волк тебя заешь! — проворчал он с усмешкою. — Ишь, жирный пес, а как сечется. Ну, вы! — обернулся Злоба к перепуганной челяди. — Коли не хотите по деревьям болтаться, берите его, боярина своего. Только живым, чур! Ну, разом! О-го-го!
   Словно стая псов, бросились прежние холопы на боярина и дали ему только два раза махнуть мечом. Стоило это двух жизней, но минуту спустя боярин уже лежал на земле туго связанный, а Маремьяниха неистово ругалась:
   — Холопы вы подлые! Вот ужо вам задаст боярин! Нате, на кого руки подняли! Душегубы вы, разбойники! Боярышню-то оставьте, волчья сыть! Уж и быть вам на виселице, подлые!… Чего? Меня? Я вам все глаза выцарапаю! Троньте только.