Княгиня дождалась его однажды в узком переходе из терема и сказала ему с упреком:
   — Что это, Миша, Бога в тебе нет, что ли? Батюшка выправляться начал, а ты хоть бы глазом взглянул на него. Он-то все тоскует: «Где Михайло?».
   Михаил побледнел и потупился.
   — Зайду, матушка, после!
   — Сейчас иди! Батюшка проснулся только что.
   Михаил вздрогнул и невольно рванул руку, за которую ухватила его мать.
   — Недосужно мне сейчас, матушка. Пусти!
   Княгиня отшатнулась и даже всплеснула руками.
   — Да ты ума решился, что так говоришь? К отцу недосужно! А? Идем сейчас!
   — Матушка, не неволь! — взмолился Михаил. — Невмоготу мне видеть его, невмоготу, матушка! — И он быстро ушел от изумленной матери.
   — С нами силы небесные! — растерянно забормотала она. — Что творится на свете Божием!
   А через полчаса слабым голосом подозвал ее к своей постели выздоравливающий князь.
   — Анна! — тихо заговорил он, крепко ухватив ее за руку — Михайло вернулся ведь?… Да?
   — Вернулся, государь мой, — ласково ответила княгиня. — я его, хошь, покличу, ежели в доме он!…
   Князь задрожал, и на его лице отразился ужас.
   — Нет, нет, нет! — торопливо проговорил он. — Не пускай его! Проситься будет ко мне — не пускай! Ой, страшно мне!… Обещайся: не пустишь?…
   — Ну, ну, не пущу, успокойся только. Не пущу его!
   Князь облегченно вздохнул и откинулся на изголовье.
   — Господи Иисусе Христе, Царица Небесная! что с ними? Один не идет, другой говорит— «Не пускай!» Что с ними сталось? — в ужасе и изумлении шептала княгиня.
   Ее сердце уже не знало покоя. С тревогою глядела она на мужа, со страхом и недоверием на сына. Он ходил мрачный, угрюмый, почти не бывал дома. Немало муки приняла на себя и Ольга. Вернулся муж неласков и мрачен; чуть коснулся ее губами, едва взглянул на ребенка, и почуяло ее сердце что-то недоброе.
   Наступила ночь. Князь Михаил вошел в опочивальню и не глядя на молодую жену, бросил армяк на лавку, снял с себя сапоги и лег. И всю ночь слышала бедная Ольга, как вздыхал он протяжно и тяжко. Слышала она это, но не имела храбрости подойти к нему. Страшен казался он ей. Она тосковала и думала: «Покарал меня Господь за грешную любовь. Шла к аналою и клялась ложно. Грешница я! Нет мне спасения!» В тоске думала она про Алешу и — дивно сердце девичье! — сердилась на него за его любовь к ней: «Разве не знал он, что я уже засватана? К чему покой тревожил, сердце мутил?» Но в другой раз грусть о нем охватывала ее сердце, и она рыдала.
   — Полно, княгинюшка, — испуганно уговаривала ее верная Агаша, — смотри, Михайло Терентьевич увидит, худо будет. И так он туча тучею!
   — Не нужна я ему. Он на меня и глазом не смотрит. Хоть умереть бы мне, Агашенька! — причитала Ольга.
   — Умереть!… Экое сказала! А ты, государыня, старайся ему любой быть, приласкайся!…
   Ольга вздрагивала.
   — Да что, княгинюшка, пугаешься? Про Алексея забудь лучше. Вот что! Да и не увидишь его больше! А боярин, батюшка твой, отпустит его и, смотри, поженится он.
   — Пусть! Не по нем я плачу, по себе!…
   — И по себе не след. За Михаилом Терентьевичем гляди. Ишь, он какой унылый да страшный… Даже вчуже жаль…
   Действительно, глядеть на Михаила становилось вчуже жалко. Отпустил он бороду, отчего еще более вытянулось его лицо. Прежде здоровое, розовое, теперь оно побледнело, осунулось; от недосланных ночей мутно глядели его глаза, от тяжких дум морщился лоб и крепко, были сжаты губы.
   Горше всех ему было. Видел он тревожный, испуганный взгляд матери, понимал ее думы, но не мог ничего сказать ей про свое горе. Видел он распухшие от слез глаза Ольги, ее бледнеющие щеки, понимал и ее тоску, но тоже не находил ни слов ей, ни ласки — словно вовсе чужая. Про отца он и думать боялся. Его кидало в дрожь при одной мысли о том, как он взглянет ему в глаза впервые, как укроет от него свои супротивные думы, и, словно преступник с отягощенной совестью, не находил себе места в доме
   — Боярин! Федор Иванович! — стал он молить Шеремета. — Ушли меня в дальний поход, на окраину куда-нибудь!
   — Что ты, свет? — изумился его желанию боярин. — Ишь, кровь бурливая! И царь тебя жалует, и богат ты, и жена у тебя молодая, а тебе все бы воевать!
   Не мог Теряев объяснить ему свое горе и уныло поник головою.
   Только и отрады было у него, что в домике старого Эдуарда Штрассе. Тоскливая зависть охватывала его при виде тихого счастья маленькой семьи. Эдуард в ермолке и домашнем кафтане с увеличительным стеклом в руке читал какую-нибудь книгу; Эхе сидел в блаженном покое и по часам смотрел на маленькую зыбку, где тихо спал будущий рейтар, а пока еще маленькое, беспомощное существо; в кухне с веселою песнею возилась красавица Каролина. Входил князь, и все встречали его с радушием близких друзей. Штрассе откладывал в сторону стекло и книгу и говорил:
   — А, Михайло! Ах, что я прочитал сегодня! О-о! — И он поднимал вверх палец и начинал с жаром рассказывать Михаилу.
   Эхе подмигивал князю и с глубоким уважением молча хлопал себя по лбу, что показывало его удивление умом Штрассе; но это длилось лишь до той поры, пока маленький «рейтар» не подавал голоса. Тогда бежала из кухни красавица Каролина, на бегу вытирая передником руки, ловко выхватывала из зыбки ребенка и, вынув полную грудь, кормила ею своего первенца. Штрассе смолкал и с умилением начинал глядеть на сестру, а та смеялась и говорила:
   — Ну, чего замолчал? Говори! Он умнее будет, тебя слушая.
   — О, он будет ученый! — радостно ответил Штрассе.
   — Воин будет! — поправлял его Эхе, и между ними поднимался спор.
   — Монахом! — смеясь останавливала их Каролина и, уловив ребенка, с хохотом зажимала им рты ладонями. — Разбудите, вас качать заставлю! — прибавляла она с угрозой.
   При взгляде на эту милую семью Михаилу становилось и тоскливо, и сладко Эх. не довелось пожить ему такой тихой, радостной жизнью!…
   В тяжелом настроении возвращался он домой в теремную опочивальню и часто целые ночи напролет не мог сомкнуть глаза.
   Пыткой стала ему такая жизнь.
   Однажды заплакал в зыбке его маленький сын, Михаил оглянулся. Ольга спала, разметавшись на постели. Князь поднялся и приблизился к зыбке. При свете лампадок он увидел маленькое личико с широко открытыми глазами, полными слез. Он нагнулся к ребенку, и тот вдруг перестал плакать и улыбнулся.
   Что в бессмысленной улыбке младенца? Но она вдруг перевернула сердце князя. «Мой ведь, кровный!» — мелькнуло у него, он наклонился ниже и тихо поцеловал ребенка.
   Тихая радость сошла на его сердце. Он подошел к Ольге и толкнул ее в плечо.
   — Мальчик плачет! Проснись!
   Ольга раскрыла глаза и увидела над собою лицо мужа. В его глазах светилось что-то совсем новое, и она смело ответила ему взглядом и улыбнулась тоже.
   Князь уже не ложился. Ольга накормила ребенка и легла, с тревожным замиранием смотря на мужа. И вдруг он заговорил:
   — Я все знаю. Ольга. Не любя ты за меня вышла, знаю!
   Она задрожала как лист.
   — Не бойся! — грустно продолжал князь. — Не в обиду говорю тебе. Силой ведь тебя неволили… не твоя вина. Вот…— он перевел дух. — Алеша Безродный все время со мной был. Вместе мы рубились. Сторонился он меня, а потом ничего… Убили его, Ольга, ляхи!…— Он остановился и посмотрел на Ольгу. Она вздрогнула, и только частое дыхание выдало ее волнение. — На руках у меня Алеша помер,-заговорив снова князь, — и помирая покаялся. Наказывал мне любить тебя… Я тебя в печали не неволю! — вдруг окончил он и, накинув армяк, вышел из опочивальни.
   — Князь Михаил о! — раздался за ним голос жены.
   Он быстро вернулся. Ольга в одной сорочке стояла на полу, с мольбою протягивая к нему руки.
   — Что ты? С чего?
   — Михайло, не мучь меня! — заговорила она, падая ему в ноги. — Неповинна я!… Прости мне за девичью думу, за любовь запретную! Вольна была я, глупа!
   Словно на лед упал горячий солнечный луч и растопил его — так подействовала на сердце князя мольба Ольги.
   Он быстро нагнулся к ней и, подняв ее, ласково заговорил:
   — Полно, полно!… С чего взяла ты? Да я… я сам, голубка моя! Ах, Олюшка!…— Накипевшее горе запросилось наружу молодое сердце захотело ласки. Князь посадил Ольгу, обнял ее и стал тихо, прерывающимся голосом рассказывать ей про свое горе. И по мере того как он говорил, теснее и тесней прижималась к нему своим плечом Ольга.
   — Видишь, и я не любя женился, — уныло окончил князь.
   — Теперь любиться будем…— тихо ответила ему Ольга.
   Жизнь снова возродилась для Михаила. В его душе уже не было злобы против отца, и однажды он спустился вниз к отцу. Но княгиня остановила его в дверях.
   — Тсс! Запретил государь тебе входить. Не хочет он тебя видеть! — Михаил тихо улыбнулся.
   — Скажи ему, матушка, только, что я все знаю и все простил! — сказал он. Княгиня пытливо посмотрела на него.
   — Что же это ты знаешь? — ревниво спросила она его.
   — Не пытай, матушка!… После!…
   Княгиня недовольно покачала головою и вышла. Через мгновение она позвала сына:
   — Иди скорее!
   Михаил вошел и опустился на колени у постели отца. Бледный, с отросшими и поседевшими волосами, сидел князь Терентий Петрович в постели, и по его лицу струились радостные слезы.
   — Отпустил? — радостно повторял он, держа руку на склоненной голове сына.
   — Бог Судья тебе! — тихо произнес Михаил.
   — Не ведал я… Богом клянусь, не ведал! — торжественно сказал старый князь. — Но замолю грех свой!…
   Княгиня смотрела на отца с сыном и в изумлении качала головой. Никогда такое ей даже и не снилось. «Кажется, будто отец у сына прощенья просит. Да где же это видано? Господи Иисусе Христе! А я-то сначала думала, что Михайло согрешил супротив родительской воли… Нет, видно, в свете теперь все по-иному пошло!».
   Но, как она ни удивлялась, все же и ей было радостно видеть, что отошли тучи от их дома и снова в нем стало светло и радостно.
   — Внука бы мне принести, — с улыбкой счастья сказал отец и потом тихо прибавил сыну: — Я на него и то смотреть боялся.
   Князь Михаил опустил голову. Образ замученной Людмилы мелькнул пред ним и словно благословил наступивший мир. Сзади раздался шорох. Сияя радостью, в горницу вошла Ольга, неся на руках своего первенца. Михаил ласково кивнул ей головой и улыбнулся.
 
   В. С. Соловьев

ЖЕНИХ ЦАРЕВНЫ
(РОМАН-ХРОНИКА ХVII ВЕКА В ДВУХ ЧАСТЯХ)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

   Ранний зимний вечер уже давно наступил, и в царицыном тереме по всем покоям и переходам зажглись огни. Мама царевны Ирины Михайловны[113], княгиня Марья Ивановна Хованская, сидела у себя в опочивальне. Она только что пришла от царицы после долгой и весьма важной беседы и теперь крепко пораздумалась. На некрасивом и уже давно поблекшем лице ее, освещенном, однако, большими и добрыми голубыми глазами, читалось необычайное смущение.
   Женщина она была спокойная, рассудительная, ко всему. Что творилось вокруг нее в этом обширном человеческом муравейнике, носившем название царского терема, она относилась всегда без волнения и редко что принимала к сердцу. Но сегодняшняя беседа с царицей Евдокией Лукьяновной выходила из ряда вон. Было над чем подумать и чем смутиться.
   Княгиня временами начинала даже шептать что-то почти вслух, с недоумением качала головою и разводила руками. Низенькая дубовая дверь опочивальни скрипнула.
   — Кто там? — очнувшись, спросила Марья Ивановна.
   — Это я, матушка-княгинюшка… Дозволишь войти на малую минутку али недосуг тебе? — послышался знакомый голос.
   — Войди, ничего, войди, Настасья Максимовна! — сказала княгиня.
   Дверь отворилась и пропустила небольшую, плотную еще не старую женщину. Это была одна из царицыных постельниц, пользовавшаяся, несмотря на свой не слишком важный чин и всем ведомое худородство, большим значением и влиянием в тереме.
   — Что скажешь, матушка?… Присядь-ка! — указала княгиня рядом с собою на низенькую скамью, покрытую мягким стеганым тюфячком.
   — Спасибо, княгинюшка, рассаживаться недосуг — где уж тут, дел-то с этими негодными людишками полон рот, от заутрени до заутрени не справиться… Я всего на одно слово зашла…
   — Что такое, Настасья Максимовна, али по терему неладно?
   — Да все Машутка, то есть вот никакого, никакого с ней сладу… Моченьки моей нету с этой девчонкой! — проговорила Настасья Максимовна с таким негодованием, какого даже нельзя было и ожидать от ее дышавшей добродушием фигуры.
   — Что же такое еще натворила твоя Машутка? Разбила али попортила что-нибудь царевнино? — с недовольной улыбкой спросила княгиня.
   — Какое там разбила! Этим стала бы я тебя тревожить! Не мое дело ее черепки считать… Во сто крат хуже, княгинюшка!… Ты ведь от царицы… запершись с нею была… о деле каком, видно, толковали… Вот вхожу я в Царицыну опочивальню, нынче-то мой наряд, да как вошла, вижу: занавеси-то будто и шевелятся. Кошка, думаю, забралась, — ну как, не ровен час, да государыню-то ночью напугает! Тихим шагом я к занавеске, ан глядь, то не кошка, а Машутка-негодница притаилась. Я ее за ухо и вытащила. Ты что это, мол, дрянь девчонка, говорю, как это ты сюда забралась, что это ты, говорю, за государыней подслушиваешь? Да тебя за такие дела убить, говорю, мало! А она-то: глядит на меня своими бесстыжими глазищами и хоть бы сморгнула. Воля твоя, говорит, убей ты меня, Настасья Максимовна, а подслушивать у меня и в мыслях не было, да ничего и не слыхала. Как сюда, говорит, забежала, сама не ведаю — дверьми обозналась. Вижу, говорит, государынина опочивальня, дух у меня захватило со страху, а тут дверь скрип, я и за занавеску… Ведь вишь, что выдумала!… И не сморгнет Я ее держу за ухо, крепко держу, а она во все глаза на меня, ровно истукан какой… Ну, сама посуди, княгинюшка, ну что ж с этим зельем теперь делать?!
   Княгиня задумалась.
   — А может, девчонка и не врет, — сказала она, — бес в ней сидит, это верно, ровно коза она скачет, ровно волчок вертится… Может, и точно, забежала зря в опочивальню да о страху, как ты вошла, за занавеску и спряталась… мудреного тут нет…
   Настасья Максимовна вся так и побагровела.
   — Ну… и ты, княгинюшка, вместе с царевной ее покрываешь! — воскликнула она, разводя руками.
   — Не покрываю, а ведь что же… не убивать же ее, сиротинку! Ну, накажи ее как знаешь…
   — Что мне ее наказывать, ухо-то у нее я крепко подержала, а только сил с нею нету, от рук она отбилась; как что, сейчас к царевне, а та за нее горой… Но только, ежели я на таком подслушивании ее накрыла, могу ли я умолчать перед тобою? Должна я о том тебе доложить али нет?
   — Вестимо, как не сказать… Ну вот я Машутку и поспрошаю… там видно будет…
   — Да только ты не верь ей, княгинюшка, не верь ни единому ее слову… вся она изолгалась, и стыда в ней нету ни на волос!
   — Теперь-то где ж она?
   — Где, как не у царевны.
   — Так вот я и пойду.
   У княгини мелькнуло в мысли: «А ну, коли и впрямь Машутка подслушала да Иринушке передала!… Не дай Бог!» Встревоженная этой мыслью, царевнина мама поднялась со скамьи и быстро вышла из опочивальни.

II

   Княгиня Марья Ивановна как можно тише подошла к покою царевны, постаралась как можно неслышнее отворить дверь и заглянуть так, чтобы ее появление не сразу заметили. Однако, несмотря на это, она не увидела и не услышала решительно ничего подозрительного. Царевна Ирина сидела за большими пяльцами и при свете двух толстых восковых свечей была, по-видимому, прилежно занята рукоделием. Возле нее в почтительной и скромной позе стояла стройная девочка лет пятнадцати. Увидев входившую княгиню, эта девочка еще больше опустила глаза, и все несколько бледное, хотя хорошенькое, лицо ее сложилось в очень жалкую мину. Княгиня прямо подошла к девочке:
   — Ты чего это здесь? Что делаешь?
   Та подняла на нее большие темно-серые глаза, в которых читались не только робость, но и настоящий страх. Но за нее ответила царевна:
   — Это я, матушка, позвала ее, учу рукоделию. Я работаю, а она смотрит, перенимает.
   — Нечего сказать, много переймет, хороша рукодельница! Да и ты, царевна, что за мастерица! Ежели девчонке и впрямь рукодельничать охота, так пускай у мастериц и обучается. Избаловала ты совсем Машутку, со всех сторон только жалобы на нее и слышу.
   Девочка опять опустила глаза и так и застыла совершенным олицетворением скромности и испуга. Между тем княгиня продолжала:
   — Ну да не о рукоделиях теперь! А вот ты скажи-ка мне, Машутка, была ты эдак с полчаса тому времени в государыниной опочивальне?
   Девочка вскинула было глаза на княгиню, но опять опустила их и молчала.
   — Что ж, язык у тебя есть, отвечай, коли спрашивают!…
   Девочка едва слышно ответила:
   — Была…
   — А! Была!… Как же ты смела?… Каким путем туда попала?!
   — Не знаю…— скорее вздохнула, чем сказала, девочка.
   — Как — не знаю! Как ты смеешь мне так отвечать? Кто же знает? — крикнула княгиня.
   Но тут царевна пришла на помощь своей любимице.
   — Мамушка, да не запугивай ты ее, — произнесла она милым, ласкающим голосом, поднимаясь с места, и, подойдя к княгине, обняла ее. — Уж она мне в своей вине повинилась… Ну, что же ей и отвечать-то, коли и впрямь не знает, как она забежала?! Это и со мной ведь по сю пору случается, разыграешься, бежишь, словно на крыльях летишь, словно несет кто тебя, и двери будто сами собою перед тобою отворяются. Ну, вот и забежала, перепугалась. Уж ты не казни ее, не брани, она не нарочно и впредь такого не сделает…
   Говоря это, царевна прижалась своей нежной горячей щечкой к дряблой, покрытой белилами щеке княгини.
   — Заступница, баловница! — произнесла та с полупечальной улыбкой и тихонько отстраняясь. — А у двери за занавеской зачем была? — обратилась она к девочке. Та теперь уже не стояла с опущенными глазами, а глядела ими прямо в глаза княгини, глядела пристальным, смущающим взглядом, в котором ничего нельзя было разобрать и который так раздражал Настасью Максимовну.
   — За занавеской-то зачем? — произнесла она, и голос ее уже дрожал от страха. — Не то что за занавеску, а и под кровать, куда попало спрячешься от Настасьи Максимовны, ведь она ухо-то мне как! — закончила она, поднося руку к своему красному и даже несколько припухшему уху.
   — Ухо-то посмотри, мамушка, ведь это что же такое, ведь этак Настасья Максимовна ей когда-нибудь совсем оторвет уши! — сказала царевна. — Ведь не впервые это, так как же тут не прятаться от нее?
   — Настасья Максимовна женщина не злая, даром драть за уши не станет, — строго сказала княгиня. — Ну и что же, долго ты, Машутка, за занавеской стояла?
   — Какой же долго, когда она вслед за мной пришла. Как вбежала я, не успела опомниться, слышу — шаги, а шаги ее я всегда за три покоя узнаю, огляделась — куда мне, вижу — занавеска, я и шмыг. Притаилась. А она так прямо и идет на меня, занавеску-то отдернула, а меня за ухо и вывела, — медленно, с небольшой запинкой, но уже без особой робости объясняла Машутка и все продолжала, не мигая, прямо смотреть в глаза княгини, так что той стало неловко от этого взгляда. Неловко, и в то же время все ее сердце, вся ее раздраженность быстро утихали, может быть, под влиянием этого же взгляда. Ведь это она первая обратила внимание на бойкую, смышленую девочку-сиротку. Она приставила ее для мелких услуг к своей царевне и до сих пор, несмотря на все Машуткины провинности и частые нанее жалобы, миловала ее и жалела.
   Что же теперь с ней делать? Докладывать государыне о том, что постельница поймала ее в опочивальне у двери, где она подслушивала? Плохо придется Машутке, ведь за такое дело, ведь за подслушивание слов государыниных ее надо не только выгнать навсегда из терема, но придется сослать куда-нибудь подальше, в какой ни на есть строгий женский монастырь… и конец там Машутке на веки вечные!
   А может, она и без вины виновата, может, и впрямь все так, как она объясняет?!. На то похоже. Ведь кабы долго она там была, притулившись у двери, кабы могла подслушать всю беседу, то, конечно, успела бы уже передать о ней царевне, и в таком разе сейчас, вслед за таким известием, разве Иринушка могла бы быть спокойной?! А вот она спокойна. Как ни всматривается в свою воспитанницу княгиня Марья Ивановна, ничего не замечает в ней особенного. Нет, решительно все так и было, как объясняет Maшутка: ничего она не подслушала, не успела. А что бегает девчонка ровно белены объелась — так этому предел положить надо. Да авось теперь уймется. Ишь, ухо-то! Раздуло его… И впрямь ручки у Настасьи Максимовны не бархатные…
   Княгиня сделала строгое, серьезное лицо и обратилась к провинившейся:
   — Слушай ты меня, озорница! — насколько могла суровым голосом объявила она. — Выдрали тебя за ухо, да мало, ну уж Бог с тобою, по глупости твоей на сей раз еще вина тебе прощается, не доложу я о ней государыне, пощажу я тебя. Только слушай ты меня и на носу у себя заруби: коли ежели еще раз что-нибудь такое случится — кончено, только и жизни твоей! В тот же день, слышь, — в тот же час тебя здесь не будет, и куда тебя увезут, и куда тебя денут, про то никто даже и не узнает… не ты первая, не ты последняя, чай, сама понимать можешь, не малолеток ведь уж, что за такое депо бывает…
   Царевна улыбалась. Машутка тихонько подошла, склонилась, поймала и поцеловала руку княгине.
   — Смотри ты у меня, смотри! — погрозила та, сердито отдергивая руку. А сама думала: «Сиротинка ведь, без отца, без матери, не будь меня, заклевали бы ее, давно бы заклевали, так что и званья не осталось бы на белом свете». И княгине вдруг стало не то жаль девочки, не то приятно, что жизнь этой девочки и ее счастье — ее, княгининых, рук дело.
   — Не прохлаждайся ты тут, и ты, царевна, не балуй ее через меру.
   — Чем же я ее балую? — отозвалась царевна. — Посмотри-ка вот, мамушка, хорошо вот эти цветики вышли?
   Она отшпилила платок, прикрывавший часть работы, и показала хитро расшитые шелками и бисером фантастические травы.
   — Уж на что лучше, красота! — разглядывала с видом знатока княгиня.
   — Так ведь это кто вышил: не я, а Машутка. Вот от пор и до сих — это все она! — звонко смеялась царевна, в то время как девочка снова приняла свою скромную позу и только искоса, одним глазком, взглядывала то на царевну, то на княгиню.
   — Ишь ты, ну что ж, ничего, коли так: всякая девица сякого звания должна быть искусна на рукоделия, настоящее это наше женское дело, истое наше художество. Так вот ты бы, Машутка, и работала побольше, а беготню эту и шалости всякие пора оставить, не такие уж твои годы!
   С этими словами, вспомнив, что, наверное, кто-нибудь уже ждет ее для всяких распоряжений на следующий день, княгиня вышла от царевны.

III

   В одно мгновение Маша преобразилась. Скромно опущенные глаза ее раскрылись во всю величину и загорелись бойким огоньком. Уже начавший округляться стан ее выпрямился. Бледные щеки подернулись легким румянцем. Тонкие ноздри прямого, несколько коротенького, задорного носика расширились, будто у зверька, желающего удостовериться чутьем — насколько удалилась грозившая опасность.
   Но своему чутью, своим тонким ноздрям Маша, очевидно, не доверилась: с большою легкостью и грацией, в два-три неслышных прыжка она очутилась у двери, осторожно приотворила ее и стала прислушиваться.
   — Ушла! — наконец шепнула она, оборачиваясь к царевне и тихонько притворяя за собою дверь.
   Ирина, уже севшая снова за пяльцы, подняла свою хорошенькую юную головку, зарделась вся как маков цвет и вздохнула.
   — Эх, Маша! — сказала она. — Грех-то какой мы с тобой затеяли! Да и оторопь берет, ведь вот ты уж и попалась, ведь мамушка не шутит: того и жди, пропадешь ты из-за меня…
   Маша кинулась к царевне, припала к ее коленям и стала целовать ее руки.
   — Царевна, золотая моя, ненаглядная! — восторженно говорила она, заглядывая в глаза Ирины. — Не говори так, какой тут грех, а коли и грех, не твой он, а мой… И за меня не бойся, не пропаду, не загубит меня Настасья Максимовна, вывернусь, выкручусь, кругом пальца обведу Настасью Максимовну… не на таковскую напала…
   — Шустра ты больно, Машуня, много берешь на себя — опять вздохнула царевна. — Ну, да уж рассказывай, что ты проведала, о чем у двери-то услышала…
   «Матушки мои, стыд-то какой, каким делом занимаюсь!» — невольно подумала царевна и совсем смутилась, но любопытство, даже нечто гораздо более серьезное, чем любопытство заставило ее забыть все упреки совести и жадно слушать.
   — Сказала ведь я тебе, царевна, что узнаю всю правду, — начала Маша, — вот и узнала. Совсем уж решено это дело: выдают тебя за королевича и королевич уж на Москве, из-за моря приехал!
   Ирина даже схватилась за сердце, так оно вдруг у нее застучало.
   — Верно ли? Кто же это сказал? — едва слышно прошептала она.
   — Государыня царица говорила, вот те Христос, своим вот этим ухом у замочной дырочки слышала, о том они с княгиней-то и толковали.
   Ирина стыдливо потупилась и то бледнела, то краснела.