По четвертому вопросу отвечали: «С назначенных городов собирается доходу много, а если окажется мало на дворовое содержание, то мы прибавим городов и сел».
   Наконец, на пятый пункт последовало согласие и определено, чтобы королевич взял с собою в Москву триста человек.
   Все эти ответные статьи были закреплены государскою печатью.
   Король, всесторонне разобрав их, решился дать свое согласие.
   Марселис кинулся к королевичу Вольдемару. Тот его встретил мрачно и, несмотря на свою всегдашнюю обходительность и ласковость, на сей раз говорил с ним в видимом раздражении. На поздравление Марселиса и его низкие поклоны он сказал:
   — Не с чем поздравлять меня — по своей воле не поехал бы. Я согласился ехать только потому, что боюсь рассердить короля, отца моего. Боюсь я, что вы меня обманете и что мне в Москве худо будет. Можешь ли ты мне поручиться, Марселис, что все будет исполнено по договору, что все будет честно сделано?
   Марселис стал уверять и клясться, что королевичу не о чем беспокоиться, нечего тревожиться, что его ожидает в Москве самая радостная жизнь.
   — Если вам будет дурно, — говорил он. — то и мне будет дурно. Я отвечаю своею головою.
   — А какая мне польза в твоей голове, когда мне дурно будет! — воскликнул королевич. — Видно, уж так Богу угодно, — прибавил он, — если король и все его приближенные так решили. Много я на своем веку постранствовал и так воспитан что умею с людьми жить. Одна моя надежда на доброту царя…
   — И в этой надежде… ваша милость… не обманется. — поспешил заявить Марселис— Царь Михаил Федорович — государь большой доброты и кротости, и если увидит ваше к себе расположение, то ничего для вас не пожалеет. Подумайте ведь вы будете первым человеком в обширном и могучем государстве!
   Итак все было решено. Но надо отдать справедливость королю Христианусу — он вовсе не приневоливал сына, он в последнюю минуту говорил ему:
   — Я решился на разлуку с гобою, Вольдемар, только в надежде на твое счастье, если же ты хочешь остаться — оставайся.
   И Вольдемар остался бы, если б как раз в эти дни не поссорился с одной хорошенькой женщиной, с которой был очень дружен в последнее время. Но он поссорился с нею и захотел доказать ей, что вовсе не считает себя несчастным от этой ссоры, что легко может обойтись без порванной дружбы и даже совсем пренебрегает ею.
   Вольдемар пренебрег даже слезами и воплями своей матери, разлукой со всей семьей.
   Он недаром говорил Марселису, что много постранствовал и привык встречаться с новыми людьми и обращаться с ними. В нем была врожденная жилка искателя приключений, его опять с неудержимой силой влекла таинственная даль, в нем начинали роиться честолюбивые планы, и снова мелькал перед ним образ неведомой царевны из сонного царства, которую он должен пробудить к жизни, к счастью своим поцелуем.
   Он быстро набирал свой штат и с двумя королевскими послами, Олафом Пассбиргом и Стрено Билленом, отплыл из Копенгагена в середине осени.
   Королевич направился в Данциг, чтобы через польские, а не шведские владения ехать к Москве.
   На пути он на некоторое время остановился в Вильне, где был встречен с большими почестями и ласкою королем Владиславом.
   В его честь дано было несколько блестящих праздников. На этих праздниках он совсем очаровал поляков, а главное — полек, своей красотой, ловкими манерами и знанием французского, а в особенности итальянского языка, бывшего тогда в большой моде.

XVII

   После скучного пути, во время которого единственным развлечением для Вольдемара были беседы с Марселисом, начавшим знакомить его с русским языком, пребывание в Вильне показалось юноше раем. Блестящий двор Владислава, ряд празднеств, лестный прием, умильные взгляды польских красавиц — все это вскружило голову самолюбивому и честолюбивому юноше.
   Ему не хотелось выезжать из Вильны, но все же благоразумие взяло верх, он не замешкался с отъездом и выехал в самом лучшем настроении духа, обещая королю и придворным снова навестить их при первой возможности.
   С этого дня все изменилось вокруг Вольдемара. Все неприятные впечатления его первого приезда в Москву исчезли: все ему стало нравиться, даже наступившая холодная, снежная зима.
   Ему доставляло большое удовольствие мчаться по безбрежной белой, ослепительно сверкавшей на солнце равнине, закутавшись в богатую соболью шубу, обернув себе ноги выделанной, подбитой алым бархатом медвежьей шкурой.
   Покойно развалясь в просторном, удобном возке, он внимательно слушал бесконечные рассказы Марселиса. Рассказы эти не могли не быть интересными: хитроумный посол провел такую разнообразную жизнь, входил в сношения с такими различными людьми, столько навидался в различных странах. Главное, Марселис сразу попал в точку, снова заинтересовал Вольдемара до последней степени царевной Ириной.
   Он признался ему, что перед своим отъездом в Данию видел царевну.
   — Я не сразу взял на себя это трудное и щекотливое поручение, — говорил Марселис, — мог ли я за него взяться без уверенности, что не наживу себе такого врага, как ваша милость? Вот вы считаете меня, и не без оснований, конечно, одним из главных виновников вашего теперешнего переселения в Москву, в каком же бы я был положении, если б невеста вам не понравилась? Ведь вы стали бы меня во всем обвинять, вы меня возненавидели бы!
   — Почему же ты так уверен, что она должна мне понравиться? — с живостью и сверкнув глазами спросил Вольдемар.
   — Потому, что юная красота, свежая, как роза, и чистая, как лилия, не может не пленить молодого человека с таким изящным вкусом, как ваша милость! — важно ответил Марселис.
   Вольдемар засмеялся.
   — Вот как! — воскликнул он. — Свежая, как роза, и чистая, как лилия. Господин Марселис, я не знал, что ты поэт!
   — Я вовсе не поэт, но бывает такая красота, которая превращает в поэта и самого хладнокровного человека.
   И при этом зоркие глаза Марселиса пристально следили за впечатлением, произведенным его словами на юношу.
   Вольдемар почувствовал вдруг сердечное замирание. Не только образ копенгагенской приятельницы, с которой он поссорился перед отъездом, но и недавно пленявшие его образы польских красавиц вылетели из его памяти. Снова он оказался под обаянием грезы.
   — Как же ты мог ее увидеть? — спрашивал он. — Я в течение более чем двух месяцев делал всевозможные попытки, чтобы добиться этого, — и не мог.
   — Очень просто, — ответил Марселис с хитрой миной и пожимая плечами, — я подкупил одну из теремных постельниц, которая тайком провела меня, поместила в удобном уголке, мимо которого должна была пройти царевна. Сама же постельница — прехитрая особа — остановила царевну в двух шагах от меня, заговорив с нею, вот я и успел не только разглядеть красавицу, но и услышать ее голос. Признаюсь, принц, на своем веку в разных странах видал я немало девиц прелестных, но такой еще не приводилось видеть!… Одним словом, вас будет пара, — прибавил он, смотря на красивое лицо Вольдемара и не боясь, что слова его будут приняты за грубую лесть.
   Вольдемар даже и не слышал этих слов. Перед ним быстро, одна за другою, создавались и исчезали картины будущего.
   «Дикие нравы — прятать женщин, — думал он. — Я все это изменю. Я не стану прятать царевну, пусть все любуются ее красотою…»
   Ему представлялась его будущая жизнь в виде нескончаемого праздника любви и всяких удовольствий.
   Да, конечно, не станет он запирать ее в келью, эту московскую розу, и не засядет на всю жизнь в Москве с нею. Он повезет ее в Вену, повезет в Копенгаген, пусть все узнают, какое чудо красоты выросло и созрело для него на диком Севере!…
   В этих мечтаниях, в беседах с Марселисом короталось время. Зима становилась все суровее и суровее. Началась вторая половина декабря.
   Вольдемар переехал русскую границу, и под Псковом к нему выехали навстречу боярин князь Юрий Сицкий и дьяк Шипулин.
   При въезде в город путешественника ожидала еще более торжественная встреча. Псковский воевода, гости и посадские лучшие люди поднесли ему дары: хлеб-соль, два сорока соболей и сто золотых. Вольдемар стал было отказываться от даров, но дьяк Шипулин объяснил ему, что его отказ очень оскорбит псковичей и чтобы он этого не делал.
   Князь Сицкий, по царскому указу, «королевичу Вольдемару Христианусовичу всякое береженье и честь держал великую; здоровье его от русских и всяких людей остерегал накрепко».
   Одна только беда и случилась до Новгорода. Во время остановки в Опочке, несмотря на всю честь и все береженье, неведомо какие люди попортили возок королевича. Как влез он в него да поехал — и видит: у дверец вырезан весь бархат.
   В Новгороде была королевичу такая же торжественная встреча, как и в Пскове. А при въезде его в Москву, 21 января 1644 года, московские, голландские и английские гости и торговые люди поднесли ему хлеб и дары и целовали ему руку…
   И вот королевич у цели. Он сидит на пиру государевом. Кругом него пьют и шумят люди, с ним приехавшие, и московские бояре. У всех развязались языки, все веселы пьяным весельем. Датчане с московитами пожимают друг другу руки, говорят друг другу всякие любезности, нисколько не смущаясь тем, что не понимают друг друга… Да к чему тут и понимать слова, когда взгляды и жесты тех так выразительны!
   Веселым надо быть и королевичу, а он вдруг взял да и загрустил о покинутой родине, об отце с матерью, о братьях и сестрах, о приятелях и приятельницах, обо всем что отдалено теперь от него глубокими снегами да застывшим морем.
   Однако он был не из тех людей, которые надолго отдаются грусти. Тряхнул он кудрями, осушил залпом чару вина и принял участие в общем веселье.

XVIII

   С делом не мешкали, а потому в скором времени начались беседы датских послов Олафа Пассбирга и Стрено Биллена с ближними царскими боярами, назначенными для этого дела: князем Одоевским и Сицким, окольничим Стрешневым и дьяками Львовым и Волошениновым.
   На этот раз датчане должны были убедиться, что в Москве уже не желают делать им никаких придирок и склонны соглашаться на все их требования. Даже к самому страшному вопросу о том, чтобы в королевских грамотах имя короля Христиана писалось выше царского имени, отнеслись иначе, чем прежде.
   На следующий день после первого «ответа» датских послов с боярами, а именно 4 февраля, царь Михаил Федорович посетил королевича и выразил большое удовольствие заметив, что Вольдемар уже кое-что понимает из русской речи и даже хоть и с трудом, но все же выговаривает много русских слов.
   Вольдемар жаловался царю на шведов, которые, нарушив договор, вторглись в Голштинию, и говорил, что царю надо беречься шведов.
   — Я напоминаю об этом великому государю, — говорил Вольдемар, — желая ему всякого добра, так как я приехал быть с ним в родственном союзе и готов помогать ему во всяком деле.
   Царь ласково кивнул ему головою и любовно ему улыбнулся, услышав слова эти.
   — Это так, — сказал он, — что правды в шведах мало и верить им нечего, только до сих пор мне от них задиру не бывало, и у меня со шведским королем заключен вечный мир.
   Слова эти Вольдемар перевел себе так: «Родство родством, а мешаться тебе в дела еще рано».
   Юноша понял, что действительно поторопился, но он не стал смущаться и бойко возразил:
   — Какое у вас, великий государь, со шведами дружество — разве они с московским государством как друзья поступили? Царь Василий призвал их на помощь, а они оказались злыми врагами[124].
   — Верно! — произнес царь, и ему понравилось, что не только настоящие, но и прошедшие обстоятельства, касающиеся московского государства, ведомы королевичу.
   «Из него прок будет, малый с головою!» — подумал он.
   Вольдемар хотел было просить царя дозволить ему представиться государыне царице и — что само собою подразумевалось — царевне, но он не решился на это, боясь как-нибудь повредить себе во мнении царском своей торопливостью.
   Он стал ждать. Прошло четыре дня, и вот, вместо приглашения к царю, случилось совсем иное.
   К Вольдемару от имени патриарха Иосифа явился бывший в Швеции резидент Дмитрий Францбеков и на вопрос Вольдемара, с чем он пожаловал, повел такую речь:
   — Великий святитель со всем священным собором сильно обрадовался, что вас, великого государского сына, Бог привел к великому государю нашему для сочетания законным браком с царевною Ириною Михайловной, и вам бы, государскому сыну, с великим государем нашим, с царицею и их благородными детьми и нами, богомольцами своими, верою соединиться.
   Королевич весьма смутился и сразу пришел в негодование, но он сдержал себя и спокойно ответил:
   — Принять мне веру греческого закона никак нельзя, и ничего я не буду делать вопреки договору, заключенному Петром Марселисом. Если Марселис обещал на словах царю, что я переменю веру, а королю, моему отцу, и мне того не сказал, то он солгал, обманул и за это от короля и от меня будет наказан. Если бы я знал, что опять будет речь о вере, то я из Дании сюда не приехал бы, и если теперь его царское величество не изволит дело делать по статьям договора, то пусть прикажет меня отпустить назад к королю отцу моему, с честью.
   Францбеков не смутился ничуть.
   — Марселису никто не приказывал и не поручал говорить и решать дело о вере, — сказал он. — Теперь вашей милости назад в свою землю ехать невозможно. Оскорбляться вам нечего, а следует обсудить благоразумно. Да не угодно ли вам поговорить о вере с учеными духовными людьми московскими?
   Королевич вспыхнул.
   — Я сам учен не меньше московских попов! — почти закричал он. — Библию я прочел пять раз и всю ее помню, учить меня нечего. А впрочем, — прибавил он, стихая, — если царю и патриарху угодно поговорить со мною, то я говорить и слушать готов.
   С этим ответом Францбеков и ушел от королевича, оставив его совсем встревоженным.
   Послы датские, бывшие при этом объяснении, встревожились не меньше королевича, особенно Пассбирг.
   Пожилой, унылого и сухого вида человек, недоверчивый по своему характеру и даже мнительный, он прямо высказал:
   — Я говорил королю, что нельзя доверять никаким обещаниям московитов. Я предвидел, что дикари эти заманят нас и потом откажутся от всех условий.
   — Нет, каков Марселис! — в негодовании воскликнул Вольдемар. — Достаньте мне его скорей! Пошлите за ним, чтобы явился немедленно! Ах, старая лисица! Посмотрю я, что он мне теперь ответит?
   Марселис не заставил себя ждать. Вольдемар так на него и накинулся, называя его прямо предателем.
   — А еще головой мне ручался, что никакого худа мне здесь не будет, никакого насилия!
   Марселис хотя и смутился, но все же пытался успокоить королевича.
   — Ведь вот же этот швед прямо объясняет, что тебе не было никакого полномочия решать вопрос о моей вере! — в негодовании говорил королевич.
   — Он лжет, — уверял Марселис, — и вы не придавайте его словам никакого значения, ваша милость. Как же бы я осмелился брать на себя такое дело, да и разве забыли вы, что ответные условия я привез за царской печатью.
   Вольдемар должен был замолчать.
   — Да, конечно, — сказал он, — но в таком случае и тебя обманули — мне от этого не легче.
   — Нет, легче, ваша милость, потому что вы всегда имеете возможность указывать на этот документ, скрепленный царской печатью. Дело вовсе не так страшно, как вам представляется, — поговорят и перестанут! Поймите же, патриарх хотя и знает, что вы не перемените религии и что царь согласен на это, все же считает своей обязанностью попытаться уговорить вас. А вы будьте благоразумны и потолкуйте с ним и с царем без всякого раздражения, все кончится к общему удовольствию… патриарх и царь успокоятся. Они сделают свое дело, а вы — свое.
   В конце концов спокойный тон Марселиса и его доводы успокоили и Вольдемара. Только Пассбирг все качал головой и ворчал:
   — Марселис играет двойную игру, ему нельзя верить. Если уж так начинают сразу, добра ожидать нечего!
   — Однако не след и преувеличивать, — возразил Вольдемар — Все, что говорил Марселис, мне кажется основательным, да и на самый худой конец, что же, возьмем и уедем — ведь я не переменю религии.
   — А если заставят силой? — мрачно сказал Пассбирг. — А если мы окажемся пленниками у этих дикарей?
   Вольдемар засмеялся.
   — Мой добрый Пассбирг, ты плохо спал эту ночь! Да к тому же московские кушанья слишком жирны для твоего желудка, вот тебе и представляется все в мрачном свете. Ну, где же это видано, чтобы силой заставляли переменить религию?
   — Здесь все возможно! — упрямо и уныло повторял Пассбирг.

XIX

   Вольдемар, совершенно полагаясь на объяснения Марселиса, со спокойным духом отправился к царю, где был принят почетно и проведен в царскую комнату.
   Царь встретил королевича еще более ласково, чем в прежний раз, крепко пожал ему руку и троекратно с ним поцеловался.
   Он посадил его рядом с собою и объявил, что хочет по душе потолковать с ним о весьма важном деле.
   Королевич ответил, что рад слушать все, что ему скажет государь.
   — Послы королевские нам говорили, — начал Михаил Федорович, — что король велел тебе быть в моей государевой воле и послушании и делать то, что мне угодно… Ну и вот, мне угодно, чтобы ты принял православную веру.
   Сказал это царь и глубоко вздохнул, а сам глядел прямо в глаза королевичу.
   Вольдемар не ожидал ничего подобного, но недаром он объявил Марселису, что много навидался на своем юном веку и привык к обращению с разными людьми. Помолчав несколько мгновений, он спокойно ответил:
   — Государь, я рад быть в твоей воле и послушании, готов пролить за тебя свою кровь, но веры своей переменить не могу, у нас, в Дании, и в других государствах европейских ведется; что муж исповедует веру свою, а жена другую, и если вашему величеству неугодно исполнить наш договор, то прошу отпустить меня назад, к отцу моему.
   Царь еще раз вздохнул, но отвечал решительно:
   — Любя тебя, королевич, для ближнего присвоения, я воздал тебе достойную великую честь, какой прежде никогда не бывало; так тебе надобно нашу приятную любовь знать, что мне угодно исполнять, со мною верою соединиться, и за такое превеликое дело будет над тобою милость Божья, моя государская приятная любовь и от всех людей честь! Не соединясь со мною верою, в присвоении быть и законным браком с моею дочерью сочетаться тебе нельзя, потому что у нас муж с женою в разной вере быть не могут… Петр Марселис, — продолжал царь, — в московском государстве живет долго и знает подлинно, что не только в наших государских чинах, но и в простых людях того не повелось. Отпустить же тебя назад непригоже и нечестно: во всех окрестных государствах будет стыдно, что ты от нас уехал, не совершив доброго дела.
   Вольдемар молчал и глядел во все глаза на царя, не веря ушам своим. А царь с еще большей ласкою в голосе и в то же время таким тоном, будто Вольдемар сознательно и кровно обижал его, говорил:
   — Ты бы подумал и мое прошение исполнил… Да и почему ты не хочешь быть в православной вере греческого закона? Знаешь ли, что Господь наш Иисус Христос всем православным христианам собою образ спасения показал и погрузился в три погружения?
   — И у нас, в, лютеранской вере, погружение было, — ответил Вольдемар, — а перестали погружать только лет с тридцать. Я погружения вовсе не хулю, только теперь мне креститься во второй раз никак нельзя, потому что боюсь клятвы от отца своего. Да и при царе Иване Васильевиче было, что его племянница вышла за короля Магнуса.
   — Царь Иван Васильевич сделал это, не жалуя и не любя племянницы своей, — сказал Михаил Федорович, — а я хочу быть с тобою в одной вере, любя тебя как родного сына.
   Защемило сердце у графа Шлезвиг-Голштинского. Сразу увидал он, что старый Пассбирг прав. Перед ним отверзлась какая-то бездна. Он чувствовал и понимал, что это не простой разговор, что никакими доводами не переубедить ему царя и что здесь, в Москве, свои собственные взгляды на то, что возможно и что невозможно. Да, вот теперь царь говорит ласково, объясняет все своей особой отеческой любовью к жениху дочери, но пройдет несколько дней, ласковая речь превратится в гневный приказ, а потом… что будет потом?
   Королевич чувствовал, что у него начинает кружиться голова. Надо обдумать положение, надо посоветоваться с послами.
   Вольдемар встал, поклонился царю и попросил его назначить другое время, чтобы поговорить о вере.
   Среди датчан началось волнение. Все посольские люди хоть и не знали ничего определенного, но хорошо догадывались, что творится что-то неожиданное и плохое.
   Вольдемар долго совещался со своими ближними людьми, и наконец была написана и послана царю такая грамота:
   «1) Разве вашему царскому величеству не известно, что вы за два года прислали к отцу моему великих послов о сватовстве, и когда они объявили, что я должен переменить веру, то им прямо отказано?
   2) Ваше царское величество на том стоите, что вы прислали к отцу моему Петра Марселиса, который, по вашему наказу, объявил, что мне в вере никакой неволи и помешки не будет.
   3) В грамоте вашего царского величества, за вашею печатью присланной, не первая ли статья говорит о вольности в вере?
   Мы никак не можем верить, чтобы ваше царское величество, государь повсюду славный и известный, решились, по совету злых людей, что-нибудь сделать вопреки вашему обещанию и договору, что приведет не только нашего отца, но и всех государей в великое размышление, и вашему величеству недобрая заочная речь от того будет».
   Ничего более сильного, ясного и решительного нельзя было придумать.
   Отправив к царю эту грамоту, Вольдемар начал надеяться, что царь наконец одумается и поймет всю невозможность дальнейших пререканий.
   С нетерпением Вольдемар и послы ожидали царского ответа. Ответ этот не замедлил и был таков:
   «И теперь мы вам тоже объявляем, что вам в вере никакой неволи нет, а говорим и просим, чтобы вам с нами быть в одной христианской православной вере, в разных же верах вашему законному браку с нашей дочерью быть никак нельзя, и в нашем ответном письме, которое послано с Петром Марселисом к отцу вашему, нигде не написано такое, чтобы нам вас к соединению в вере не призывать. Мы, великий государь, хотим начатое дело так делать, как угодно Богу и нашему царскому величеству, и вас к тому всякими мерами приводим и молим с прошением, чтобы вам поискать своего душевного спасения и телесного здравия, с нами верою соединиться, а его королевскому величеству, другим христианским государям и вам мимо дела и правды размышлять непригоже; про наше царское величество недобрых заочных речей быть не в чем, а ссоре бы вам ничьей не верить».
   Прочел этот ответ Вольдемар с послами, и у всех у них руки опустились.
   Пассбирг торжествовал.
   — Ведь я говорил, что здесь все возможно! — воскликнул он. — Однако я не ожидал такого ответа. Должно признаться, что московиты по-своему тонкие дипломаты.
   Вольдемар перечитывал грамоту, и у него дрожали руки от раздражения.
   — Да, действительно, — засмеялся он злобным смехом, — в ответном документе, за царскою печатью, нигде не написано, чтобы мне венчаться, оставаясь в моей вере. Меня молят с прошением — вот так мольба! Однако что же мне отвечать?
   Приступили к составлению грамоты.
   «Мы ясно выразумели из вашего ответа, — писал Вольдемар, — что ваше царское величество не по ясным словам, как у великих христианских государей во всей Европе ведется, идете, но единственно по своему толкованию и мысли обо всем это дело становите. Никогда еще не бывало такого договора, в котором бы его королевского величества, отца нашего, всю основную мысль превратили и явные слова в иную мысль, по своему изволению, толковать и изложить хотели, как теперь в этой стране делается…»
   Далее королевич убедительно просил, так как никакое соглашение невозможно, отпустить его в Данию.
   — Что же теперь будет? Что могут они нам придумать и отчего царь не дает ответа? — спрашивал на другой день Вольдемар у вошедшего к нему Пассбирга.
   — Ответ есть, — многозначительно и мрачно сказал посол.
   — Где же он? Дайте мне его скорее!
   — Он там, у входа… живой ответ, — усиленная стража, которая меня не выпустила, когда я хотел выйти из дома.
   Королевич не поверил, кинулся к выходу но там должен был убедиться, что он пленник.

XX

   Морозная, снежная зима неожиданно сменилась дружной весною. Потекли, сверкая на солнце, шумные ручьи по московским улицам и переулкам. На иных перекрестках нельзя было ни пройти, ни проехать — хоть лодки спускать да переправлять народ, спешащий по своим делам и останавливаемый шумными весенними потоками. По иным местам, под московскими пригорками, даже много бед вода наделала, но люди московские и ко всем этим бедам отнеслись снисходительно — уж больно надоела зимняя стужа.