— Машуня, да как же это? — наконец произнесла она. — Ведь он не наш… ведь он басурман… Басурманской веры?!
   — А уж этого я не знаю! — развела Маша руками. — Вот и княгиня то же говорила, все спрашивала государыню — как такое быть может, чтобы идти тебе за басурмана…
   — Что же матушка-то государыня?
   — Плачет она, вот что! — отрезала Маша.
   — Пла-ачет?!
   — Да еще как плачет-то!… Заливается! Княгиня-то ее все утешала… Ну а потом что было, я не знаю… вошла эта Максимовна да меня за ухо и вытащила… я от нее… с ухом-то… да к тебе… едва дождалась, едва утерпела, пока боярышни ушли и мы одни остались, а тут вон… и княгиня…
   Ирина сильно задумалась, и сама не знала она, что такое творится с нею: и страшно, и радостно что-то, и дух захватывает, и ничего она понять не может… Ведь уж не впервой слышит она о королевиче этом, ведь уж давно-давно, когда она была еще несмышленочком, прозвучало перед нею это непонятное, таинственное и сразу почему-то запало в сердце, почему-то испугало, почему-то смутило — и с тех пор не выходило из памяти… Вольмар-королевич!
   По зимним долгим вечерам в жарко натопленном покойчике, у горячей лежанки, старушки много всяких чудных сказок рассказывали маленьким царевнам. Были в тех сказах добрые и храбрые царевичи-королевичи, были в них красные девицы-царевны, и манили те сказки в свой мир заколдованный, за тридевять земель, в тридесятые царства, и тайна благоуханным цветком раскрывающейся любви, непонятная и неведомая, все же как-то трепетно и заманчиво сказывалась детскому сердцу.
   А теперь вот и наяву будто начинает твориться волшебная сказка. Из тридесятого царства, из-за моря приехал королевич… и приехал он за нею, за царевной Ириной… Посадит он ее на коня богатырского и увезет… Куда? Зачем? По какому праву?… Отчего это так нужно?!
   А видно — так и нужно, видно, есть у королевича права, потому что чувствует она всем своим существом, что над нею творится что-то особенное, роковое, неизбежное, что пришла какая-то великая, могучая сила и вот-вот захватит ее и увлечет… На счастье или на горе?… Ох как бьется сердце, как душа замирает, будто земля разверзлась под ногами, и так и тянет, так вот и тянет туда, в эту отверстую бездну…
   — Машуня, как же быть-то теперь?
   — А так вот и быть, что я стану все, как есть все разузнавать про королевича, и как что узнаю — так в тот же час и к тебе, царевна… Матушки! Никак, опять кто-то идет… Так и есть!
   Маша замолчала, опустила глаза и застыла в скромной, почтительной позе.

IV

   Шила в мешке не утаишь: Машутка никому не проболталась, а на следующее утро неведомо каким образом весь терем, от боярынь до дурки Афимки, знал, что приехал из датской земли королевич и что тот королевич — жених царевны Ирины Михайловны.
   Во дворце делались самые спешные приготовления приему дорогого гостя. Приготовления были веселые, весь дворцовый люд сразу оживился и как-то встряхнулся. Течение однообразной, день за днем, жизни было нарушено, явился животрепещущий интерес, ожидались самые разнообразные впечатления, зрелища, события.
   Во всех углах шли разговоры и рассказы о новоприезжих, которым был отведен обширный двор в Кремле. Стольники, дворяне, стряпчие, дьяки, стрелецкие начальники на «крыльце постельном», бояре, окольничий, думные и ближние государевы люди «в верху», в «передней»,[114] бесчисленная прислуга и стражники — все это толковало:
   — А людей-то с королевичем много, целое войско…
   — Что ты?!
   — Верно говорю, сам видел, как во двор они въезжали… и все немцы, кургузые, на голове перья болтаются, во всяком оружии, с мечами, ножами и пищалями…
   — Ишь ты! Ну, а сам королевич-то каков?
   — Да нешто ты не видал его в третьем году-то, как он приезжал с посольством?
   — То-то что не привелось… Да полно, тот ли это самый королевич?
   — А то какой же, вестимо, тот самый; тогда наехал для прилики, в послах будто, высмотрел все, ну, вот теперь и совсем к нам. Ничего, ладный парень, только из себя жидок больно, безбородый; вот в наше платье оденется да бороду отпустит — тогда ничего, вид знатный получит…
   — А не слыхал, когда его крестить будут?
   — Крестить-то?
   — А то как же, ведь он басурман, немец, некрещеный, так разве царевну за нехристя можно отдать, ты как об этом думаешь, а?
   — Это точно, что нельзя…
   Всюду и между всеми разговор кончался вопросом о крещении королевича, и тут не было никаких разногласий. Все, от людей важных и чиновных до последнего стрельца, знали, что так как королевич — басурман, то должен креститься в православную веру и что иначе отдать за него царевну нельзя, невозможно. Для лиц не столь близких к царю и незнакомых с обстоятельствами дела все казалось ясным: приехал, окрестят его — и обвенчается он с царевной. Людям, посвященным в дело, было нечто известно, нечто, по-видимому, очень важное, но и они все же отлично понимали, что иначе быть не может: королевич должен креститься.
   Встреча датскому королевичу Вольдемару была приготовлена в Грановитой палате. Холодное, но ясное январское солнце врывалось в небольшие окна и озаряло сводчатую обширную палату, причудливо расписанную пестрыми узорами и полную своеобразной красоты. Царь Михаил Федорович, окруженный ближними боярами, в сопровождении думного дьяка, медленно вошел в открытые рындами[115] двери, тяжелой поступью, пройдя палату, поднялся по устланным красным сукном ступеням и с видимым удовольствием поместился на своем царском месте.
   Кто не видал Михаила Федоровича несколько лет, тот нашел бы в нем весьма большую перемену. В настоящее время, несмотря на свои далеко еще не старые годы, он сильно постарел, располнел и обрюзг. Красивое лицо его как бы отекло и поражало прозрачной бледностью. Все движения были вялы, и когда он говорил, то часто останавливался, чтобы перевести дыхание. Среди разговора он иногда вдруг задумывался, и тогда в глазах его читалась скорбь.
   Человек мягкий и сердечный, горячо любивший детей своих, Михаил Федорович в 1639 году в течение трех месяцев потерял двоих сыновей, царевичей Ивана и Василия. Он не мог справиться с таким нежданным горем, и с этого времени окружавшие стали замечать в нем все усиливающуюся не только душевную, но и телесную усталость. От юности мало подвижный, наклонный к сидячей жизни, он теперь почти совсем отказался от движения, всегда сидел, много лежал. Отсюда излишняя полнота, вялость, затруднение дыхания. Доктор Венделин Сибелиста не раз доказывал царю, что сидячая жизнь для него крайне опасна и может значительно сократить жизнь его; но Михаил Федорович, спокойно выслушивая врача, все же решительно отказывался следовать его советам и даже часто совсем не принимал составляемые им лекарства, во всем полагаясь на волю Божию.
   На этот раз царь, однако, находился в самом веселом настроении духа, глаза его минутами начинали сиять прежним блеском, во всех чертах лица замечалось оживление. Дело в том, что это был день исполнения его заветного желания. Королевич Вольдемар здесь в качестве жениха царевны Ирины. То, что еще так недавно представлялось неисполнимым, от чего уже совсем приходилось отказаться, совершилось.
   Когда все собравшиеся в Грановитой палате разместились по своим местам, наступило несколько минут полной тишины и ожидания. Взгляды всех обратились к дверям. Боярин князь Львов, человек осанистый и важный, мягкий в походке и движениях, с поклоном подошел к красивому отроку, царевичу Алексею Михайловичу. Тот поднялся со своего места, последовал за князем, и оба остановились посреди палаты, у столпа.
   Между рындами, стоявшими по обеим сторонам дверей произошло некоторое, едва уловимое движение, и двери медленно, бесшумно стали отворяться.

V

   Спокойное достоинство, с которым вошел королевич Вольдемар, сопровождаемый несколькими лицами своей свиты, показывало, что он отлично владеет собою и что, несмотря на юные его годы, его нелегко заставить смутиться и растеряться. Хорошего среднего роста, стройный, широкоплечий, в богатом, темного бархата костюме, не скрывавшем, а, напротив, выказывавшем крепкие и красивые формы его тела, он производил впечатление здоровья, свежести и энергии. Это впечатление еще усиливалось при взгляде на его молодое лицо с блестящими глазами и смелым, веселым выражением.
   Пройдя несколько шагов по палате, он остановился, увидя двинувшегося ему навстречу князя Львова, рядом с которым был царевич. Князь Львов, подойдя к новоприбывшему, низко ему поклонился и, взяв за руку царевича, «явил» его гостю. Царевич спросил Вольдемара о здоровье, и, пока толмач переводил, они обменялись ласковыми улыбками и затем в сопровождении князя Львова направились к государеву месту.
   Теперь князь Львов должен был «явить» королевича царю, и, когда это было исполнено, Михаил Федорович поднялся, сошел со своего места, подал королевичу руку и также спросил его о здоровье. При этом царь пристально и бесцеремонно всматривался в гостя. Осмотр этот, очевидно, удовлетворил его: королевич, со времени своего пребывания в Москве два года назад, возмужал, окреп и представлял собой уже не юношу, а вполне сформировавшегося человека. И этот человек пришелся царю еще больше по нраву чем прежний юноша.
   «Слава тебе, Господи!» — мысленно сказал царь, с облегчением вздохнув всей грудью.
   Что думал и чувствовал королевич, трудно было решить, глядя на его свежее лицо, по которому быстро скользнула и тотчас же исчезла добродушная усмешка; одно можно было утверждать, что он не смутился под пристальным взглядом великого государя, что он, вероятно, так же смело, как на царя, глядел и на свою будущность в этой чуждой, неведомой стране, где все должно было ему казаться необычным и диким. Когда толмач перевел ему слова царя, он поклонился, поблагодарил и передал поклон от короля, отца своего, государю и царевичу.
   Вольдемара посадили с почетом близ царского места, и тогда датские послы, приехавшие с королевичем, Пассбирг и Биллей, стали говорить речь. Речь эту толмач перевел такими словами: «Его королевское величество, во имя св. Троицы, послал своего любительного сына Вольдемара-Христиана, графа Шлезвиг-Голштинского, к его царскому величеству, чтоб ему, по царского величества хотению и прошению, закон принять[116] с царского величества дочерью Ириною Михайловною. Король просит, чтоб его царское величество изволил для большей верности и укрепления договора о сватанье крестным целованием при его королевских послах укрепить и письмо дать; также принять и почитать королевского сына как своего сына и зятя, а король накрепко наказал сыну своему царское величество как отца почитать, достойную честь и службу воздавать».
   Когда слова эти были выслушаны, поднялся думный дьяк Григорий Львов и ответил от имени царя:
   — Желаем, чтоб всесильный Бог великое и доброначатое Дело к доброму свершению привел; хотим с братом нашим, его королевским величеством, быть в крепкой дружбе и любви, а королевича Вольдемара Христианусовича хотим иметь в ближнем присвоении, добром приятельстве и почитать, достойную честь ему воздавать, как есть своему государскому сыну и зятю.
   Датским послам, по наказу царскому, объявили, что сих днях они будут «в ответе»[117] с боярами и дьяками, пока же они получили приглашение вместе с королевичем к обеденному царскому столу, до которого оставалось уж немного времени.

VI

   Пир. был задан гостям на славу. Царь распорядился, чтобы всего было вдосталь, чтобы иноземцы царского угощения во всю жизнь не забыли, и князь Львов, главный распорядитель, на это ответствовал:
   — Небось, государь, в грязь лицом не ударим, долго немцы будут облизываться, ведь они там у себя, в датской земле, видно, не очень-то сладко едят, народ ишь какой сухой да поджарый…
   Часа четыре за столом сидели, до двадцати перемен одних «тельных»[118] подавалось. Проворные молодцы то и дело в чарки подливали меды старые да вина фряжские искрометные. Под конец гости перестали чиниться, осушали чарку за чаркой и загалдели. О чем они галдели, того никто, кроме толмача, понять не мог, да и сам толмач вряд ли разбирал что-либо: он сидел, покачиваясь из стороны в сторону, весь красный, с бессмысленно вытаращенными глазами, и только ухмылялся.
   Шумело в голове и у королевича, только был он крепок, и ни меды, ни вина фряжские не могли заглушить в нем мыслей и чувств, вызывавшихся новой обстановкой, среди которой он находился. Королевич любил попировать и за чаркой вина становился особенно веселым, оживленным, сообщительным. На этот раз, однако, чем больше он пил, тем делался молчаливее и задумчивее. На него напала тоска, сердце начинало щемить, и несколько раз он вздохнул глубоко.
   К добру ли принял он свое смелое решение, на счастье ли покинул родину, стал добровольным изгнанником, осужденным всю жизнь прожить в стране далекой, чуждой, где все, хоть он уже и пробыл здесь некоторое время два года тому назад, кажется ему таким странным и диким?!
   Действительно ли не было для него лучшего выбора, действительно ли необходимо было покинуть родину, которая вот теперь, когда все уже кончено навсегда и бесповоротно, является воспоминанию такой милой, дорогой и любимой?…
   В душной атмосфере низкосводчатои палаты с жарко натопленными изразцовыми печами, с маленькими и узкими, совсем заледеневшими окнами, среди нестройного говора хмелевших собеседников, под звон и стук приносимой и уносимой посуды королевич перенесся в замок отца своего, короля Христиана IV. Вся оставленная им жизнь сразу вернула к себе и охватила его, будто в одно мгновение пережилась снова.
   Она не была усыпана розами, эта жизнь. С первых лет отрочества пришлось переживать Вольдемару тяжелые впечатления. Он видел вокруг себя гораздо больше горьких слез, чем счастливых улыбок. Король Дании, Христиан IV, был человек сурового нрава, энергичный и смелый, порывистый и страстный, способный на неожиданные, быстрые и бесповоротные решения. Честолюбие и властолюбие оказывались его первенствующими страстями, и ради удовлетворения этих страстей ему пришлось бороться всю жизнь.
   Вступив на престол Дании, он увидел себя в положении довольно шатком и решил во что бы то ни стало выйти из этого положения, укрепить власть за собою и своим потомством и, насколько возможно, расширить ее пределы.
   С большим трудом он выхлопотал в Вене императорский патент, установлявший в его владениях наследственность королевской власти. Но, несмотря на все его усилия, этот патент получил значение только в Шлезвиг-Голштинских его владениях, в Дании же на него не обращали внимания.
   Постоянные споры и ссоры с Германией и Швецией принудили короля, ради крепости своего положения, угождать датским вельможам, скрепя сердце делать им всякие поблажки.
   Эти постоянные мелочные заботы не давали ему возможности серьезно заниматься внутренними преобразованиями, и, таким образом, его царствование, несмотря на все добрые желания и разумные мысли короля, часто приходившие ему в голову, принесло не слишком много пользы государству. Он не снискал особенной любви своих подданных. Многие его боялись, и искренно преданных ему людей насчитывалось мало.
   У короля Христиана была еще одна страсть, оставившая яркие следы на всей его жизни, — он очень любил женщин. Его брак с королевой Катериной не был счастлив: супруги не сошлись характерами. Король с каждым годом все более и более охладевал к королеве и, задолго до ее кончины почувствовал страстную любовь к молоденькой, красивой дочери ютландского дворянина, Христине Мунк. Эта страсть была взаимной.
   Юная Христина без ума влюбилась в короля и, хотя и была воспитана в самых строгих правилах нравственности, даже не нашла в себе силы бороться со своей любовью. Несмотря на все меры, принимавшиеся ее ближайшими родственниками для того, чтобы отдалить ее от короля, она оставалась непоколебимой; препятствия только еще более разжигали ее страсть. Она обманывала самый строгий надзор, и скоро ее сближение с королем было тайной только для королевы, которая, кажется, так и умерла, не подозревая об измене мужа.
   Меньше чем через год после кончины королевы Христиан IV вступил в морганатический брак[119] с Христиной Мунк, причем ей был дан титул графини Шлезвиг-Голштинской.
   Началась самая блестящая пора жизни Христины. Она являлась олицетворением счастья и производила на всех придворных чарующее впечатление. Красивая, добрая, ласковая, всегда готовая услужить каждому своим влиянием, она мало-помалу начинала играть очень большую роль. Она имела значительное влияние на все дела, часто совсем овладевала волей короля и направляла ее по своему усмотрению.
   Так прошло несколько лет, и второй брак Христиана казался самым счастливым браком. Королевская семья росла с каждым годом: у короля и Христины родилось двое сыновей и восемь дочерей, и король, несмотря на свою порывистость и подчас суровость, оказался очень нежным отцом. Но особенно любил он своего сына Вольдемара, графа Шлезвиг-Голштинского.
   Счастье убаюкивает, затуманивает, затуманило и убаюкало оно и Христину. Она получила над королем такое исключительное влияние именно благодаря тому, что изучила его характер и обдумывала свои действия. Она очень хорошо понимала в первые годы, что можно и чего нельзя. знала, какими способами действовать на короля и в какие минуты.
   Но вот мало-помалу, уверенная в своей силе, освоившаяся с нею, она позабыла всякое благоразумие, сочла короля своим неотъемлемым достоянием, которым могла распоряжаться произвольно. Сама того не замечая, теперь она становилась чересчур требовательна, стесняла свободу действий мужа, являлась постоянным, неустанным контролером его жизни.
   Сначала, в первые годы своего семейного счастья, он не замечал этого, а если и замечал, то, полный страстью, даже, может быть, находил наслаждение в том, что всюду и во всем видел Христину, что сталкивался с нею во все минуты своей жизни. Однако горячая страсть, естественно, заменилась более спокойным чувством, и стеснительность ревнивой жениной охраны становилась для короля все ощутительнее; в нем начинала говорить его врожденная самостоятельность. Он начинал все более и более жаждать простора и свободы.
   Чувство его к жене было очень сильно, и, если бы теперь Христина поняла свою ошибку, она, вероятно, навсегда сохранила бы любовь мужа; но понять свою ошибку она уже не была в состоянии, и, по мере того как король начинал освобождаться от рабства, она силилась все крепче и крепче заковывать его в цепи.
   Между супругами началась глухая борьба, доставившая много мучений обеим сторонам. Нетрудно было предвидеть, к чему приведет эта борьба. Христина не могла оказаться в ней победительницей. В прежнее время она обезоруживала мужа ласками, видимой ему покорностью, своим тихим и ровным характером, теперь, полная убеждения в своих правах не только на его исключительную любовь, но и на его жизнь, она негодовала, упрекала, требовала, раздражала короля все больше и больше.
   Во время одного из бурных объяснений она вдруг заметила в первый раз, что король глядит на нее совсем иначе, чем прежде. Она увидела, что ее раздражение, упреки и жалобы остаются без ответа, король молчит, глядит на нее — и улыбается. Она не поняла еще разумом, что это значит, но сердце у нее вдруг упало, тоска вдруг охватила ее, мучительная, давящая тоска, какая находит на человека перед неотвратимым, грозящим несчастьем. Такая тоска не могла обмануть — несчастье уже свершилось. Христина достигла единственного, чего могла достичь своим образом действий, — король почувствовал к ней полное охлаждение.

VII

   То, что представлялось королю томлением и несчастьем, от которых некуда было скрыться, — эти все возраставшие нелады с женою вдруг в один миг как бы забылись им. Приближенные сразу заметили в нем большую перемену: стихла его раздражительность, изменился его мрачный, суровый вид. В лице его, после долгого отсутствия, снова. появилось веселое выражение. Давно, давно никто не слышал его смеха, — теперь он опять смеется!
   Придворная жизнь, в последнее время сделавшаяся такой мертвенной и унылой, оживилась, король прилежно стал заниматься делами и в то же время желал развлечений.
   В королевском замке начались праздники за праздниками. Замечали, что графиня Шлезвиг-Голштинская, по мере того как король становился веселее и общительнее, делается мрачнее и мрачнее.
   Иной раз она появлялась во время придворных празднеств только на мгновение и незаметно удалялась в свои апартаменты. Иногда ее вовсе не было, но ее отсутствие нисколько не нарушало общего оживления и веселья. Тень уныния, которая следовала теперь за Христиной, удручающе действовала на окружавших; Христина уходила и уводила за собой эту тень.
   На придворном горизонте появились новые светила; несколько молодых красавиц обратили на себя внимание короля, и скоро все увидели, что одна из них, Луиза Вибеке, окончательно победила его сердце. Он нисколько не скрывал этого, и фавор Вибеке быстро сделался совершившимся, общеизвестным фактом.
   На этот раз случилось совсем не то, что было в то время, когда Христиан влюбился в Христину Мунк. Тогда покойная королева ничего не подозревала о том, что давно было известно, — теперь графиня Шлезвиг-Голштинская одна из первых узнала о любви короля к Вибеке.
   Примириться с действительностью она не могла, она заявила свои права, стала подвергать короля сценам самой несдержанной ревности, не могла владеть собою даже перед своими малолетними детьми.
   В королевской семье начался настоящий ад, и все это кончилось тем, что, доведенный до последнего, возненавидевший жену, Христиан решился на развод с графиней. Христина, против ее воли, перевезена была в один из дальних охотничьих королевских замков, и там она очутилась вместе с детьми под арестом.
   Между тем дело о разводе шло и наконец кончилось в пользу графини — суд не признал ее виновной перед королем. Однако это было плохим для нее утешением, — потеряв любовь короля, она потеряла все. Теперь у него к ней не было никакой жалости. Он считал ее, совершенно искренно, своим злейшим врагом, а с врагами он не церемонился.
   Графиня Шлезвиг-Голштинская была лишена возможности выезжать из назначенного для ее жительства замка, над ней был учрежден строгий надзор, но ее ожидало и еще новое бедствие. Король стал тосковать по своим детям. Сначала он признавал за Христиной все права матери, он вовсе не желал разлучать ее с детьми, да, наконец, в первое время, увлеченный своей капризной страстью к Луизе Вибеке, он и не думал о детях. Но капризная страсть быстро охладела — король уже не был способен на серьезную привязанность, он слишком искренно и слишком долго любил Христину, теперь же для него возможно было только непродолжительное увлечение — он развлекался. Эти увлечения и развлечения не могли удовлетворить его сердца, ему нужны были более глубокие сердечные радости — и он затосковал по своим детям.
   Дети, один за другим, были переселены в королевский замок. Время от времени их возили на свидание с матерью, но и эти свидания становились все реже и реже: дети, подрастая, охлаждались к Христине. В королевском замке им было хорошо и привольно, об их воспитании король очень серьезно заботился. Каждую свободную минуту он посвящал детям, и, несмотря на то, что бывал иногда строг с ними и раздражителен, он искупал эту строгость и раздражительность порывами таких горячих ласк, что дети хотя и побаивались его, но все же горячо любили. На них не могла тоже не действовать та всеобщая почтительность, которой он был предметом. Между тем, отправляясь на свидание с матерью, они испытывали совсем иное впечатление: их встречала унылая, озлобленная, не примирившаяся со своей участью женщина, женщина ревнивая, готовая возненавидеть своих детей за то, что они с отцом, за то, что они любят отца больше, чем ее…
   Таковы были впечатления, на которых вырос и созрел Вольдемар, граф Шлезвиг-Голштинский. Его природа оказалась глубже природы его брата и сестер, он сильнее их воспринимал все эти тяжелые впечатления и, придя в сознательный возраст, проводил немало горьких часов.
   Он все чаще испытывал такое ощущение, будто ему мало воздуха в родном доме, и хотелось ему уйти куда-нибудь дальше, начать совсем новую жизнь. Ему казалось, что чем дальше будет он от дома, тем жизнь его станет счастливей, тем вольнее будет ему дышаться.

VIII