И я чувствовал, как во мне зарождалось и с изумительной быстротой крепло сознание принципа. Покуда я ехал по Невскому, покуда повернул в Большую Морскую, все было готово. Двери Дюссо распахнулись передо мной и не узнали меня. Перед ними стоял все тот же Базиль, Васюк, Васька - но под новым лаком.
   - Принципы! - весело твердил я, - et dire que ce n'est que cela! {только и всего!}
   ----
   Они были все в сборе.
   - Вася! Васька! Васюк! последняя тысяча! - раздалось со всех сторон при моем появлении.
   Но я не обращал внимания на эти крики и с достоинством составлял меню. Между тем в компании происходил так называемый обмен мыслей.
   - Что с ним? Basile! ты, кажется, хочешь наслаждаться на собственный счет! - говорил один.
   - Messieurs! у него деньги, следовательно, он участвовал в ограблении Зона! - говорил другой.
   - Messieurs! он снял заведение Фюрста!
   - Messieurs! Эстер, уезжая в Париж, позволила ему продать в свою пользу ее кровать!
   Вдруг посреди этого ливня клевет (именно клевет, потому что Зона я даже совсем не знал и ни в какие сделки ни с Фюрстом, ни с Эстеркой не вступал) я обернулся, и все почуяли что-то новое. Как будто Васюк навсегда исчез, а явился Basile... и даже с перспективою сделаться в ближайшем будущем Василием Андреичем.
   - Basile! да что с тобой? - тревожно спрашивали меня со всех сторон.
   - Messieurs! - сказал я торжественно, - отныне вы должны смотреть на меня серьезно. Вы видите перед собой... l'homme aux prrrincipes! {человека с принципами!}
   Все молча переглянулись, как бы ожидая разъяснения этой загадки.
   - Принципы, messieurs, - продолжал я, - это то самое, что каждый из вас всегда носит в самом себе. Только вы не знаете, что носите, а я... я знаю!
   Опять обмен мыслей:
   - Charmant! {Очаровательно!}
   - Показывай, что такое ты носишь!
   - Он носит надежду попасть в долговое отделение!
   - Он носит сладкую уверенность, что Дюссо простит ему долг!
   - Васька! стань перед Дюссо на колени!
   - Одну слезу, Basile! одну слезу - и он простит! И т. д. и т. д.
   - Позвольте, messieurs! - прервал я этот поток, - вы забываете, что компрометируете своего соотечественника... перед кем?.. Вспомните про Севастополь, messieurs!
   - Браво, Васенька, браво!
   - Но к черту национальности! - продолжал я, - дело идет о принципах. Messieurs! в эту самую минуту вы сидите у Дюссо, вы пьете, едите, болтаете вздор - и не подозреваете, что все это делается вами в силу принципа! Вы ездите к Бергу, вы целый день рыскаете, не зная куда приклонить голову, - и не понимаете, что вами руководит принцип! Вы занимаете деньги без отдачи, вы не платите портному, обсчитываете прачку, лакея - и не видите, что все это принцип, принцип и принцип! А я все это вижу, знаю и понимаю!
   - Браво!
   - Что такое принцип? - принцип, говорят нам, есть не что иное, как последовательный образ действий. Следовательно: ежели человек действует последовательно, хотя бы вопреки каким бы то ни было принципам, то это значит, что он все-таки действует по принципу. Сойдите в глубины ваших сердец, взвесьте ваше прошлое - и судите! Что нужно, чтоб из отсутствия принципов образовался принцип? - для этого нужно убедить себя, что отсутствие всяких принципов есть тоже своего рода принцип - и ничего больше! Что нужно, чтоб этот принцип восторжествовал? - для этого нужно, чтоб те, которые чувствуют в себе его присутствие, подали друг другу руки и сдвинули ряды свои!
   Оглушительное "браво!" встретило эти слова.
   - Messieurs! - продолжал я, - нам говорят, что мы шалопаи - пусть так! не будем ни подтверждать, ни опровергать этого мнения! Соединимся, "станем добре", comme dit quelqu'un dont le nom m'echappe pour le moment! {как говорит некто, чье имя сейчас не могу припомнить!} Станем против тех... ненавистных... гнусных... пошлых... которые выдумывают какие-то мрачные положения вещей... которые на все и всех смотрят в черном цвете, которые утверждают, что Деверия канканировала на краю бездны! Только тогда мы образуем живую изгородь, сквозь которую не проскочит ни один неблагонамеренный заяц! только тогда мы заплетем ту великую сеть, которая опутает собой все пространства и перспективы. Я кончил, messieurs.
   Я чувствовал, что это был мой первый ораторский успех. Хотя по местам еще раздавалось хихиканье, но большинство собеседников уже задумалось. Их в особенности поразили слова: сдвинуть ряды.
   - Как? как ты это сказал? "сдвинуть ряды"? - переспрашивали меня со всех сторон.
   - Подадим друг другу руки и сдвинем наши ряды! - повторил я, поднимая бокал.
   - Браво! - раздался общий голос.
   - И изыдем к Бергу, потому что там самое настоящее место, чтобы сдвигать ряды! - откликнулся чей-то отдельный скептический голос.
   Один Simon (известный служитель в ресторане) не принимал участия в общем энтузиазме и, казалось, рассчитывал мысленно, сколько придется ему на водку.
   - Нас называют проходимцами, - вновь начал я, - об нас говорят que nous sommes des hommes perdus de dettes... {что мы - люди, погрязшие в долгах...} Оставим! Оставим, messieurs, астрономам доказывать - кажется, так я это сказал? - и докажем, в свою очередь, что мы тоже люди принципов, что и в нас есть нечто такое, что составляет силу! Силу, messieurs, силу!
   Гам, который поднялся в этот момент, был ужасен. Все эти милые, благовоспитанные люди до того наэлектризовались, что готовы были испепелить первого попавшегося прохожего, разбить окна в первой по пути женской бане!
   - Докажем! докажем! - кричали они какими-то неестественными голосами.
   Я не знаю, что со мной сталось. Я был красен, я пылал, я тоже был готов разбить что угодно... разумеется, с тем чтоб не узнала об этом полиция. Такова сила энтузиазма к принципу.
   Через полчаса мы были там. Blanche, Eugenie, Finette - все уже знали, что во мне сидит l'homme aux principes. Сначала все жалели, но потом поздравляли.
   Комплот восприял начало.
   ----
   Через месяц я был уже в N.
   - Господа! - сказал я собравшимся, - человек, который имеет честь обращать к вам настоящее слово, с гордостью может засвидетельствовать, что он человек принципа. Если вам угодно будет спросить, что такое принцип? то я отвечу вкратце: принцип - это образ действия. Следовательно, в дальнейшем все будет зависеть от того, как вы поведете себя. Есть вещи, к которым я отнесусь благожелательно; есть вещи, на которые я посмотрю с снисходительностью, и есть вещи, которых я не потерплю. Пусть процветает торговля, пусть земледелие принимает неслыханные размеры, пусть воздвигаются монументы - на все это я буду смотреть сквозь пальцы. Пусть молодые люди предаются свойственным их [возрасту] играм и забавам - и на это я взгляну снисходительно, потому что не ученые нам нужны, господа, а доблестные. Но... ммеррзавцев... негодяев... возмутителей общественного спокойствия... я не потерплю!
   Сказавши это, я погрозил пальцем, сверкнул глазами и удалился.
   Сознаюсь откровенно, я сделал ошибку: не нужно было грозить пальцем. Пальцем грозить следует, когда знаешь наверное, что люди виноваты; но когда видишь людей в первый раз, m подобного рода жест легко может поставить их в недоумение. Так именно и случилось. Вечером того же дня я узнал от своего секретаря, что в обществе уже возникли превратные толкования.
   - Что же рассказывают эти негодяи (и опять-таки я сделал ошибку, ибо негодяями следует называть только тех людей, о которых наверное знаешь, что они негодяи)? - спросил я, возмущенный до глубины души.
   - Да говорят-с, что вы изволили кулаком пригрозить-с?
   - Ну-с?
   - Еще говорят, что изволили всех обозвать мерзавцами-с.
   - Дальше-с?
   - Обижаются-с. - Понимаю. Это все умники. Составьте мне к завтрашнему дню список этих молодцов. Я их уйму.
   Я не мог скрыть своего волнения. Едва успел сделать первый шаг - и уж противодействие!
   - Позвольте, однако ж, почтеннейший! - обратился я к секретарю, - разве прежде не бывало подобных примеров?
   - Помилуйте-с, очень довольно бывало. И все слушали-с. Только вот с тех пор, как эта самая власть упразднилась...
   - Какая власть? какая власть упразднилась?
   - То есть не упразднилась-с, а так сказать... Он взглянул на меня и вдруг присел.
   - Извольте идти! - указал я ему на дверь.
   Но этому вечеру суждено было остаться в моей памяти. Едва отпустил я секретаря, как явился мой помощник.
   - Ну, что, любезный коллега, управим? - весело обратился я к нему.
   - Коли власть, так, стало быть, надо управить-с! - отвечал он очень развязно, - только вот что осмелюсь вам доложить: с тех пор как упразднилась эта самая власть...
   Я даже вскочил от негодования.
   - Помилуйте! - воскликнул я, - об чем вы говорите! о каком упразднении власти! Mais ca n'a pas de nom {Но это неслыханно.}.
   И что ж? весь вечер толкались у меня разные провинцияльные тузы (что-то вроде начальников каких-то частей, которых обязанность состоит в том, чтобы противодействовать), и весь вечер я слышал один и тот же refrain: {припев.} с тех пор как эта власть упразднилась... Я просто был вне себя.
   - Да это какая-то деморализация, господа! - говорил я, - как! вы, представители... mais au nom de Dieu {но ради бога.}, да какой же вы власти представители? упраздненной, что ли?
   - И все-таки власть упразднилась, - ответил какой-то акцизный, пренахально смотря мне в глаза.
   ТАШКЕНТЦЫ ПРИГОТОВИТЕЛЬНОГО КЛАССА
   ПАРАЛЛЕЛЬ ПЯТАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ
   Василий Поротоухов провел цветущие дни юности в кабаке. Там он узнал тайну обращения с сильными мира сего, там же получил и первоначальные понятия о науке финансов.
   Отец его, Вонифатий Семенов Поротоухов, в просторечии Велифантий, проще Лифантий, а еще проще Лифашка, был целовальником в бедном уездном городишке Чернолесье, в одной из северо-восточных русских губерний. Кабак стоял на выезде из города и, за исключением базарных дней, был мало посещаем. Зато в базарные дни ни один мужик не проезжал мимо, чтоб не зайти в длинное одноэтажное здание, почерневшие стены которого имели в себе притягивающую силу магнита. В эти дни кабак бывал набит битком, пенное лилось рекою, и пьяные песни с утра до поздней ночи оглашали окрестность.
   Поротоухов-отец принадлежал к той породе расторопных мещан-кулаков, которые с утра до ночи бегают высуня язык, машут руками, торопятся, суетятся, проталкиваются вперед, пускают в ход локти - и все затем, чтобы к концу дня получить грош барыша. Как те "кулаки", которые с наступлением базарного дня чуть свет начинали шнырять около кабака, перехватывая за заставой мужиков, везших на базар сельский припас, и которые выбивались из сил, галдели, кряхтели и потели, чтобы в конце концов предоставить знатный барыш толстому купчине, а самим воротиться на ночь в холодный и голодный дом, Поротоухов каждое утро начинал изнурительную работу сколачиванья грцшей и каждый вечер ложился спать с тем же грузом, с каким и утром встал. Встал грош, и лег - все тот же грош. Посмотрит-посмотрит Лифашка на свой извечный, заколдованный грош, помнет его промеж пальцев, щелкнет языком и полезет спать на полати, с тем чтобы завтра опять чуть свет пустить тот грош в оборот. Да чтобы не зевать - боже сохрани! - а то ведь, пожалуй, и последний грош прахом пойдет.
   И нельзя сказать, чтобы Поротоухов не радел о себе. Напротив того, об нем даже сложилась пословица, что он "родного отца на кобеля променял", а такая аттестация, как известно, прилагается только к самым прожженным, а следовательно, очень радивым людям. Но у него не было той "задачи", в которую так верит русский человек и которая впоследствии действительно сослужила службу, только не ему, а его сыну. Эта "задача" есть нечто мистическое, не поддающееся никакому определению и тем не менее совершенно ясное для всякого истинно русского человека. Скажите ему "незадача" - и он ответит, что это та самая вещь, при которой, будь человек хоть семи пядей во лбу, - ничего не поделает. Скажите "задача" - и он ответит, что это такая вещь, благодаря которой самый мизерный человечишко со дня морского выплывает наверх, достигает берега и, не успев еще обсушиться, запускает лапу в карман первому встречному и благополучно вынимает оттоле сокровище. "Незадача" кладет сразу свое клеймо на человека, и что бы он впоследствии ни предпринимал, чтоб освободиться от этого клейма, оно навсегда преградит ему пути к будущему.
   - Что, торопыга? маешься? - ласково спросит какой-нибудь жирный купчина, взирая, как у "торопыги" разгораются глаза на чужой грош.
   - Маюсь, ваше степенство!
   - Ну, майся, братец, трудись! Бог труды любит! Только и слов в поощрение бедному торопыге. Как будто
   ему на роду написано: заниматься моционом, облизываться на чужой грош и никогда не заполучить его...
   Вот эта-то самая "незадача" и взлюбила Поротоухова. Не то чтоб он был чересчур прост или имел какие-нибудь необычные взгляды на хозяйскую выручку или на достояние пьяного потребителя - отнюдь нет. Был он человек радетельный, как и все человеки, да только раденье-то, благодаря "незадаче", не на пользу служило ему. Другие и кабаки поджигали, и выручку похищали, и потребителя грабили - и все благополучно сходило им с рук. А Лифашка чуть задумает план пограндиознее - смотришь, ан тут же его и накрыли. Либо ревизор, либо поверенный, либо дистаношный, а не то так и сам откупщик. И сейчас разденут раба божьего до нитки: ступай и начинай маяться сызнова.
   Может быть, Поротоухову оттого не везло, что он уж чересчур радетелен и даже талантлив был. У него был очень верный и даже очень блестящий взгляд на воровство, но недоставало коммерческой выдержки. Каждое его действие, рассматриваемое само по себе, несомненно свидетельствовало, что он "родного отца на кобеля готов променять", но, взятые в совокупности, эти действия не представляли ни малейшей солидности. Это был какой-то коммерческий фельетонист, у которого нервная восприимчивость заменяла рассудок. При всяком случае у него разбегались во все стороны глаза, дрожали руки от волнения, стучало сердце и даже появлялась одышка. Он не понимал, что жадность следует ограничивать, что очень хорошо постигли те Парамонычи и Сидорычи, которые, пользуясь "задачей", благополучно похищали хозяйские выручки и на них заводили свои собственные хозяйства. Замотается-засуетится Лифашка, разом хочет во все места лапу запустить - запустит, вынет, - ан, в лапе по-прежнему нет ничего. "Незадача!"- завопит он в огорчении и пойдет опять колотиться, бегать и махать руками... В городе на Поротоухова смотрели как на бахвала, который только другим руку портит. Взгляд этот одинаково разделяли все: и чиновники и собственно так называемые торговые люди. Торговцам он сбивал цены, на чиновников вчуже производил впечатление досады. Вот Иван Парамоныч, например, сиделец кабака на базарной площади, - тот и достаток имел, и в то же время пользовался репутацией мужика обстоятельного и даже богобоязненного. Между тем радения у него, против Лифашкиного, и на десятую долю не было. В чем же тут штука, однако ж? - а в том просто, что там, где Лифашка рад был душу свою за грош продать, Иван Парамоныч ценил свою отнюдь не меньше рубля серебром. Вот секрет, которого никак не хотел постичь Поротоухов, хотя Иван Парамоныч, по христианству, не раз принимался наставлять его.
   - А ты не торопись, друг! - говорил он ему, - не во все стороны глазами кидай, а в одну точку гляди! За грош нашему брату христианский закон отменять тоже не приходится!
   Но все тщетно. Уйдет Поротоухов от Ивана Парамоныча утешенный и как будто с твердой решимостью "глядеть в одну точку", но воротится домой, увидит в чьей-нибудь руке грош,не утерпит и продаст душу.
   Даже городничий, вообще благоволивший к откупу и ограждавший его интересы (в те времена это был единственный вопрос внутренней политики, почитавшийся важным) - и тот не иначе называл Поротоухова, как мерзавцем. Несправедливость эта, конечно, до глубины души возмущала Лифашку. Он мерзавец! он, у которого грош в кармане да блоха на аркане! Он!
   - Да вы, ваше высокородие, на одежу-то мою взгляните! - протестовал он, - так ли мерзавцы-то нынче ходят!
   Но протест этот нимало не убеждал городничего, и потому, при всяком удобном случае, Лифашка испытывал на своих боках всю силу этого городнического убеждения. Случится ли в городе пропажа, сейчас квартальному приказ:
   - Идите к мерзавцу Лифашке! У него! наверное, он, мерзавец, краденое за косушку принял!
   Идут - и действительно находят у Лифашки не только искомое, но и множество другого хлама, которого хотя никто не искал, но происхождение которого он не умеет объяснить. Почему не умеет объяснить? - потому что ему некогда думать об объяснениях; потому что он впопыхах берет и впопыхах же сует куда попало. Затем ему надо опять спешить брать, и все брать и совать, покуда, наконец, рука квартального не ухватит его.
   Окажется ли на выгоне мертвое тело - опять-таки первое слово:
   - Это Лифашка! это его, мерзавцево, дело!
   Идут - и действительно сразу убеждаются, что тут пахнет Поротоуховым. Тот видел, как Лифашка покойного за ноги из кабака тащил, другой - как он с покойного полушубок снимал... Раскошеливайся, Лифашка!
   И не выходит таким манером Поротоухов из-под следствия и суда. Но и оставленный по десяти делам в подозрении, обруганный, обобранный, он не в силах изменить своей натуре. По-прежнему продолжает он торопиться и разом запускать во все места лапу и по-прежнему ничего не может ухватить, а если и ухватит он что-нибудь одною лапой, то другою немедленно вручит ухваченное квартальному надзирателю...
   Ни бедность, ни "незадача", ни вечное нахождение под судом не могли угомонить Поротоухова. Бахвал по природе, он пронимался даже в таких случаях, когда бы другой на его месте давно бы света невзвидел. Беды соскальзывали с него, как вода с гуся, и, по-видимому, давали ему даже новые силы.
   - Мы еще свой предел сыщем! - хвастался он в самые горькие минуты жизни, - поди-тко ужо что будет!
   И когда он начинал хвастаться, ничто так не раздражало его, как напоминание о каком-нибудь Иване Парамоныче, который без блеску, но наверняка созидал свое благополучие.
   - Баранов-то потрошить... важность! Нет, ты пойди волка выпотроши - вот тогда я тебе в ножки поклонюсь!
   - Зачем тебе волки? Бараны-то, сказывают, смирнее! - урезонивала его жена.
   - Я намеднись какого волка-то зарезал - видела? Иван Парамонов - нашла с кем сравнить! Да Ивану Парамонову в семь лет того не сделать, что я сейчас... сею минутою... Деньги-то - вот они!
   Одним словом, если б Лифашка не умел "валяться в ногах", давно бы он пропал. И откупу надоело следить за непрерывными проявлениями его "радения", да и полиции он значительно опротивел. Несколько раз было решаемо, чтоб его доконать совсем, но тут-то именно и пускалось в ход то "валянье в ногах", которое во многих случаях служит единственным ограждающим средством от верной погибели.
   Русский человек вообще довольно охотно "валяется в ногах". Три причины способствовали укоренению и развитию этого прискорбного явления: во-первых, привычка, ведущая свое начало чуть ли не со времен Гостомысла, во-вторых, твердое убеждение в несокрушимости спинного хребта, и в-третьих, надежда, что человек, валяющийся в ногах сегодня, быть может, завтра сочтет себя вправе потребовать таких же знаков почитания от других. Все мы валялись, валяемся и будем валяться - это сознание не только смягчает процедуру факта, но и способствует установлению снисходительных отношений к нему. Но Поротоухов валялся в ногах, как никто. Он валялся и в то же время причитал и метался, как в предсмертной агонии. Только жиды умеют метаться таким образом, когда видят, что, по военным обстоятельствам, им предстоит повешение.
   Нельзя было не тронуться при виде человека, который так искренно проклинал час своего рождения, который бодро призывал во свидетели сатану и всех его аггелов и, так сказать, живой умирал. Час тому назад этот человек гордо запускал руку в карман своему ближнему, теперь - он был ничтожнее той пыли, которую вздымает его простертое на земле тело. Чье начальственное сердце не забьется при виде столь поразительного перехода? Лифашка понимал это отлично и сообразно с этим устраивал план кампании. Был ли начальник налицо - он валялся в предсмертных корчах перед его глазами; уходил ли начальник в дальнюю комнату - он и там слышал, как корчится и клянет свою душу Лифашка; выводили ли, наконец, Лифашку на улицу - он и там отыскивал место где-нибудь под начальническим окном и корчился и вопил. Казалось, всем он говорил: "Видали вы, как расстается у человека душа с телом? не видали? так смотрите!" И ежели были сердца черствые и безучастные, то, с другой стороны, находились и такие, которые не могли выносить зрелища страданий столь неслыханных. И Лифашка почти всегда выходил из беды сух. Его терпели с трудом, но терпели; его оставляли в подозрении, но не осуждали. Всякий чувствовал, что только одно может освободить его от этого человека - это твердая решимость раздавить его. Но как сохранить эту решимость при виде человека, и без того уже находящегося в предсмертной агонии? И вот, навалявшись досыта, Лифашка весело возвращался домой и вновь гордо запускал руку в карман своему ближнему.
   В такой-то обстановке рос сын Поротоухова, Василий. Покуда отец день-деньской бился около потребителя или на базаре, употребляя все силы-меры, чтоб затравить лишнюю копейку, Васька копался в навозе, полоскал ноги в лужах, валялся в грязи на улице и весь измокший, иззябший и словно высмоленный вбегал в "горницу", чтоб схватить корку хлеба, и опять убегал из дому. Жена Поротоухова была не из тех женщин, которые могут присмотреть за ребенком. Это была рыхлая, ленивая, заспанная баба, помнившая лучшие дни, когда она жила у родителей, содержавших почтовую станцию, и беспечно щелкала у ворот подсолнухи. На губах у нее словно застыла глупо-язвительная улыбка, появившаяся на них с тех самых пор, как к Лифашке с каким-то особенным ожесточением привязалась его "незадача". Эта не сходящая с лица улыбка выражала безмолвный протест, который, по временам, доводил Поротоухова до остервенения. Измученный неудачами, навалявшись досыта в ногах, он возвращался домой, и первое, что встречало его тут, - это бессмысленная улыбка, сопровождаемая каким-то беззвучным хихиканьем. Тогда он бросался на жену очертя голову и бил ее куда попало. И чем чаще сыпались побои, тем явственнее и явственнее рисовалась улыбка, а хихиканье постепенно обращалось в хохот.
   III {*}
   {* Вариант второй. - Ред.}
   С раннего утра в больнице царствует загадочное движение. Сумасшедшие в агитации перебегают от одного к другому и о чем-то таинственно между собой шепчутся. В качестве новичка я остаюсь в стороне от общего движения, но, по долетающим до меня отрывочным фразам, довольно легко догадываюсь, что движение это имеет политический характер и что в больнице готовится что-то вроде бунта. По-видимому, самый бунт уже решен в принципе, но существуют подробности, которые производят в мире умалишенных раскол. Консерваторы требуют, чтоб о бунте был предупрежден доктор, либералы, напротив того, настаивают, чтоб затея была выполнена без дозволения. По обычаю всех политических партий противники горячатся, обмениваются ругательствами и упрекают друг друга в измене.
   - Уж если бунтовать, так бунтовать без позволения! иначе, какой же это будет бунт! - говорят либералы.
   - Бунтовать без позволения - значит показывать кукиш в кармане, возражают консерваторы, - как вы ни вертитесь, а это единственная форма бунта без позволения, которая нам доступна. Но скажите по совести: разве это бунт?
   - Позвольте-с. Что мы не можем бунтовать иначе, как показывая кукиш в кармане, - это так. Но это печальное требование времени - и ничего больше. Это скудная форма современного [русского] бунта, которая, однако ж, отнюдь не предрешает вопроса о форме и содержании бунтов в будущем. Тогда как, вводя элемент позволения, вы прямо уничтожаете самую сущность бунта, вы, так сказать, самое слово "бунт" вычеркиваете из лексикона!
   - И прекрасно-с. Мы совсем не о полноте лексикона хлопочем, а о том, чтоб был бунт. Достигнуть же этого можно лишь в том случае, когда бунт будет поставлен нами, так сказать, на законную почву, то есть снабжен всеми необходимыми разрешениями. А как он там будет называться: бунтом или чрезвычайным собранием - до этого нам нет дела!
   - Но это будет не бунт - поймите!
   - В таком случае назовем его чрезвычайным собранием - и дело с концом!
   Слыша эти загадочные речи, видя этих людей, которые озабоченно ходят взад и вперед, размахивая полами халатов и усиленно нюхая табак, я начинаю чувствовать невольную оторопь. Недавние заседания международного статистического конгресса и последовавший за ними политический процесс в Отель-дю-нор - все это слишком живо в моей памяти, чтоб навсегда не расхолодить во мне охоту к [новым] политическим [подвигам] треволнениям. И вдруг, впереди - еще целый бунт... и быть может, даже без позволения! Зачем, спрашивается, приехал " в Петербург? Затем ли, чтобы в конце концов быть взятым с оружием в руках... в сумасшедшем доме?!
   С самых юных лет я представлял себе бунт не иначе как в форме вторжения чего-то совершенно непрошеного, ненужного в обычное спокойное течение человеческой жизни. Все учебники, изданные для руководства в военно-учебных заведениях, единогласно свидетельствуют в этом смысле, а известно, что ничто так прочно не залегает в человеческую память, как хорошо вытверженный в детстве учебник. Испокон веку во всех странах мира обыкновенно бунтовала только подлая чернь, и притом всегда без позволения. Из-за чего бунтовала этого не знает ни один учебник, но бунтовала самым неблаговоспитанным и, можно даже сказать, почти нецелесообразным способом. Придет, перевернет вверх дном привычки, комфорт, сладкое far niente {ничегонеделание.}, а назавтра, смотришь, опять как ни в чем не бывало обратится к обычным занятиям. [Что тут хорошего!] Сидит, например, человек в халате, пьет чай, читает "Старейшую Всероссийскую Пенкоснимательницу" (в которой тоже все: и редакторы и сотрудники сидят в халате и пьют чай) - и вдруг бунт! Вбегают бунтовщики, чай проливают, булки топчут, над "Пенкоснимательницей" производят надругательство... И вот? надо снимать халат, надевать сапоги и идти бунтовать вместе с прочими! А на дворе слякоть, холод, тротуары, по случаю бунта, нигде не посыпаны песком... Не успел отбунтовать, сел за обед, не доел пирожного - опять бунт! И таким образом целый день, пока самих бунтовщиков не сморит сон... Разумеется, сном бунтовской хмель пройдет, и к утру бунтовщики будут как встрепанные: и дворы мести, и лед на улицах скалывать, и тротуары песком посыпать - хоть куда! Как же тут не возражать! как не сказать: господа! ужели для того, чтобы завтра опять "обратиться к обычным занятиям", необходимо тревожить покой партикулярных людей!