"Покуда существовало крепостное право, - прибавляют защитники этого мнения, - стадо, по крайней мере, было сыто и прилежно к возделыванью; теперь оно и голодно, и вместо возделыванья поет по кабакам безобразные песни". Таким образом оказывается, что труд, как результат принуждения, и кабак, как результат естественного влечения, - вот два полюса, между которыми осужден метаться человек, питающийся лебедою.
   Других определений не существует; по крайней мере, Ташкент цивилизованный, Ташкент интеллигентный не сумел отыскать их.
   Как ни авторитетны подобные показания, однако ж, когда подумаешь, что они даются ташкентцами, то есть тоже жертвами всевозможных недоразумений и недомыслий, то в душу невольно закрадывается сомнение.
   Если муравейник, имея перед собой два пути: путь трудолюбия и путь праздности, предпочел последний первому, то, стало быть, это все-таки не просто инстинктивно копошащийся муравейник, но муравейник, имеющий способность выбирать. Предположим, что в данную минуту он сделал свой выбор в явный ущерб самому себе, но если уже однажды признается за ним способность выбирать, то необходимо признать и другую способность - способность руководиться при этом какими-нибудь соображениями. Очень может быть, что праздность показалась ему выгоднее или, по крайней мере, приятнее, нежели трудолюбие. Я наперед соглашаюсь, что это самое грубое и даже горькое заблуждение, но есть же какая-нибудь причина, вследствие которой и грубые заблуждения в иные минуты принимают вид истины. Одну из таких причин, между прочим, представляет то разноречие, которое возникает в уме, когда начинаешь применять слово "выгода" к слову "труд". Труд выгоден - это афоризм очень основательный, но нельзя же принимать всякий афоризм буквально. Афоризмы самые крепкие подвергаются разложению; люди самые простые становятся иногда любознательными. Какая это выгода, о которой идет речь? общая или частная? Если это общая выгода, то не слишком ли понятие об ней отвлеченно для такого простого и неразвитого ума, каким представляется ум муравейника? Если же это выгода частная, то чья именно?
   Не могу не повторить здесь того, что уже сказано было однажды в начале этого этюда: никогда не лишнее делать себе вопросы; это привычка спасительная, ибо она отрезвляет человека, и всем явлениям сообщает их истинные, действительные размеры.
   Но, оставив в стороне несостоятельное мнение о безличности "человека, питающегося лебедою", я все-таки должен сказать, что мрак, окружающий его, густ очень достаточно. Дойти до этого секретно-мыслящего, секретно-вздыхающего и секретно-вожделеющего субъекта, увидеть его лицом к лицу до такой степени трудно, что задача такого рода кажется почти неразрешимою. Может быть, это происходит от того, что приемы, употреблявшиеся доселе с этою целью, были или слишком грубы, или слишком наивны. Эти приемы состояли, с одной стороны, в ташкентском воздействии, с другой - в том, что мы сами (и притом очень неискусно) притворялись людьми, питающимися лебедою. И то и другое никуда не годится. Ташкентство ошеломляет, но не исследует; притворство выглядывает наружу из-под самой искусной гримировки, и при частом повторении обращается в привычку, которая все действия человека держит в каком-то искусственном плену. Нужно найти какой-нибудь средний путь, на котором наблюдатель мог бы обозревать человека, питающегося лебедою, оставаясь самим собой, то есть не ташкентствуя, но и не лебезя.
   Говоря по совести, этого среднего пути я еще не знаю, но кажется, что с 19 февраля 1861 года он уже начинает понемногу освещаться. Массы выясняются; показываются очертания отдельных особей; наблюдательные средства получают возможность действовать успешнее не потому, чтобы они сами по себе дошли до совершенства, а потому, что уничтожилось несколько лишних преград, стоявших между предметом и предметным стеклом. Очень возможно, что упадут и другие последние преграды.
   Что тогда откроется? вот в чем весь вопрос.
   ТАШКЕНТЦЫ-ЦИВИЛИЗАТОРЫ
   Цивилизующее значение России в истории развития человечества всеми учебниками статистики поставлено на таком незыблемом основании, что самое щекотливое самолюбие должно успокоиться и сказать себе, что далее этого идти невозможно. Я узнал об этом назначении очень рано. Тому назад давно - я воспитывался в то время в одном из военно-учебных заведений, и как сейчас помню, что это было на следующее утро после какого-то великолепно удавшегося торжественного дня, - мы слушали первую лекцию статистики. Профессор вошел на кафедру и следующим образом начал свою беседу о цивилизующем значении России. "А заметили ли вы, господа, - сказал он, - что у нас в высокоторжественные дни всегда играет ясное солнце на ясном и безоблачном небе? что ежели, по временам, погода с утра и не обещает быть хорошею, то к вечеру она постепенно исправляется, и правило о предоставлении обывателям зажечь иллюминацию никогда не встречает препон в своем исполнении?" Затем он вздохнул, сосредоточился на минуту в самом себе и продолжал: "Стоя на рубеже отдаленного Запада и не менее отдаленного Востока, Россия призвана провидением" и т. д. и т. д.
   Слова эти тогда же поразили мое впечатлительное воображение. Для меня сделалось ясным, что задача России двойственна: во-первых, установить на прочном основании принцип беспрепятственности иллюминаций (политика внутренняя) и во-вторых, откуда-то нечто брать и куда-то нечто передавать (политика внешняя). Если верить московским публицистам, то первая задача уже давным-давно решена. Несмотря на то что торжества имеют характер праздников переходящих, наше солнце настолько дисциплинированно, что зараньше справляется с календарем, когда ему следует играть. Тогда и играет. Но вторая задача, уже во времена моей юности, причиняла мне не мало беспокойств. Я слышал и понимал, что тут есть какие-то "плоды", которые следует где-то принимать и куда-то передавать, но что это за "плоды", в каких лесах они растут и каким порядком их передавать, то есть справа ли налево, или слева направо - этого никак не мог взять себе в толк. "Налево кругом!" - раздавалось в моих ушах; но и этот воинственный клич как-то не утешал, а еще пуще раздражал меня.
   - Иван Петрович! - спрашивал я почтенного нашего профессора, - зачем же нам передавать чужие плоды, если у нас есть свои собственные?
   - Коли у тебя есть, так никто тебе не препятствует! - отвечал Иван Петрович с тем равнодушием, которое в то время одно только и одушевляло наших педагогов и которое, казалось, так и говорило: "Что ты пристаешь ко мне за разъяснениями? Я свое дело сделал: отзвонил - и с колокольни долой!"
   - Но откуда брать? Куда передавать? - продолжал я настаивать.
   - Придет пора да время - все узнаешь. Скажут: "спасибо" - значит, потрафил; надерут вихор - значит, проштрафился, надо начинать сызнова.Итак, милостивые государи! находясь на рубеже отдаленного Запада и не менее отдаленного Востока, Россия самим провидением призвана...
   Я страдал невыносимо. Систематизируя все слышанное мною, я приходил к следующим выводам:
   1) что у нас своих плодов нет;
   2) что мы должны только передавать, даже не заглядываясь на то, что передаем: руками взял, руками и отдал - вот и все;
   и 3) что мы рискуем при этом быть выдранными за вихор.
   Результаты неясные, не удовлетворявшие даже тогдашних моих детских требований...
   Но с течением времени самые трудные загадки разгадываются. Не буду подробно рассказывать здесь печальную историю моих колебаний; но сознаюсь, что она была обильна всякого рода разочарованиями. Была, например, одна минута, когда, руководствуясь законами аналогии и видя, что солнце каждый день встает на востоке, я заключил из этого, что восточные плоды суть те самые, которые наиболее пригодны для запада, и что стоит только насадить их, чтобы положить конец всем гниениям, брожениям и недоразумениям. Я ободрился. Нарезавши целую рощу цивилизующих орудий и воскликнув: а нуте, господа картофельники! посмотрим, как-то вы там гниете! - я устремился вперед. И что ж оказалось? - что мои цивилизующие орудия все сразу заглохли! что, пересаженные с почвы девственной, но сравнительно тощей, они не только никого не пленили, но даже сами не выдержали изобилия туков, представляемого западным гниением!
   Всякий поймет, как был неприятен для меня этот опыт; но так как я все-таки твердо знал, что "стою на рубеже", то цивилизационное мое назначение нимало не затемнилось первою неудачею. Если попытка моя на западе не принесла желаемых результатов, рассуждал я сам с собою, то это значит только, что я не потрафил и что нужно потрафлять где-нибудь в другом месте. Меня начала интересовать мысль: не съездить ли, для начала, поцивилизовать слегка, например, в Рязанскую или Тамбовскую губернии? И, не задумываясь долго, я набрал с десяток здоровых, хотя и довольно голодных ребят, хватил для храбрости очищенной и, крикнув: ребята! с нами бог! ринулся...
   Могу сказать смело: я действовал по всем правилам искусства то есть цивилизовал все, что попадалось мне по пути. Но и тут неудача не перестала меня преследовать. Оказалось, что в этих благодатных краях все уже до такой степени процивилизовано, что мне оставалось только преклониться ниц перед такими памятниками, как акведуки (пожарные бассейны), пирамиды (каланчи), термы (народные бани), величественные здания волостных и сельских расправ, вымощенные известковым камнем улицы и проч. и проч. Однажды, видя, как на базарной площади беспомощно утопали возы с крестьянскою жалкою кладью, я невольно воскликнул: да чего же им, мерзавцам, еще нужно? - и должен был отступить. Очевидно, тут сталкивались две цивилизации совершенно равноправные: одна, которую хотел насадить я с своими "ребятами", и другая, которую постепенно насаждал целый ряд "ребят", начиная от знаменитого своими проказами Удар-Ерыгина и кончая Колькой Шалопаевым.
   Признаюсь, эта вторая неудача еще больше озадачила меня, хотя я и скрывал мое огорчение. Но товарищи мои крепко приуныли. И не мудрено: весь запас очищенной был выпит без остатка, а за минуту перед тем мы съели последний кусок колбасы. В долг никто не верил... Куда девать никому не нужную силу? Где найти секрет, который давал бы возможность просвещать без просвещения, палить без пороху, сечь без розог? Какое употребление сделать из рук, которые так и цепляются, так и хватают? А главное: как добыть очищенной, не имея гроша за душой, спустивши все до последней нитки, не зная никакого ремесла, никаких даже слов, кроме: ради стараться! и - с нами бог?! Всякий согласится, что положение более безвыходное, более трагическое трудно себе представить!
   По временам мною овладевали движения совершенно бессознательные. Я вскакивал с места и бежал вперед, сам не зная куда. Будь у меня в руках штоф водки, я был бы способен в одну минуту процивилизовать насквозь целую Палестину! Я бросался и на запад и внутрь, все в надежде что-нибудь зацепить, что-нибудь ущемить... тщетно! Я чувствовал, что во мне сидит что-то такое, чему нет имени... или нет! Это ужасное имя есть, и называется оно - разоренье! Неоткуда ничем раздобыться, некуда ничего нести... все вздор, все обольщенье и прах! Ничего у меня не осталось, кроме ужасного аппетита!
   Жррррать!!
   И вдруг я услышал слово, которое сразу заставило забиться мое сердце. Я остановился и притаил дыхание.
   - Таш-кент! Таш-кент! - слаще всякой музыки раздавалось в ушах моих.
   Жрррать!!
   Сенька Броненосный! Ты, который выдумал это слово, ты не понимал и сам, какие новые пути оно открывает твоим добрым товарищам! Ты произнес его бессознательно, в порыве отчаяния, но услуга, которую оказала твоя бессознательность, останется навсегда незабвенною. Покуда я размышлял и соображал, товарищи шумели и спорили; слово "Ташкент" было у всех на языке.
   - Ташкент! - ораторствовал друг мой, Аркаша Пустолобов, - но, поймите же, messieurs, ведь это только географический термин, ведь это просто пустое место, в котором не только удобств, но даже еды никакой, кроме баранины, нет!
   - Жрррать! - как-то особенно звонко раздавалось в ушах.
   - Однако, mon cher, - возражал Сеня Броненосный, - баранина... c'est tres succulent! on en fait du schischlik... qui n'est pas du tout a mepriser! {это очень вкусно! Из нее делают шашлык... вполне достойный внимания.} Я нахожу, что это вещь очень почтенная, а в нашем положении даже далеко не лишняя!
   - Жрррать!
   - Позвольте! ну, положим - баранина! но общество женщин? где, я вас спрашиваю, найдем мы общество женщин?
   Но я уже не слушал; уста мои шептали: стоя на рубеже... Господи, ужели же, наконец, те цели, о которых говорил учебник статистики, будут достигнуты!
   ----
   Я прогорел, как говорится, дотла. На плечах у меня была довольно ветхая ополченка (воспоминание Севастопольской брани, которой я, впрочем, не видал, так как известие о мире застало нас в один переход от Тулы; впоследствии эта самая ополченка была свидетельницей моих усилий по водворению начал восточной цивилизации в северо-западных губерниях), на ногах соответствующие брюки. Затем, кроме голода и жажды - ничего!
   В таком положении я на последние деньги взял себе место в вагоне третьего класса, чтобы искать счастья в Петербурге.
   Я еще прежде замечал, что, по какой-то странной случайности, состав путешественников, наполняющих вагоны, почти всегда бывает однородный. Так, например, бывают вагоны совершенно глупые, что в особенности часто случалось вскоре после заведения спальных вагонов. Однажды, поместившись в спальном вагоне второго класса, я был лично свидетелем, как один путешественник, не успевши еще осмотреться, сказал:
   - Ну, теперича нам здесь преотлично! ежели мы теперича даже совсем разденемся, так и тут никто ничего нам сказать не может!
   И действительно, он скинул с себя все, даже сапоги, и в одном белье начал ходить взад и вперед по отделениям. Эта глупость до того заразила весь вагон, что через минуту уже все путешественники были в одном белье и радостно приговаривали:
   - Ну, теперь нам здесь преотлично! теперь ежели мы и совсем разденемся, так никто ничего сказать нам не смеет!
   И таким образом ехали все вплоть до Петербурга, то раздеваясь, то одеваясь и выказывая радость неслыханную.
   Точно так же было и в настоящем случае; вагон, в котором я поместился, можно было назвать, по преимуществу, ташкентским. Казалось, люди, собравшиеся тут, были не от мира сего, но принадлежали к числу выходцев какой-то отдаленной эпохи. Большинство состояло из отставных служак, уже порядочно обколоченных жизнью, хотя там и сям виднелось и несколько молодых людей, жертв преждевременной страсти к табаку и водке. Никаким другим цивилизующим орудием они не обладали, кроме сухих, мускулистых и чрезвычайно цепких рук, которыми они, по временам, как будто загребали. На многих были одеты такие же ополченки, как и на мне; от многих отдавало запахом овчины и водки... Но все говорили без устали; в душе у всякого жила надежда. Надо было видеть, с какою поспешностью проглатывали они на станциях стаканы очищенной, с какими судорожными движениями отдирали зубами куски зачерствелой колбасы! Казалось, земля горела под их ногами, и они опасались только одного: как бы не упустить времени!
   - Да-с, - говорит кто-то в одном углу, - это, я вам доложу, сторонка! сверху палит, кругом песок... воды - ни капли! Ну, да ведь мы люди привышные!
   - Так-то так, только вот насчет еды... ну, и тово-воно как оно - и этого тоже нету!
   - Помилуйте! да какой вам еды лучше! баранина есть, водка есть... выпил рюмку, выпил другую, съел кусок...
   - То-то, что водка-то там кусается; а хлебного, так сказывают, и в заводе нет!
   - Так что ж! еще лучше - из рису ее там делают! От этой, от рисовой-то, и голова никогда не болит!
   В другом углу:
   - В этих-то обстоятельствах, доложу вам, я уже не в первый раз нахожусь...
   - Ссс...
   - Да-с, вот тоже в шестьдесят третьем году, сижу, знаете, слышу: шумят! Ну, думаю, люди нужны! Надеваю вот эту самую дубленку и прямо к покойному генералу! Вышел... хрипит! - Ну? говорит. - Так и так, говорю: - готов! Хорошо, говорит, мне люди нужны... Только и слов у нас с ним было. Налево круг-ом... Качай! И какую я, сударь, там полечку подцепил - масло!
   - Д-да... а теперь, пожалуй, об полечках-то надо будет забыть! Это такой край, что тут не то чтобы что, а как бы только перехватить что-нибудь!
   - Что вы! да разве вы не слышали, какая у них там баранина...
   В третьем углу:
   - Мне бы, знаете, годик-другой, - а потом урвал свое, и на боковую!
   - Что вы! что вы! да вы не расстанетесь! там, я вам доложу, такая баранина...
   В четвертом углу:
   - Так вы изволите говорить, что тринадцать дел за собой имеете?
   - Тринадцать раз, шельма, под суд отдавал! двенадцать раз из уголовной чист выходил - ну, на тринадцатом скапутился!
   - Однако, теперь бог милостив!
   - Теперь, батюшка, наше дело верное! - завтра к вечеру приедем, послезавтра чем свет в канцелярию... отрапортовал... сейчас тебе в зубы подорожную, прогоны и прочее... А уж там-то, на месте-то какое житье! баранина, я вам скажу...
   В пятом углу:
   - Не посчастливилось мне, mon cher! - говорит один молодой человек другому (у обоих над губой едва пробивается пушок), - из школы выгнали... ну, и решился!
   - А я так долгов наделал; вот отец и говорит: ступай, говорит, мерзавец, в Ташкент!
   - Однако, ваш родитель нельзя сказать чтобы был очень учтив!
   - Какое учтив! Такими словами ругается, что хоть любому вахмистру... Ну да, впрочем, это все пустяки! а меня вот что пугает: как-то там будет насчет лакомства?!.
   - Говорят, будто ташкентские принцессы очень недурны...
   - Гм... ведь мы в полку-то разбаловались. Вот тоже и об еде не совсем одобрительные слухи ходят!
   - Однако, я слышал, что баранину можно достать отличную...
   В шестом углу:
   - Так вы и с супругой туда отправляться изволите?
   - Конечно! нельзя же! она у меня баба походная!
   Молодые люди прислушиваются, улыбаются и подмигивают друг другу. Один из них шепотом говорит: ну, вот! значит, и насчет лакомства сомневаться нечего!
   - Только тяжеленько им будет, супруге-то вашей! - продолжает один из прежних голосов, - ведь там ни съесть, ни испить слатенько...
   - И! что вы! да там, говорят, такая баранина... В седьмом углу:
   - Откровенно вам доложу: я уж маленько от медицины-то поотстал, потому что и выпущен-то я из академии почесть что при царе Горохе. Однако, травки некоторые еще знаю...
   - Конечно! конечно! с них и этого будет!
   - Народ простой, непорченый-с. Опять, сказывают, что у них даже простая баранина от многих недугов исцеляет! В восьмом углу:
   - Проповедовать - можно! Только вот сказывают, что они по постам баранину лопают, - ну, это истребимо с трудом!
   Одним словом, все заканчивают свои речи бараниной, все надеются на баранину, как на каменную гору. Так что мой друг, Сеня Броненосный, слушал, слушал, но наконец не вытерпел и сказал:
   - Если эта баранина хоть в сотую долю так вкусна, как об ней говорят, то я уверен, что через полгода в стране не останется ни одного барана!
   Увы! такова судьба цивилизующего начала! Оно истребляет туземных баранов и, взамен того, научает обывателей удовлетворяться духовною пищею! Кто в выигрыше? кто в проигрыше? те ли, которые уделяют пришельцу частицу стад своих, или те, которые, в возврат за это, приносят с собой драгоценнейший из всех плодов земных - просвещение?
   Но здесь я должен сделать довольно горькое для моего самолюбия признание. Я чувствую, что в жизни моей готовится что-то решительное, а это невольно заставляет меня чаще и чаще обращаться к самому себе. Бывают минуты, когда откровенная оценка пройденного пути становится настоятельнейшею потребностью всего человеческого существа. По-видимому, одна из таких минут наступает теперь для меня...
   Сознаюсь без оговорок: я не имею права быть очень высокого о себе мнения. Лучшее из качеств, которыми я обладаю, есть нечто вроде сократовского: я знаю, что ничего не знаю. Несмотря на свою незамысловатость, это свойство значительно помогло мне в жизни, так как оно делало из меня во всякое время и на всяком месте лихого исполнителя. Я никогда не изобрету пороха (даже если мне формально прикажут изобрести - я и тогда как-нибудь отшучусь), но если его изобретут другие - я очень рад. Палить я тоже готов во всякое время, и ежели не встречу слишком серьезных препятствий, то могу выказать храбрость несомненную. Не помню, в какой именно из шекспировских комедий герой пьесы задает себе вопрос: что такое невинность? - и весьма резонно отвечает: невинность есть пустая бутылка, которую можно наполнить каким угодно содержанием. Хотя, с точки зрения моралистов, это сравнение для меня не совсем выгодно, но я должен сказать правду (разумеется, по секрету), что оно подходит ко мне довольно близко. Пустая бутылка! - лестного, конечно, немного для меня в этом сравнении! - но для чего ж бы, однако ж, я стал отрекаться от этого звания? Разве мир не наполнен сплошь такими же точно пустыми бутылками, как и я? и разве сущность дела может измениться от того, что некоторые из этих бутылок высокомерно называют себя "сосудами"?
   Я тем меньше имею основания конфузиться этого названия, что сделался пустою посудой далеко не произвольно. Тут, задолго до меня, уж были целые поколения пустых посудин, которые, дребезжа и звеня, так много о себе надребезжали и назвенели, что, казалось, и впрямь нет звания более почетного, более счастливого и спокойного, как звание пустой бутылки. Звание это не только насижено, но и по штатам значится подлежащим немедленному замещению, как только открывается свободная вакансия. Тут нет места ни для размышлений, ни для колебаний. Вы являетесь в жизнь, объявляете имя и фамилию. "Записать его в звание пустой бутылки" - и вы записаны...
   С моей стороны уже и то значительный шаг вперед, что я начинаю смутно сознавать, что ничто не способно так скоро дать трещину, как посудина, которую слишком часто то наполняют, то опоражнивают, Я чувствую, что уже недалек момент разложения, тот момент, когда навсегда должен быть поколеблен авторитет, балалаек, пустых бутылок, упраздненных голов и т. п. Но если я сознаю, что такой результат неизбежен, это нимало не обязывает меня стараться о приближении минуты, которая должна превратить бутылки в черепки. Совсем напротив. Я думаю даже, что если б я действовал в смысле приближения этой минуты, то такая деятельность была бы противна и здравому смыслу, и чувству самосохранения. Что говорит мне здравый смысл? - он говорит: как ты ни бейся, но, кроме пустой бутылки, ничего из тебя не выйдет. Что говорит чувство самосохранения? - оно говорит: неужели же погибать из-за того только, что явился в свет пустою посудиной? и явился непроизвольно, нимало не участвуя в этом акте ни сознанием, ни волею?.. Что остается мне делать после таких ответов? Измениться - я не могу; погибнуть - не имею ни малейшей охоты. Остается, стало быть, откровенно стать в ряду пустых бутылок и этим действием окончательно закрепить законность моего присутствия на арене всероссийской цивилизующей деятельности.
   Как бы то ни было, но я живу, а если живу, то, стало быть, имею и право отстаивать свое существование. Но отстаивать его я не могу иначе, как продолжая быть той самой пустой бутылкою, какою сделали меня обстоятельства. Иначе я буду исключен из жизни. Покуда порожняя посуда имеет возможность дребезжать и звенеть, моя обязанность - тоже дребезжать и звенеть, и, время от времени, наполняться той жидкостью, которая наиболее подходит к вкусам минуты. Какая это жидкость - до этого мне нет дела, ибо я не просто бутылка, а бутылка, относящаяся с полным равнодушием к тому, что ее наполняет. Зная, что я ничего не знаю, я обязываюсь чем-нибудь заменить эту пустоту, и заменяю ее готовностью. Поэтому я переимчив, вертляв, дерзок на услугу и ни перед какой профессией не задумываюсь. Никто не застал меня ни в каких подвигах, которые могли бы свидетельствовать, что я такое, и это в совершенстве обеспечивает мою свободу. Я публицист, метафизик, реалист, моралист, финансист, экономист, администратор. По нужде, я могу быть даже другом народа. Вчера существовало крепостное право - я был крепостником; сегодня крепостное право отменено - я удивляюсь, как можно было дожить до настоящей вожделенней минуты и не задохнуться. Всякая минута застает меня врасплох, и всякая же минута находит меня готовым. Сколь разнообразны вольные художества в Российской империи, столь же разнообразны и роды моей готовной деятельности. Над всеми ими парит одно: моя всегдашняя, непоколебимая готовность следовать указанию всякого одаренного способностью указывать перста, хотя бы этот перст был и запачкан. Не ужасайтесь этой-способности, не клеймите ее именем разврата; это действительно разврат, но разврат добросовестный (бывает же добросовестное воровство!), разврат лишь _до некоторой степени_, точно так, как и все прочее, что во мне ни есть, все добросовестно, и все развратно _лишь до некоторой степени_.
   Иногда мне случается накуролесить серьезно: обрушить какой-нибудь монумент, передавить при этом целую уйму людей. Из этого одни заключают, что я имею злое сердце и делаю вред преднамеренно, другие - что я человек решительный, действующий во имя каких-то сознанных мною идей. Я вслушиваюсь в эти толки и смеюсь себе втихомолку, ибо я очень хорошо понимаю, что, в действительности, я только веселонравный мужчина, которому хочется удивить вселенную своею стремительностью. Я могу сколько угодно бить, давить, неистовствовать, ходить колесом - и никто не имеет права вменить мне это ни в злодеяние, ни даже в озорство. Помилуйте! я сам к своим деяниям отношусь совершенно объективно, то есть исключительно с точки зрения чистоты отделки. Я лечу, стремлюсь, хватаю, ловлю; мало того: я радуюсь, трепещу, страдаю, скрежещу зубами... о, если б знали, что все это не более как угар] если б могли видеть, как разрывается после этого угара голова, как болезненно бьется и сжимается сердце!..