— Знаю я этого Стриженого, — сообщает дядя, — в прошлом году у него нехватка казенных денег случилась, а ему дали знать, что ревизор из Петербурга едет. Так он ко мне приезжал.
— Как же мне сказывали, что у него большие деньги в ломбарте лежат? — тревожится матушка, — кабы свой капитал был, он бы вынул денежки из Совета да и пополнил бы нехватку.
— Есть у него деньги, и даже не маленькие, толь-кр он их в ломбарте не держит — процент мал, — а по Москве под залоги распускает. Купец Погуляев и сейчас ему полтораста тысяч должен — это я верно знаю. Тому, другому перехватить даст — хороший процент получит.
— А что, если начальство проведает, да под суд его за такие дала отдаст?
— То-то что и он этого опасается. Да и вообще у оборотливого человека руки на службе связаны. Я полагаю, что он и жениться задумал с тем, чтобы службу бросить, купить имение да оборотами заняться. Получит к Святой генерала и раскланяется.
— Вот кабы он именье-то на имя Наденьки купил. Да кабы в хлебной губернии…
— Может быть, и купит, только закладную на свое имя с нее возьмет.
— Ну, это уж что!.. А вот что, братец, я хотела спросить. Выгодно это, деньги под залоги давать?
— Хлопот много. Не женское это дело; кабы ты мне свой капитал поручила, я бы тебе его пристроил.
Дядя смотрит на матушку в упор таким загадочным взором, что ей кажется, что вот-вот он с нее снимет последнюю рубашку. В уме ее мелькает предсказание отца, что Гришка не только стариков капитал слопает, но всю семью разорит. Припомнивши эту угрозу, она опускает глаза и старается не смотреть на дядю.
— Нет уж! какой у меня капитал! — смиренно говорит она, — какой и был, весь на покупку имений извела!
— Оброки получаешь; вот бы по частям и отдавала. И все с небольшого начинают.
— Какие у меня оброки! Недоимки одни. Вон их целая книга исписана, пожалуй, считай! нет уж, я так как-нибудь…
— Как знаешь! Мне твоих денег не нужно.
Разговор становился щекотливым; матушка боится, как бы дядя не обиделся и не уехал. К счастью, в передней слышится движение, которое и полагает предел неприятной сцене.
Жених приехал.
Входит рослый мужчина, довольно неуклюже сложенный. Он в мундире военного министерства с серебряными петлицами на высоком и туго застегнутом воротнике; посредине груди блестит ряд пуговиц из белой латуни; сзади трясутся коротенькие фалдочки. Нельзя сказать, чтоб жених был красив. Скорее всего его можно принять за сдаточного, хотя он действительно принадлежит к старинному дворянскому роду Стриженых, который в изобилии водится в Пензенской губернии. Несмотря на то, что Стрелков заявил, что Стриженому сорок лет, но на вид ему добрых пятьдесят пять. Лицо у него топорное, солдатское, старого типа; на голове накладка, которую он зачесывает остатками волос сзади и с боков; под узенькими влажными глазами образовались мешки; сизые жилки, расползшиеся на выдавшихся скулах и на мясистом носу, свидетельствуют о старческом расширении вен; гладко выбритый подбородок украшен небольшим зобом. Словом сказать, произведенное им на матушку впечатление далеко не в его пользу. И стар, да, пожалуй, и пьющий, сразу подумалось ей.
— Федор Платонов Стриженый! — рекомендуется он, останавливаясь перед матушкой и щелкая шпорами.
— Милости просим, Федор Платоныч! Вот мой муж… а вот это брат мой.
— С братцем вашим мы уже знакомы… Мужчины пожимают друг другу руки.
Гостя усаживают на диван рядом с хозяйкой.
— Мы, кажется, по Николе Явленному несколько знакомы, — любезно начинает матушка разговор.
— Поблизости от этой церкви живу, так, признаться сказать, по праздникам к обедне туда хожу.
— А какие там проповеди протопоп говорит! Ах, какие это проповеди!
— Как вам сказать, сударыня… не нравятся мне они… «Блюдите» да «памятуйте» — и без него всем известно! А иногда и вольнёнько поговаривает!
— Чтой-то я как будто не замечала…
— Намеднись о мздоимцах начал… Такую чепуху городит, уши вянут! И, между прочим, все вздор. Разве допустит начальство, чтоб были мздоимцы!
— Ну, тоже со всячинкой.
— Не смею спорить-с. Вы, Василий Порфирыч, как полагаете?
— Един бог без греха, — скромно отвечает отец.
— Вот это — святая истина! Именно один бог! И священнику знать это больше других нужно, а не палить из пушек по воробьям.
— Ну, а вы как? службой своей довольны? — вступает в общий разговор дядя.
— Слава богу-с! Обиды от начальства не вижу, а для подчиненного только это и дорого.
— И как еще дорого! именно только это и дорого! — умиляется матушка. — Мне сын из Петербурга пишет: «Начальство меня, маменька, любит, а с этим я могу смело смотреть будущему в глаза!»
— Именно так-с. Только, доложу вам, скучненька моя служба. Мука да крупа, да горох-с…
— Нет, что ж, что и горох… Смотря по тому, какого качества и почем, — резонно замечает дядя.
— Справедливо-с! А все-таки… Будет с меня, похлопотал. Вот, если к Святой получу чин, можно будет и другим делом заняться. Достатки у меня есть, опытность тоже…
— Это так; можно и другое дело найти. Капитал кому угодно занятие даст. Всяко его оборотить можно. Имение, например… Если на свое имя приобрести неудобно, можно иначе сделать… ну, на имя супруги, что ли…
— Вдов, сударыня. Был у меня ангел-хранитель, да улетел!
— Что же такое! не век одному вековать. Может, и в другой раз бог судьбу пошлет!
— Коли пошлет бог… отчего ж! Я от судьбы не прочь!
— От сумы да от тюрьмы не отказывайся, говорит пословица; так же точно и от судьбы! — шутит дядя.
Все смеются.
— Имения, я вам скажу, очень дело выгодное! — продолжает соблазнять матушка, — пятнадцать — двадцать процентов шутя капитал принесет. А денежки все равно как в ломбарте лежат.
Беседа начинает затрогивать чувствительную струну матушки, и она заискивающими глазами смотрит на жениха. Но в эту минуту, совсем не ко времени, в гостиную появляется сестрица.
Она входит, слегка подпрыгивая, как будто ничего не знает. Как будто и освещение, и благоухание монашек, — все это каждый день так бывает. Понятно, что из груди ее вылетает крик изумления при виде нового лица.
— Ах!
— Иди, иди, дочурка! — ободряет ее матушка, — здесь всё добрые люди сидят, не съедят! Федор Платоныч! дочка моя! Прошу любить да жаловать!
— Помилуйте! это я должен просить их о благосклонном внимании! — любезно отвечает Стриженый, щелкнув шпорами.
— А я вас, мсьё, у Николы Явленного видела, — наивничает сестрица.
— У Николы Явленного-с? видели-с? — притворяется удивленным жених, любезно хихикая.
— Да, помните, еще батюшка проповедь говорил… о мздоимцах… Папаша! что такое за слово: «мздоимцы»?
— Мздоимцы — это люди, которые готовы с живого и с мертвого кожу содрать, — без околичностей объясняет отец, — вроде, например, как Иуда.
При этом толковании матушка изменяется в лице, жених таращит глаза, и на носу его еще ярче выступает расширение вен; дядя сквозь зубы бормочет; «Попал пальцем в небо!»
— И охота тебе, Наденька… — начинает матушка. Но не успела она докончить фразу, как жених уже встал с дивана и быстрыми шагами удаляется по направлению к передней. Общее изумление.
— Вот тебе на, убежал! — восклицает матушка, — обиделся! Однако как же это… даже не простился! А все ты! — укоряет она отца, — Иуда да Иуда… Сам ты Иуда! Да и ты, дочка любезная, нашла разговор! Ищи сама себе женихов, коли так!
— Да постойте, не ругайтесь! может, ему до ветру занадобилось, — цинически успокоивает дядя.
Матушка уже встает, чтобы заглянуть в переднюю, но в эту минуту жених снова появляется в дверях гостиной. В руках у него большая коробка конфект.
— Барышне-с! — презентует он коробку сестрице, — от Педотти; сам выбирал-с.
— Какой вы, однако ж, баловник! Еще ничего не видя, а уж… Сейчас видно, что дамский кавалер! Наденька! что ж ты! Благодари!
— Мерси, мсьё.
— Помилуйте-с! за счастье себе почитаю… По моему мнению, конфекты только для барышень и приготовляются. Конспекты, духи, помада… вот барышня и вся тут!
— Это справедливо. Дети ведь еще, так пускай сладеньким пользуются. Горького-то и впереди испытать успеют.
— Зачем же-с? Можно и без горького жизнь прожить!
— Да так…
— Позвольте вам доложить: если барышня приличную партию себе найдет, то и впереди… отчего же-с!
— Ну, дай бог! дай бог!
— А вы, мсьё, бываете у главнокомандующего?
— Всенепременно-с. На всех торжественных приемах обязываюсь присутствовать в качестве начальника отдельной части.
— А на балах?
— И на балы приглашения получаю. — Говорят, это что-то волшебное! — Не знаю-с. Конечно, светло… ну и угощенье… Да я, признаться сказать, балов недолюбливаю.
— Дома оставаться предпочитаете?
— Да, дома. Надену халат и сижу. Трубку покурю, на гитаре поиграю. А скучно сделается, в трактир пойду. Встречу приятелей, поговорим, закусим, машину послушаем… И не увидим, как вечер пройдет.
— Вот женитесь; молодая жена в трактир-то не пустит.
— Неизвестно-с. Покойница моя тоже спервоначалу говорила: «Не пущу!», а потом только и слов бывало: «Что все дома торчишь! шел бы в трактир!»
Матушка морщится; не нравится ей признание жениха. В халате ходит, на гитаре играет, по трактирам шляется… И так-таки прямо все и выкладывает, как будто иначе и быть не должно. К счастью, входит с подносом Канон и начинает разносить чай. При этом ложки и вообще все чайное серебро (сливочник, сахарница и проч.) подаются украшенные вензелем сестрицы: это, дескать, приданое! Ах, жалко, что самовар серебряный не догадались подать — это бы еще больше в нос бросилось!
— Чайку! — потчует матушка.
— Признаться сказать, я дома уж два пуншика выпил. Да боюсь, что горло на морозе, чего доброго, захватило. Извозчик попался: едет не едет.
— А вы разве своих лошадей не держите?
— Не держу-с. Целый день, знаете, в разъездах, не напасешься своих лошадей! То ли дело извозчик: взял и поехал!
Час от часу не легче. Пунш пьет, лошадей не держит. Но матушка все еще крепится.
— Вы с чем чай пьете? с лимончиком? со сливочками?
— С ромом-с! Нынче коньяк какой-то выдумали, только я его не употребляю: горелым пахнет. Точно головешку из печки пронесли. То ли дело ром!
— Знатоки говорят, что хороший ром клопами должен пахнуть, — замечает дядя.
— Многие это говорят, однако я не замечал. Клоп я вам доложу, совсем особенный запах имеет. Раздавишь его…
— Ах, мсьё! — брезгливо восклицает сестрица.
— Виноват. Забылся-с.
Жених отыскивает на подносе графинчик с ромом и, отливши из него в стакан, без церемонии ставит на стол возле себя.
Разговор делается общим. Отец рассказывает, что в газетах пишут о какой-то необычной комете, которую ожидают в предстоящем лете; дядя сообщает, что во французского короля опять стреляли.
— Точно в тетерева-с! — цинично восклицает Стриженый. — Шальной эти французы народишко… мерзавцы-с!
— Не понимаю, как другие государи в это дело не вступятся! — удивляется дядя.
— Как вступиться! Он ведь и сам ненастоящий!
Поднимается спор, законный или незаконный король Людвиг-Филипп. Дядя утверждает, что уже если раз сидит на троне — стало быть, законный; Стриженый возражает: — Ну нет-с, молода, во Саксонии не была!
— Кабы он на прародительском троне сидел, ну, тогда точно, что… А то и я, пожалуй, велю трон у себя в квартире поставить да сяду — стало быть, и я буду король?
Рассуждение это поражает всех своею резонностью, но затем беседующие догадываются, что разговор принимает слишком вольный характер, и переходят к другим предметам.
— Вот вы оказали, что своих лошадей не держите; однако ж, если вы женитесь, неужто ж и супругу на извозчиках ездить заставите? — начинает матушка, которая не может переварить мысли, как это человек свататься приехал, а своих лошадей не держит! Деньги-то, полно, у него есть ли?
— Вперед не загадываю-с. Но, вероятно, если женюсь и выйду в отставку… Лошадей, сударыня, недолго завести, а вот жену подыскать — это потруднее будет. Иная девица, посмотреть на нее, и ловкая, а как поразберешь хорошенько, и тут, и там — везде с изъянцем.
Матушка решительно начинает тревожиться и искоса посматривает на сестрицу.
— Потому что жена, доложу вам, должна быть во всех статьях… чтобы всё было в исправности… — продолжает Стриженый.
— Ах, Федор Платоныч!
— Виноват. Забылся-с.
Разговаривая, жених подливает да подливает из графинчика, так что рому осталось уж на донышке. На носу у него повисла крупная капля пота, весь лоб усеян перлами. В довершение всего он вынимает из кармана бумажный клетчатый платок и протирает им влажные глаза.
Матушка с тоской смотрит на графинчик и говорит себе: «Целый стакан давеча влили, а он уж почти все слопал!» И, воспользовавшись минутой, когда Стриженый отвернул лицо в сторону, отодвигает графинчик подальше. Жених, впрочем, замечает этот маневр, но на этот раз, к удовольствию матушки, не настаивает.
— Хочу я вас спросить, сударыня, — обращается он к сестрице, — в зале я фортепьяно видел — это вы изволите музыкой заниматься?
— Да, я играю.
— Она у Фильда уроки берет. Дорогонек этот Фильд, по золотенькому за час платим, но зато… Да вы охотник до музыки?
— Помилуйте! за наслажденье почту!
— Наденька! сыграй нам те варьяции… «Не шей ты мне, матушка»… помнишь!
Сестра встает; а за нею все присутствующие переходят в зал. Раздается «тема», за которою следует обычная вариационная путаница. Стриженый слегка припевает.
— Поздравляю! проворно ваша дочка играет! — хвалит он, — а главное, свое, русское… Мужчины, конечно, еще проворнее играют, ну, да у них пальцы длиннее!
Кончая пьесу, сестрица рассыпается в трели.
— Вот, вот, вот! именно оно самое! — восклицает жених и, подходя к концертантке, поздравляет ее: — Осчастливьте, позвольте ручку поцеловать!
Сестрица вопросительно смотрит на матушку.
— Что ж, дай руку! — соглашается матушка.
— Да кстати позвольте и еще попросить сыграть… тоже свое что-нибудь, родное…
Сестрица снова садится и играет варьяции на тему: «Ехал казак за Дунай»…
Стриженый в восторге, хотя определительно нельзя сказать, что более приводит его в восхищение, музыка или стук посуды, раздающийся из гостиной.
Бьет десять часов. Ужина не будет, но закуску приготовили.
Икра, семга, колбаса — купленные; грибы, рыжики — свои, деревенские.
— Милости просим закусить, Федор Платоныч! водочки! — приглашает матушка.
— Не откажусь-с.
Жених подходит к судку с водкой, несколько секунд как бы раздумывает и, наконец, сряду выпивает три рюмки, приговаривая:
— Первая — колом, вторая — соколом, третья — мелкими пташечками! Для сварения желудка-с. Будьте здоровы, господа! Барышня! — обращается он к сестрице, — осчастливьте! соорудите бутербродец с икрой вашими прекрасными ручками!
— Что ж, если Федору Платонычу это сделает удовольствие… — разрешает матушка.
Стриженый мгновенно проглатывает тартинку и снова направляется к водке.
— Не будет ли? — предваряет его матушка.
— Виноват. Забылся-с.
Говоря это, он имеет вид человека, который нес кусок в рот, и у него по дороге отняли его.
— Прекрасная икра! превосходная! — поправляется он, — может быть, впрочем, оттого она так вкусна, что оне своими ручками резали. А где, сударыня, покупаете?
— Не знаю, в лавке где-нибудь человек купил.
— Почем-с?
— Рублик за фунт. Дорога.
— Дорогонько-с. Я восемь гривен плачу на монетном дворе. Очень хороша икра.
— Сёмужки, Федор Платоныч?
— Не откажусь-с. Да-с, так вы, Василий Порфирыч, изволили говорить, что в газетах комету предвещают?
— Да, пишут.
— Это к набору-с. Всегда так бывает: как комета — непременно набор.
Жених косится на водку и наконец не выдерживает… Матушка, впрочем, уж не препятствует ему, и он вновь проглатывает две рюмки.
Все замечают, что он слегка осовел. Беспрерывно вытирает платком глаза и распяливает их пальцами, чтоб лучше видеть. Разговор заминается; матушка спешит сократить «вечерок», тем более, что часы уж показывают одиннадцатый в исходе.
— Кто там! — кличет она прислугу, — уберите водку!
Приказание это служит сигналом. Стриженый щелкает шпорами и, сопровождаемый гостеприимными хозяевами, ретируется в переднюю.
— И напредки милости просим, коли не скучно показалось, — любезно прощается матушка.
— Почту за счастье-с.
Жених уехал… Матушка, усталая, обескураженная, грузно опускается на диван.
— Не годится, — отрезывает она. Но дядя держится другого мнения.
— По-моему, надо повременить, — говорит он. — Пускай ездит, а там видно будет. Иногда даже самые горькие пьяницы остепеняются.
— По трактирам шляется, лошадей не держит, в первый раз в дом приехал, а целый графин рому да пять рюмок водки вылакал! — перечисляет матушка.
— Как знаешь, а по-моему, все-таки осмотреться надо. Капитал у него хороший — это я верно знаю! — стоит на своем дядя.
— Того гляди, под суд попадет… Ты что скажешь? — обращается матушка к сестрице.
— Мне что ж… Как вы…
— Говори! не мне замуж выходить, а тебе… Как ты его находишь? хорош? худ?
Сестрица задумалась. Очевидно, внутри у нее происходит довольно сложный процесс. Она понимает, что Стриженый ей не пара, но в то же время в голове ее мелькает мысль, что это первый «серьезный» жених, на которого она могла бы более или менее верно рассчитывать. Встречала она, конечно, на вечерах молодых людей, которые говорили ей любезности, но всё это было только мимоходом и ничего «настоящего» не обещало впереди; тогда как Стриженый был настоящий, заправский жених… Он мог доставить ей самостоятельность, устроить «дом», в котором она назначила бы приемные дни, вечера… В ожидании такого жениха, она заранее приготовилась «влюбиться»…
Конечно, она не «влюбилась» в Стриженого… Фи! одна накладка на голове чего стоит!.. но есть что-то в этом первом неудачном сватовстве, отчего у нее невольно щемит сердце и волнуется кровь. Не в Стриженом дело, а в том, что настала ее пора…
— Ах, какая я несчастная! — вырывается из ее груди вопль.
С этим восклицанием она вся в слезах выбегает из комнаты.
XVI
ПРОДОЛЖЕНИЕ МАТРИМОНИАЛЬНОЙ ХРОНИКИ
ЕСПЕР КЛЕЩЕВИНОВ
НЕДОЛГИЙ СЕСТРИЦЫН РОМАН. ЖЕНИХИ-МЕЛКОТА
С Клещевиновым сестра познакомилась уже в конце сезона, на вечере у дяди, и сразу влюбилась в него. Но что всего важнее, она была убеждена, что и он в нее влюблен. Очень возможно, что дело это и сладилось бы, если бы матушка наотрез не отказала в своем согласии.
Это была темная личность, о которой ходили самые разноречивые слухи. Одни говорили, что Клещевинов появился в Москве неизвестно откуда, точно с неба свалился; другие свидетельствовали, что знали его в Тамбовской губернии, что он спустил три больших состояния и теперь живет карточной игрою.
Но все сходились в одном: что он игрок и мот, а этих качеств матушка ни под каким видом в сестрицыном женихе не допускала. Летом он, ради игры, посещал ярмарки, зимой промышлял игрою в Москве. И в одиночку действовал, и втайне; но не в клубе, — он не хотел подвергать себя риску быть забаллотированному, — а в частных домах. Иногда в его руках сосредоточивалась большая масса денег и вдруг как-то внезапно исчезала, и он сам на время стушевывался. Играл он нечисто, а многие даже прямо называли его шулером. Но это не мешало ему иметь доступ в лучшие московские дома, потому что он был щеголь, прекрасно одевался, держал отличный экипаж, сыпал деньгами, и на пальцах его рук, тонких и безукоризненно белых, всегда блестело несколько перстней с ценными бриллиантами. Находились скептики, которые утверждали, что камни эти фальшивые, но он охотно снимал перстни с пальцев и кому угодно давал любоваться ими. Оказывалось, что камни настоящие, только чересчур уже часто менялись. Как бы то ни было, щегольство и щедрость настолько подкупали в его пользу, что злые языки поневоле умолкали. Но, кроме того, злоязычников воздерживало и то, что он мог постоять за себя и без церемоний объявлял, что в двадцати шагах попадает из пистолета в туза.
В заключение, несмотря на свои сорок лет, он обладал замечательно красивой наружностью (глаза у него были совсем «волшебные»). Матери семейств избегали и боялись его, но девицы при его появлении расцветали.
— Заползет в дом эта язва — ничем ты ее не вытравишь! — говаривала про него матушка, бледнея при мысли, что язва эта, чего доброго, начнет точить жизнь ее любимицы.
Я не умею объяснить, что именно обратило его внимание на сестрицу. Наружность ее была непривлекательна, да и богатою партией она назваться не могла. Триста душ — этого только-только достаточно было, чтоб не прослыть бесприданницей даже в том среднем кругу, в котором мы вращались; ему же, при его расточительных инстинктах, достало бы этого куша только на один глоток. Очень возможно, впрочем, что им руководили в этом случае более сложные соображения. Во-первых, хотя он был везде принят, но репутация его все-таки была настолько сомнительна, что при появлении его в обществе солидные люди начинали перешептываться. Легчайший способ заставить принять себя на равной ноге представляла женитьба, и именно женитьба на девушке из обстоятельного семейства, к числу которых принадлежало и наше. Подобный брак прикрыл бы его прошлое, а может быть, обеспечил бы от злоязычия и будущие подвиги, от которых он отнюдь не намеревался отказаться. Во-вторых, он знал, что матушка страстно любит старшую дочь, и рассчитывал, что дело не ограничится первоначально заявленным приданым и что он успеет постепенно выманить вдвое и втрое. В-третьих, наконец, быть может, он просто разыгрывал из себя одну из «загадочных натур», которых в то время, под влиянием не остывшего еще байронизма, расплодилось очень много. А эпитет этот, в переложении на русские нравы, обнимал и оправдывал целый цикл всякого рода зазорностей: и шулерство, и фальшивые заемные письма, и нетрудные победы над женскими сердцами, чересчур неразборчиво воспламенявшимися при слове «любовь».
Рассказывали даже, что он уж не одну девушку соблазнил, а они, несмотря на предупреждения, продолжали таять под лучами его волшебных глаз.
Как бы то ни было, но на вечере у дяди матушка, с свойственною ей проницательностью, сразу заметила, что ее Надёха «начинает шалеть». Две кадрили подряд танцовала с Клещевиновым, мазурку тоже отдала ему. Матушка хотела уехать пораньше, но сестрица так решительно этому воспротивилась, что оставалось только ретироваться.
Возвращаясь в возке домой, сестрица потихоньку напевала:
— Ес-пер! Ес-пер!
— Ошалела?! — грубо прервала ее матушка.
— Ах, maman, какие у вас слова противные! — кротко огрызнулась сестра.
Да, это была кротость; своеобразная, но все-таки кротость. В восклицании ее скорее чувствовалась гадливость, нежели обычное грубиянство. Как будто ее внезапно коснулось что-то новое, и выражение матушки вспугнуло это «новое» и грубо возвратило ее к неприятной действительности. За минуту перед тем отворилась перед ней дверь в залитой светом чертог, она уже устремилась вперед, чтобы проникнуть туда, и вдруг дверь захлопнулась, и она опять очутилась в потемках.
Но матушка не поняла чувства, охватившего ее детище, и с прежнею резкостью продолжала:
— Смотри! ежели я что замечу… худо будет! Была любимкою, а сделаешься постылою! Помни это.
— Очень мне нужно!
Между матерью и дочерью сразу пробежала черная кошка. Приехавши домой, сестрица прямо скрылась в свою комнату, наскоро разделась и, не простившись с матушкой, легла в постель, положив под подушку перчатку с правой руки, к которой «он» прикасался.
— Лоб-то на ночь перекрестила ли? — крикнула ей матушка через дверь.
Матушка тоже лежит в постели, но ей не спится. Два противоположных чувства борются в ней: с одной стороны, укоренившаяся любовь к дочери, с другой — утомление, исподволь подготовлявшееся, благодаря вечным заботам об дочери и той строптивости, с которою последняя принимала эти заботы. «Ни одного-то дня не проходит без историй! — мысленно восклицает матушка, — и всё из-за женихов, из-за проклятых. До того обнаглела Надёха, что рада всякому встречному на шею повеситься! Оно, слова нет, пора ей замуж, пора, — да чем же мать виновата, что бог красоты ей не дал! У другой нет красоты, так дарованье какое-нибудь есть, а у ней… Что ж, что она у Фильда уроки берет, — только деньгам перевод. Трень да брень. А сколько она в одну зиму деньжищ на ее наряды ухлопала — содержанье всего дома столько не стоит!»
Матушка смыкает глаза, но сквозь прозрачную дремоту ей чудится, что «язва» уж заползла в дом и начинает точить не только дочь, но и ее самое.
— Он и меня, как свят бог, оплетет! — полубессознательно мелькает в ее голове, — «маменька» да «маменька!» да «пожалуйте ручку!» — ну, и растаешь, ради любимого детища! Триста душ… эка невидаль! Да ему языком слизнуть, только их и видели! Сначала триста душ спустит, потом еще столько же вызудит, потом еще и еще… И Облепиха, и Лисьи-Ямы, и Новоселье — все в эту прорву уйдет! Пустит и жену, и всю семью по миру, а сам будет с ярмарки на ярмарку переезжать… Да еще не от живой ли жены он жениться-то затеял! Слышала она, будто у него в Харькове жена есть, и он ей деньгами рот замазывает, чтобы молчала… Аи да дочка! вот так обрадовала! Хорош будет сюрприз. Мы их тут вокруг налоя обвертим, а настоящая жена возьмет да в суд подаст.