В заключение старушка встала из-за стола и сказала:
   – А теперь и баиньки пора. Покушали, поговорили – и в постельку. Ты, дружок, с дорожки-то покрепче усни, и будить тебя не велю.
   Мы простились по-старинному. Тетенька сперва подавала ручку для поцелуя, потом целовала в губы и наконец опять подавала ручку. В заключение крестила и отпускала.
   Мне отвели комнату в стороне, с окном, выходившим в сад. В комнате все смотрело уютно, чисто, свежо. Сквозь открытое окно врывались благоухания летней теплой ночи.
   На кровати, не внушавшей ни малейших опасений в смысле насекомых, было постлано два пышно взбитых пуховика, накрытых чистым бельем. Раздеть меня пришла молоденькая девушка. В течение вечера я уже успел победить в себе напускную важность и не без удовольствия отдал себя в распоряжение Насти.
   – Понравилось вам у нас, барин? – спросила она у меня.
   – Очень.
   – Это еще что! погодите, что в Раисин день будет! Стол-то тогда в большой зале накроют, да и там не все господа разместятся, в гостиную многие перейдут. Двух поваров из города позовем, да кухарка наша будет помогать. Барыня-то и не садятся за стол, а все ходят, гостей угощают. Так разве чего-нибудь промеж разговоров покушают.
   – А много вас, девушек, в доме у тетеньки?
   – Четыре. Феклуша – за барышней ходит, шьет, а мы три за столом служим, комнаты убираем. За старой барыней няня ходит. Она и спит у барыни в спальной, на полу, на войлочке. С детства, значит, такую привычку взяла. Ну, теперь почивайте, Христос с вами! да не просыпайтесь рано, а когда вздумается.
   Она уложила меня в постель, накрыла одеялом, потом заперла окно и ушла.
   Едва приложил я голову к подушке, как уже почувствовал, что меня раскачивает во все стороны, точно в лодке. Пуховики были так мягки, что я лежал как бы распростертый в воздухе. Одно мгновение – и я всем существом окунулся в ту нежащую мглу, которая называется детским сном.
   Я проснулся утром, около десяти часов, то есть проспавши около полусуток. Проснулся совсем свежий, без малейшей усталости. Настя, как оказалось, уже неоднократно прислушивалась у дверей и пришла как раз вовремя, чтобы подать мне одеться и умыться.
   – Господа уж откушали чай, в саду гуляют, – сказала она, – сейчас будут кофе пить, а вам самовар готов. И чайку, и кофейку напьетесь.
   Но я, как только проснулся, вспомнил про наших лошадей и про Алемпия, и потому прежде, чем идти в столовую, побежал к конюшням. Алемпий, по обыкновению, сидел на столбике у конюшни и покуривал из носогрейки. Мне показалось, что он за ночь сделался как будто толще.
   – Ну, что, Алемпий, лошади отдохнули? – спросил я.
   – Что им делается! конюшни здесь просторные, сено душистое, овес чистый… Три дня постоят – и не удержишь.
   – Ну, а ты… выспался? хорошо тебе?
   – Вы спросите, кому здесь не хорошо-то? Корм здесь вольный, раза четыре в День едят. А захочешь еще поесть – ешь, сделай милость! Опять и свобода дана. Я еще когда встал; и лошадей успел убрать, и в город с Акимом, здешним кучером, сходил, все закоулки обегал. Большой здесь город, народу на базаре, барок на реке – страсть! Аким-то, признаться, мне рюмочку в трактире поднес, потому у тетеньки насчет этого строго.
   Целый день прошел в удовольствиях. Сперва чай пили, потом кофе, потом завтракали, обедали, после обеда десерт подавали, потом простоквашу с молодою сметаной, потом опять пили чай, наконец ужинали. В особенности мне понравилась за обедом «няня», которую я два раза накладывал на тарелку. И у нас, в Малиновце, по временам готовили это кушанье, но оно было куда не так вкусно. Ели исправно, губы у всех были масленые, даже глаза искрились. А тетушка между тем все понуждала и понуждала:
   – Ешьте, дружки, Христос с вами. Кушанье у нас легкое, здоровое; коли и лишнее скушаете – худа не будет! Маслицем деревянным животик помажем – и как рукой снимет!
   В промежутках между едами мы с Сашей бегали по саду, ловили друг друга, перегонялись, хотя, признаюсь, однообразие этих игр скоро меня утомило. Саша заметила это.
   – Вам, братец, скучно со мной? – спросила она грустно.
   – Нет, ничего! А вот вам как? всегда вы одни да одни!
   Она рассказала мне, что ей совсем не скучно, а ежели и случится соскучиться, то она уходит к соседским детям, которые и у нее бывают в гостях; что она, впрочем, по будням и, учится, и только теперь, по случаю моего приезда, бабушка уволила ее от уроков.
   – Ну, перестанемте бегать, коли вам скучно, давайте так говорить, – сказала она в заключение, – у вас в заведении трудно? большие уроки задают?
   Я охотно стад рассказывать и, разумеется, дал волю воображению.
   – Я, Сашенька, Цицерона уже прочитал, а в следующем классе за Юлия Цезаря примусь.
   – Какой такой Цицерон?
   – Римский сенатор. Он спас римскую республику от Катилины. Ах, если б вы знали, какая это прелесть, его речь против Катилины! «Quousque tandem, Catilina, abutere patientia nostra!» note 21– продекламировал я восторженно.
   – А мне говорили, что Рим гуси спасли?
   – Гуси сами собой, а Цицерон сам собой… А из математики мы логарифмы проходить станем. Вот трудно-то будет!
   – Зато ученым сделаетесь.
   – Я, сестрица, хочу профессором быть.
   – Вы какие науки больше любите?
   – Я больше всего русский язык люблю. У нас сочинения задают, переложения, особливо из Карамзина. Это наш лучший русский писатель. «Звон вечевого колокола раздался, и вздрогнули сердца новгородцев» – вот он как писал! Другой бы сказал: «Раздался звон вечевого колокола, и сердца новгородцев вздрогнули», а он знал, на каких словах ударение сделать!
   Разговаривая таким образом, мы скоро сблизились на «ты», так что под конец она не без волнения спросила меня:
   – А ты долго у нас погостишь?
   – Утром после Петрова дня встану пораньше, соберусь – и ау, сестрица!
   – Господи, хоть бы недельку погостил!
   – Нельзя, голубушка, маменька строго-настрого приказала. Если не ворочусь, как сказано, никуда вперед не отпустит. И не просись.
   Саша пожаловалась на меня бабушке, но старушка, потужив вместе с внучкой по случаю моего скорого отъезда, в заключение, однако ж, похвалила меня.
   – Слушайся папеньку с маменькой, – сказала она, – родительское сердце, оно памятливое. Иногда и причины настоящей нет, а оно все об детище болит да на мысли наводит. Не случилось ли чего, здоров ли, не сломался ли экипаж, лихие люди в дороге не обидели ли? Хоть про себя скажу. Далеко ли отсюда до города, а отпустишь, бывало покойницу Леночку к знакомым вечером повеселиться: «Я, маменька, в одиннадцать часов возвращусь», – а я уж с десяти часов сяду у окна да и сижу. Посидишь, вздремнешь, проснешься, опять вздремнешь – смотришь, ан уж и полночь близко. Что такое? Здорова ли? Не случилось ли чего? Послать спросить совестно: осудят; скажут: вот беспокойная старуха, дочери повеселиться не даст. Да до часу, до двух и промаячишься. Так-то вот. Нет уж, голубчик, поезжай: коли папенька с маменькой ждут, так и разговаривать нечего.
   Вечером, конечно, служили всенощную и наполнили дом запахом ладана. Тетенька напоила чаем и накормила причт и нас, но сама не пила, не ела и сидела сосредоточенная, готовясь к наступающему празднику. Даже говорить избегала, а только изредка перекидывалась коротенькими фразами. Горничные тоже вели себя степенно, ступали тихо, говорили шепотом. Тотчас после ухода причта, меня уложили спать, и дом раньше обыкновенного затих.
   На другой день, с осьми часов, мы отправились к обедне в ближайшую городскую церковь и, разумеется, приехали к «часам». По возвращении домой началось именинное торжество, на котором присутствовали именитейшие лица города. Погода была отличная, и именинный обед состоялся в саду. Все сошло, как по маслу; пили и ели вдоволь, а теленок, о котором меня заранее предупреждала тетенька, оказался в полном смысле слова изумительным.
   Я не стану описывать остальное время, проведенное у тетеньки, но помню, что мне ужасно не хотелось ехать. Наутро после Петрова дня меня собрали, снабдили всякого рода съестным и гостинцами, благословили и отправили.
   Приехавши в Малиновец, я подробно рассказывал братьям (Степа уже перешел в последний класс, а Гриша тоже выдержал экзамен с отличием) о разливанном море, в котором я купался четыре дня, и роздал им привезенные гостинцы.
   – А мы, брат, здесь полотками питались, – грустно молвил Степа, – да, впрочем, вчера последний прикончили. Finis polotcoviorum! note 22
   –
   После этого я уже не видал тетеньки Раисы Порфирьевны, но она жила еще долго. Выкормив Сашеньку в меру взрослой девицы, выдала ее замуж за «хорошего» человека, но не отпустила от себя, а приняла зятя в дом. Таким образом мечты ее осуществились вполне.
   Были ли в ее жизни горести, кроме тех, которые временно причинила смерть ее мужа и дочери, – я не знаю. Во всяком случае, старость ее можно было уподобить тихому сиянию вечерней зари, когда солнце уже окончательно скрылось за пределы горизонта и на западе светится чуть-чуть видный отблеск его лучей, а вдали плавают облака, преобразующие соленья, варенья, моченья и всякие гарниры, – тоже игравшие в ее жизни немаловажную роль. Прозвище «сластены» осталось за ней до конца.
   Я не раз впоследствии проезжал мимо Р., но как-то всегда забывал заглянуть в ахлопинскую усадьбу. Слышал, однако ж, что усадьба стоит и поныне в полной неприкосновенности, как при жизни старушки; только за садовым тыном уже не так тихо, как во времена оно, а слышится немолчное щебетание молодых и свежих голосов. Это щебечут внуки и внучки Сашеньки (и она, в свою очередь, овдовела), дети двоих ее сыновей, которые сами устроились в Петербурге, а детей покинули на руки бабушке. Один из этих сыновей состоит на службе, идет ходко и ко всякому празднику чего-нибудь ждет. Другой пока еще либеральничает, но тоже начинает косить глазами направо и налево, так что не мудрено, что невдолге и он начнет томиться с приближением праздников.
   Сашенька унаследовала от бабушки роль баловницы. И сама кушает, и деточек прикармливает. Всем она приготовила обеспеченный кусок и живет среди своих птенчиков безболезненно, мирно и нимало не тяготясь шестидесятилетнею старостью, которая совершенно незаметно, без малейших предостережений, подкралась к ней.
   Помнит ли она обо мне – я не думаю. По крайней мере, сыновья ее не сочли нужным познакомиться со мной. Да и не мудрено: ведь я прихожусь им четвероюродным дедушкой, а в этой степени родства самая память об узах невольно исчезает. Притом же оба они вполне проникли в суть современной жизни. Один – тайный советник; другой хоть и опоздал, но тоже на хорошей дороге стоит. А я ни во что не проник, живу словно в муромском лесу и чувствую, как постепенно, одно за другим, падают звенья, которые связывали меня с жизнью.
   Так, «писачка»…
   О, «писачки» российские! с каждым годом вы плодитесь и множитесь и наполняете землю отечественную стихами и прозою; но когда же вы в меру человеческого возраста вырастете?
 

XI. БРАТЕЦ ФЕДОС

   Кроме описанных выше четырех теток, у меня было еще пять, которые жили в дальних губерниях и с которыми наша семья не поддерживала почти никаких сношений. С сыном одной из них, Поликсены Порфирьевны, выданной замуж в Оренбургскую губернию за башкирца Половникова, я познакомился довольно оригинальным образом.
   Однажды, – это было в конце октября, глубокою осенью, – семья наша сидела за вечерним чаем, как из девичьей опрометью прибежала девушка и доложила матушке:
   – Барыня! вас мужчина в девичьей спрашивает.
   – Какой еще мужчина?
   – Не знаю-с. Доложи, говорит, что Фёдос пришел…
   – Пропасти на вас, бестолковых, нет! Ступай, спроси: кто? зачем?
   Девушка побежала, но матушка, по обыкновению, не вытерпела, встала из-за стола и пошла вслед за нею.
   В девичьей, освещенной едва мерцающим светом сального огарка, сидел на ларе мужчина в дубленом полушубке.
   – Кто таков? откуда? зачем? – бросила ему матушка и, обращаясь к сидевшим за прялками девушкам, прибавила: – Да снимите же со свечки! не видать ничего!
   Мужчина встал. Это был молодой человек лет двадцати пяти, среднего роста, здоровый, плотный. Лицо широкое, с выдающимися скулами, голова острижена в скобку, волоса обхватывал черный ремень. От сапогов вся девичья провоняла ворванью.
   – Федос Половников, Василия Порфирьича племянник, Поликсены Порфирьевны сын.
   – Пачпорт!
   Федос порылся за пазухой и подал бумагу. В бумаге значилось, что предъявитель сего – дворянин Оренбургской губернии, Федос Николаев Половников и проч. Подписана она была белебеевским уездным предводителем дворянства.
   – А я почем знаю! – крикнула матушка, прочитав бумагу: – на лбу-то у тебя не написано, что ты племянник! Может быть, пачпорт-то у тебя фальшивый? Может, ты беглый солдат. Убил кого-нибудь, а пачпорт украл!
   – Никак нет-с. Я Федос Николаев Половников, Василия Порфирьича племянник. Верно-с.
   – А зачем бы ты сюда пожаловал, позволь тебя спросить? Есть у тебя своя деревнюшка, и жил бы в ней с матерью со своей!
   – Матушка прошлой весной померла, а отец еще до нее помер. Матушкину деревню за долги продали, а после отца только ружье осталось. Ни кола у меня, ни двора. Вот и надумал я: пойду к родным, да и на людей посмотреть захотелось. И матушка, умирая, говорила: «Ступай, Федос, в Малиновец, к братцу Василью Порфирьичу – он тебя не оставит».
   – Это за две-то тысячи верст пришел киселя есть… прошу покорно! племянничек сыскался! Ни в жизнь не поверю. И именье, вишь, промотал… А коли ты промотал, так я-то чем причинна? Он промотал, а я изволь с ним валандаться! Отошлю я тебя в земский суд – там разберут, племянник ты или солдат беглый.
   – Это как вам угодно.
   Произнося свои угрозы, матушка была, однако ж, в недоумении. Племянник ли Федос или беглый солдат – в сущности, ей было все равно; но если он вправду племянник, то как же не принять его? Прогонишь его – он, пожалуй, в канаве замерзнет; в земский суд отправить его – назад оттуда пришлют… А дело между тем разгласится, соседи будут говорить: вот Анна Павловна какова, мужнину племяннику в угле отказала.
   – И ведь в какое время, непутевый, пришел! – сказала она уже мягче, – две недели сряду дождик льет, все дороги затопил, за сеном в поле проехать нельзя, а он шлепает да шлепает по грязи. И хоть бы написал, предупредил… Ну, ин скидавай полушубок-то, сиди здесь, покуда я муженьку не отрапортую.
   Но когда она возвратилась в столовую, сердце у нее опять раскипелось.
   – С племянничком поздравляю! – обратилась она к отцу, – Поликсены Порфирьевны сынок, Федос Николаич… Нечего сказать, наплодила-таки покойница свекровушка, Надежда Гавриловна, царство небесное, родственничков!
   Отец, который при всякой неожиданности всегда терялся, пришел при этом известии еще в большее раздражение, нежели матушка.
   – Какой еще Федос? – кричал он, – гнать его отсюда! гнать! Никакого Федоса у меня в родне нет! Не племянник он, а беглый солдат! Гоните его!
   – Постой, погоди! – опять смягчилась матушка: – криком делу не поможешь, а надо его чередом расспросить, как и что. Позови-ка его сюда! – приказала она лакею.
   Через минуту в столовую вошел белокурый малый, в белой рубашке навыпуск, грубого холста и сильно заношенной, в штанах из полосатой пестряди, засунутых в сапоги. Он был подпоясан тоненьким шнурком, на котором висел роговой гребень. С приходом его в комнате распространился отвратительный запах ворвани.
   – Сними! сними сапожищи-то! ишь навонял! – крикнул на него отец.
 
   Федос безмолвно вышел и возвратился уже босой. Он стал у двери и, казалось, покорно ждал, куда его определят.
   – Ну-тка, покажи опять паспорт… Надо приметы сверить, – начала матушка.
   Федос сунул руку в карман и подал бумагу. Матушка читала вслух:
   – «Рост два аршина пять вершков» – кажется, так; «лицо чистое» – так; «глаза голубые, волосы на голове белокурые, усы и бороду бреет, нос и рот обыкновенные; особая примета: на груди возле левого соска родимое пятно величиною с гривенник»… Конька! возьми свечу! посмотри!
   Лакей Конон, прислуживавший за столом, подошел к Федосу со свечой, раздвинул прореху на рубашке и ответил:
   – Верно-с!
   – Ну, ежели верно, так, значит, ты самый и есть. Однако ж, этого мало; на свете белокурых да с голубыми глазами хоть пруд пруди. Коли ты Поликсены Порфирьевны сынок, сказывай, какова она была из себя?
   Федос и это требование выполнил отчетливо, без запинки.
   – Так, что ли? – обратилась матушка к отцу, – говори, сударь! ты сестрицу свою должен починить, а я и в глаза ее не видала.
   – Не знаю! Не знаю! – бормотал отец, по обыкновению уклоняясь от определенного ответа. Видно было, однако ж, что рассказ новообретенного родственника был согласен с действительностью.
   – Ну, ладно. Положим, что ты наш племянничек, зачем же ты к нам пожаловал? разве мало у тебя родных? Одних теток сколько! Отчего ты к ним не пошел?
   – Да так матушка, умираючи, говорила…
   – А ежели мы тебя не примем?
   – Как вам угодно, только я на первый раз порешил у вас основаться.
   – Решил! он решил!., ах ты, распостылый! – крикнула матушка, вся дрожа от волнения, и, закусив губу, подошла близко к Федосу. – Ты спроси прежде, как дядя с теткой решат… Он решил! Ступай с моих глаз долой, жди в девичьей, пока я надумаю, как с тобой поступить!
   По уходе Федоса матушка некоторое время сидела, покачиваясь на стуле, и обдумывала.
   – Не знаю, где и спать-то его положить, – молвила она наконец, – и не придумаю! Ежели внизу, где прежде шорник Степан жил, так там с самой осени не топлено. Ну, ин ведите его к Василисе в застольную. Не велика фря, ночь и на лавке проспит. Полушубок у него есть, чтоб накрыться, а войлок и подушчонку, из стареньких, отсюда дайте. Да уж не курит ли он, спаси бог! чтоб и не думал!
   Приказание это было исполнено уж прислугой.
   Ночь матушка провела тревожно. Беспрестанно будила дежурную горничную, спавшую на полу у дверей ее спальни, посылая ее в застольную, и наказывала, чтоб Василиса отнюдь не позволяла Федосу курить.
   – Ну, что Федоска? спит? – спрашивала она возвратившуюся девушку.
   – Спит-с.
   – Не курит?
   – Василиса говорит: трубочку на крыльце выкурил.
   – То-то, «трубочку»! А я что приказывала?
   Наутро матушка едва проснулась, как уже обратилась с вопросом:
   – Встал?
   – Еще до свету в ригу молотить ушел. Известие это смягчило матушку. Ушел молотить – стало быть, не хочет даром хлеб есть, – мелькнуло у нее в голове. И вслед за тем велела истопить в нижнем этаже комнату, поставить кровать, стол и табуретку и устроить там Федоса. Кушанье матушка решила посылать ему с барского стола.
   – А коли благородно себя держать будет – и с собой обедать посадим!
   Весь этот день Федос работал наравне с прочими барщинными. Молотильщик он оказался отличный, шел в голове цепи, стучал цепом не спеша, ровно, плавно, и прямо, и накрест. Когда же стемнело, его позвали к матушке.
   – Что это тебе молотить вздумалось? – спросила она его ласково.
   – Что ж так-то сидеть! Я всю дорогу шел, работал. День или два идешь, а потом остановишься, спросишь, нет ли работы где. Где попашешь, где покосишь, пожнешь. С недельку на одном месте поработаешь, меня в это время кормят и на дорогу хлебца дадут, а иной раз и гривенничек. И опять в два-три дня я свободно верст пятьдесят уйду. Да я, тетенька, и другую работу делать могу: и лапоть сплету, и игрушку для детей из дерева вырежу, и на охоту схожу, дичинки добуду.
   – Вот ты какой! Ну, поживи у нас! Я тебе велела внизу комнатку вытопить. Там тебе и тепленько и уютненько будет. Обедать сверху носить будут, а потом, может, и поближе сойдемся. Да ты не нудь себя. Не все работай, и посиди. Я слышала, ты табак куришь?
   – Курю, тетенька! да вы не беспокойтесь, у меня на табак деньги найдутся!
   Федос полез в карман и вынул оттуда пригоршню медных и мелких серебряных монет.
   – Что ж, можно изредка и покурить, только будь осторожен, мой друг, не зарони! Ну, ступай покуда, Христос с тобой!
   С тех пор Федос поселился внизу вместе с собакой Трезоркой, которую как-то необыкновенно быстро приучил к себе. Горничные со смехом рассказывали, что он с собакой из одной посудины и пьет и ест, что он ее в самое рыло целует, поноску носить выучил и т. д.
   – И накурено же у него табачищем в каморке – не продохнешь! даже Трезорка чихает, – говорили они, – а нагажено, напакощено – страсть!
   С своей стороны, он на помещенье не жаловался, а только пенял на еду.
   – Скажите тетеньке, – поручал он горничным, – мне бы хлеба да щец побольше, а разносолов не надобно.
   Справедливость требует сказать, что просьба его была уважена.
   Вскоре он раздобылся где-то ружьем и другим охотничьим припасом и принес матушке две пары тетеревей.
   – Ну, спасибо тебе, вот мы и с жарковцем! – поблагодарила его матушка, – и сами поедим, и ты с нами покушаешь. Эй, кто там! снесите-ка повару одного тетерева, пускай сегодня к обеду зажарит, а прочих на погреб отдайте… Спасибо, дружок!
   Мы, дети, сильно заинтересовались Федосом. Частенько бегал я через девичье крыльцо, без шапки, в одной куртке, к нему в комнату, рискуя быть наказанным. Но долго не решался взойти. Придешь, приотворишь дверь, заглянешь и опять убежишь. Но однажды он удержал меня.
   – Ты что же ко мне только заглядываешь, а не зайдешь? Небось, не укушу.
   Я стоял перед ним смущенный и безмолвствовал.
   – Что встал? зайди! – пригласил он, – посмотри, какого я коня тебе борзого вырезал! Хоть сто верст на нем скачи – не упарится!
   Он показал мне деревянного конька грубой работы, у которого под животом вырезано было четырехугольное отверстие, и по сторонам его фигурные столбики, долженствующие изображать ноги. Потом позвал Трезорку и стал проделывать с ним фокусы.
   – Шершь! – крикнул он, кидая в угол корку хлеба.
   Трезорка кинулся со всех ног, но, достигнув цели, не взял корки в зубы, а остановился как вкопанный и поднял ногу.
   – Это он стойку делает. Хоть два часа простоит, не двинется. Пиль, аппорт! – снова крикнул он.
   Трезорка схватил корку и принес ее Федосу.
 
   – Теперь давай ее сюда! – сказал Федос, отнимая корку и кладя ее Трезорке на нос. – Слушай команду, аз, буки, глаголь, добро…
   Федос отвернулся от Трезорки, как будто забыл о нем. Минуты две он сидел молча, так что у Трезорки потоками полились слюни с брыластых губ.
   – Есть! – скомандовал Федос неожиданно. Трезор мигом подкинул корку вверх и на лету проглотил ее.
   – Вот пес! – хвалился Федос, – необразованный был, даже лаять путем не умел, а я его грамоте выучил. На охоту со мной уже два раза ходил. Видел ты, сколько я глухарей твоей мамаше перетаскал?
   – Они у нас, братец, на погребе лежат.
   – И будут лежать, пока не протухнут. Это уж такой обычай у вас.
   – А вам, братец, весело здесь?
   – Какое веселье! Живу – и будет с меня. Давеча молотил, теперь – отдыхаю. Ашать (по-башкирски: «есть») вот мало дают – это скверно. Ну, да теперь зима, а у нас в Башкирии в это время все голодают. Зимой хлеб с мякиной башкир ест, да так отощает, что страсть! А наступит весна, ожеребятся кобылы, начнет башкир кумыс пить – в месяц его так разнесет, и не узнаешь!
   – Неужто… от кумыса?
   – Да, кобылье молоко квашеное так называется… Я и вас бы научил, как его делать, да вы, поди, брезговать будете. Скажете: кобылятина! А надо бы вам – видишь, ты испитой какой! И вам есть плохо дают… Куда только она, маменька твоя, бережет! Добро бы деньги, а то… еду!
   Он ощупал меня и продолжал:
   – Кости да кожа! И погулять вас не пускают, все в комнатах держат. Хочешь, я тебе лыжи сделаю. Вот снег нападет, все по очереди кататься будете.
   – Да маменька… Братец, попросите маменьку!
   – Послушает она меня… держи карман! Однако, ступай, брат, наверх – неравно хватятся! Когда-нибудь в праздник, после обеда, я сам к вам заберусь, покуда старики спят.
   Словом сказать, чем дольше он жил, тем больше весь дом привыкал к нему. Дворня полюбила его, потому что он хоть и «барин», а все равно, что свой брат; матушка была довольна, потому что племянник оказался трезвый и работящий. Беспрерывно оказывался у него какой-нибудь новый талант: то лошадь подкует на диво, то печку исправит, ежели дымит, то стекло в окне вставит. Сначала матушка боялась, чтобы нравственность в девичьей не испортилась, но и тут все обстояло благополучно. От времени до времени он, однако ж, исчезал. Уйдет, и дня два-три его не видать. Тогда у матушки опять разыгрывалось воображение.
   – Ну, помяните мое слово, что он беглый солдат! – ежеминутно беспокоилась она.
   Надо сказать, что она, тотчас после приезда Федоса, написала к белебеевскому предводителю дворянства письмо, в котором спрашивала, действительно ли им был выдан вид Федосу Половникову; но прошло уже более полутора месяца, а ответа получено не было. Молчание это служило источником великих тревог, которые при всяком случае возобновлялись.
   – Где побывал? – спрашивала она, когда Федос возвращался из своих временных отлучек.
   – Мужичок тут один, верстах в десяти, помочь помолотить просил.