– Что вам беспокоиться, благодетель! Ежели бы вы и сам-деся заказали, так и то как раз в самую пору было бы! Что захотите, то и будет.
   – А что ты думаешь! и то дурак, что не заказал. Ну, да еще успеется. Как Прасковья Ивановна? У Аринушки новый глаз не вырос ли вместо старого?
   – Всё-то вы, сударь, шутите!
   – Нисколько не шучу, Намеднись в городе судья мне рассказывал: проявился в Париже фокусник, который новые глаза делает. Не понравились, например, тебе твои глаза, сейчас к нему: пожалуйста, мусье, севуплей! Живым манером он тебе старые глаза выковыряет, а новые вставит!
   – И видят?
   – За сто верст видят. Хочешь голубые, хочешь черные – какие вздумаешь. Ну, да тебе в Париж пешком далеко ходить; сказывай, где был, побывал!
   – Ах, благодетель! бедняк, что муха: где забор, там и двор, где щель, там и постель. Брожу, покуда ноги носят; у Затрапезных побывал.
   – Эк тебя нелегкая за семь верст киселя есть носила!
   – И то сказать… Анна Павловна с тем и встретила, – без тебя, говорит, как без рук, и плюнуть не на что! Людям, говорит, дыхнуть некогда, а он по гостям шляется! А мне, признаться, одолжиться хотелось. Думал, не даст ли богатая барыня хоть четвертачок на бедность. Куда тебе! рассердилась, ногами затопала! – Сиди, говорит, один, коли пришел! – заниматься с тобой некому. А четвертаков про тебя у меня не припасено.
   – Обедать-то дала ли?
   – Покормили. Супцу третьеводнишнего дала да полоточка солененького с душком… Поел, отдохнул часок, другой, да и побрел в обратную.
   – Ишь ведь! по горло в деньгах зарылась, а четвертака пожалела! Да разве тебе очень нужно?
   – Уж так нужно, так нужно…
   – Делать нечего, придется, видно, для милого дружка раскошеливаться. Приходи на днях – дам.
   – По-намеднишнему, небось, сделаете! Мне бы теперь…
   – Теперь – не могу: за деньгами ходить далеко. А разве я намеднись обещал? Ну, позабыл, братец, извини! Зато разом полтинничек дам. Я, брат, не Анна Павловна, я… Да ты что ж на водку-то смотришь – пей!
   Корнеич выпивает одну рюмку, потом другую; хочет третью налить, но Струнников останавливает его.
   – Будет. Сразу ошалеть, видно, хочешь! пьет рюмку за рюмкой, словно нутро у него просмоленное!
   Пеструшкин выпил и начинает есть. Он голоден и сразу уничтожает всю принесенную телятину; но все-таки видно, что еще не сыт. – Тебе икры не хочется ли?
   – Кабы…
   – Ладно. Приходи через неделю – дам. А теперь выпей еще рюмку и давай «комедии» разыгрывать.
   «Комедии» – любимое развлечение Струнникова, ради которого, собственно говоря, он и прикармливает Корнеича. Собеседники удаляются в кабинет; Федор Васильич усаживается в покойное кресло; Корнеич становится против него в позитуру. Обязанность его заключается в том, чтоб отвечать на вопросы, предлагаемые гостеприимным хозяином. Собеседования эти повторяются изо дня в день в одних и тех же формах, с одним и тем же содержанием, но незаметно, чтобы частое их повторение прискучило участникам.
   – Сказывай, каков ты есь человек? – вопрошает Струнников.
   – Человек божий, обшит кожей, покрыт рогожей. Издали ни то, ни се, а что ближе, то гаже.
   – Правду сказал. Отчего у тебя такой нос, что смотреть тошно?
   – Мой нос для двух рос, – одному достался. А равным образом и от пьянства.
   – И это правда. Зачем ты бороду отрастил?
   – Борода глазам замена: кто бы плюнул в глаза – плюнет в бороду.
   – Хорошо. Сказал ты, что человек есь; а кроме того еще что?
   – Кроме сего, государя моего пошехонский дворянин. Имею в селе Словущенском пятнадцать душ крестьян, из коих две находятся в бегах, а прочие в поте лица снискивают для господина своего скудное пропитание.
   – Что такое есть русский дворянин?
   – Дворянин есть имя общее, знаменитое. Дворянином называется всякий потомственный слуга Престол-Отечества, начиная с Федора Васильевича Струнникова и кончая Степаном Корнеевым Пеструшкиным и Марьей Маревной Золотухиной.
   – Какая главная привилегия дворянина?
   – Главная и единственная: не бей меня в рыло. Затем прочие подразумеваются сами собой.
   – Что скажешь об обязанностях дворянина?
   – Дворянин должен подавать пример прочим. Он обязан быть почтителен к старшим, вежлив с равными и снисходителен к низшим. Отсутствие гордости, забвение обид и великодушие к врагам составляют лучшее украшение, которым гордится русский дворянин.
   Следует еще несколько вопросов и ответов непечатного свойства, и собеседники переходят уже к настоящим «комедиям». Корнеич представляет разнообразные эпизоды из житейской практики соседних помещиков. Как Анна Павловна Затрепезная повару обед заказывает; как Пес (Петр) Васильич крестьянские огороды по ночам грабит; как овсецовская барыня мужа по щекам бьет и т. д. Все это Корнеич проделывает так живо и образно, что Струнников захлебывается от наслаждения.
   Наконец репертуар истощился. Федор Васильич начинает потирать живот и посматривает на часы. Половина второго, а обедать подают в три.
   – Хоть бы ты новенькое что-нибудь придумал, а то все одно да одно, – обращается он к Корнеичу, – еще полтора часа до обеда остается – пропадешь со скуки. Пляши.
   – Рад бы, да не могу, благодетель: ноги не служат. Было время, плясывал я. Плясал, плясал, да и доплясался.
   – Чего «доплясался»! все-то ты, старый пес, клянчишь! какого еще тебе рожна нужно!
   – Оно конечно… Чужую беду руками разведу… Да ведь и другая пословица на этот предмет есть: беда не дуда; станешь дуть – слезы идуть. Вот оно, сударь, что!
   – А ты привыкай! Дуй себе да дуй! На меня смотри: слыхал разве когда-нибудь, чтоб я на беду пожаловался? А у меня одних делов столько, что в сутки не переделаешь. Вот это так беда!
   – Какая это беда! плюнуть да растереть…
   – Попробуй! Давеча губернатор с бумагой взошел; спрашивает, какой у нас в уезде дух? А я почем знаю!
   – Тсс…
   – Ему-то с полагоря: бросил камень в воду, а я его вытаскивай оттоле! Чу! никак кто-то приехал?
   Струнников прислушивается и ждет. Через минуту в передней слышится движение.
   – Федул Ермолаев приехал! – докладывает лакей.
   Струнникова слегка передергивает. Федул Ермолаев – капитальный экономический мужичок, которому Федор Васильич должен изрядный куш. Наверное, ои денег просить приехал; будет разговаривать, надоедать. Кабы заранее предвидеть его визит, можно было бы к соседям уйти или дома не сказаться. Но теперь уж поздно; хочешь не хочешь, а приходится принимать гостя… нелегкая его принесла!
   – Дожидайся! так я и отдал! – свирепо ворчит он сквозь зубы, – Зови!
   Входит высокий и статный мужик в синем суконном армяке, подпоясанном краевым кушаком. Это, в полном смысле слова, русский молодец, с веселыми глазами, румяным лицом, обрамленным русыми волосами и шелковистой бородой. От него так и пышет здоровьем и бодростью.
   – Федул Ермолаич! сколько лет, сколько зим! Садись, брат, гость будешь! – приветствует его Струнников. – Эй, кто там! водки и закуски!
   – Не извольте беспокоиться – не стану, – отказывается гость, присаживаясь, – на минуточку я… дела в вашей стороне нашлись…
   – Не успел взойти, а уж «на минуточку»! Куда путь-дорогу держишь?
   – Раидина Надежда Савельевна звала. Пустошоночка у нее залишняя оказалась, продать охотится. А мы от добрых делов не прочь.
   – Когда же ты от добрых делов отказываешься! скоро все пустоша по округе скупишь; столько земли наберешь, что всех помещиков перещеголяешь.
   – Где нам! Оно точно, что валошами note 50по малости торгуем, так скотинку в пустошах нагуливаем. Ну, а около скотины и хлебопашеством тоже по малости занимаемся.
   – Сказывай: «по малости»! Куры денег не клюют, а он смиренником прикидывается!
   – Зачем прикидываться! Мы свое дело в открытую ведем; слава богу, довольны, не жалуемся. А я вот о чем вас хотел, Федор Васильич, просить: не пожалуете ли мне сколько-нибудь должку?
   – А я разве тебе должен? – шутит Струнников.
   – Да тысячек с семь побольше будет.
   – А я думал, только три. И когда вы, черт вас знает, накапливаете!
   – Помилуйте! я и записочки ваши захватил. Половинку бы мне… С Раидиной рассчитался бы.
   – Половинку! чудак, братец, ты! зачем же третьего дня не приезжал? Я бы тебе в ту пору хоть все с удовольствием отдал!
   – Как же это, сударь, так?
   – Да так вот; третьего дня были деньги, а теперь их нет… ау!
   – Сколько уж времени, Федор Васильич, прошло!
   – И больше пройдет – ничего не поделаешь. Приходи, когда деньги будут, – слова не скажу, отдам. Даже сам взаймы дам, коли попросишь. Я брат, простыня человек; есть у меня деньги – бери; нет – не взыщи. И закона такого нет, чтобы деньги отдавать, когда их нет. Это хоть у кого хочешь спроси. Корнеич! ты законы знаешь – есть такой закон, чтобы деньги платить, когда их нет?
   – Не слыхал. Много есть законов, а о таком не слыхал.
   – Вот видишь! уж если Корнеич не слыхал – значит, и разговаривать нечего!
   Ермолаев слегка мнется, как будто у него в голове сложилась какая-то комбинация, и наконец произносит:
   – Вот что, сударь, я вам предложить хочу. Пустошоночка у вас есть,
   «Голубиное Гнездо» называется. Вам она не к рукам, а я бы в ней пользу нашел.
   – Как тебе пользы не найти. Ты и самого меня заглотаешь – пользу найдешь.
   – На что же-с! В ней, в пустошоночке-то, и всего десятин семьдесят вряд ли найдется, так я бы на круг по двадцати рубликов заплатил. Часточку долга и скостили бы, а остальное я бы подождал.
   – Нельзя.
   – Отчего же-с? Цена, кажется, настоящая.
   – Хоть разнастоящая, да нельзя.
   – Помилуйте! что же такое?
   – А то и «такое», что земля не моя, а женина, а она на этот счет строга. Кабы моя земля была, я слова бы не сказал; вот у меня в Чухломе болота тысяча десятин – бери! Даже если б и женину землю можно было полегоньку, без купчей, продать – и тут бы я слова не сказал…
   – Уговорить Александру Гавриловну можно. – Попробуй!
   Наступает минута молчания. Ермолаев испускает тяжкий и продолжительный вздох.
   – А я было понадеялся, – произносит он, – и к Раидиным надвое выехал; думал: ежели не сладится дело с вами – поеду, а сладится, так и ехать без нужды не для чего.
   – Стало быть, ехать нужно.
   – И то, видно, ехать. Как же, сударь, должок?
   – Пристал! Русским языком говорят: когда будут деньги – всё до копейки отдам!
   Федул Ермолаич снова вздыхает, но наконец решается сняться с места.
   – Нечего, видно, с вами делать, Федор Васильич, – говорит он, – а я, было, думал… Простите, что побеспокоил напрасно.
   Он уж совсем собрался уходить, как Струнникову внезапно приходит в голову счастливая мысль.
   – Стой! – восклицает он, – лесу на сруб купить хочешь?
   – Не занимаемся мы лесами-то. По здешнему месту девать их некуда. Выгоды мало.
   – А ты займись. Я бы тебе Красный-Рог на сруб продал; в нем сто десятин будет. Лес-то какой! сосняк! Любое дерево на мельничный вал продавай.
   – Ничего лесок. Не занимаемся мы – вот только что. Да опять и лес не ваш, а Александры Гавриловны.
   – Ничего; на сруб она согласится. Она, брат, насчет лесов глупа. Намеднись еще говорила: «Только дороги эти леса портят, вырубить бы их».
   – Это точно, что в лесу дороги…
   – Ну, вот; скажу ей, что нашелся простофиля, который согласился вырубить Красный-Рог, да еще деньги за это дает, она даже рада будет. Только я, друг, этот лес дешево не продам!
   – А как по-вашему?
   – Да по сту рублей за десятину – вот как!
   Сказавши это, Струнников широко раскрывает глаза, словно и сам своим ушам не верит, какая такая цифра слетела у него с языка. Ермолаев, в свою очередь, вскочил и начинает креститься.
   – За всю-то угоду, значит, десять тысяч? – вопрошает он в изумлении, – прощенья просим! извините, что обеспокоил вас.
   – Чего? Куда бежишь? Ты послушай! Я тебе что говорю! Я говорю: десять тысяч, а ежели это тебе дорого кажется, так я и на семь согласен.
   – И семь тысяч – много денег.
   – Заладила сорока Якова: много денег! Вспомни, лес-то какой! деревья одно к одному, словно солдаты стоят! Сколько же по-твоему!
   – По-моему, тысячки бы три с половиной.
   Торг возобновился. Наконец устанавливается цифра в пять тысяч ассигнационных рублей, на которую обе стороны согласны.
   – Только вот что? Уговор пуще денег. Продаю я тебе сто десятин, а жене скажем, что всего семьдесят пять. Это чтобы ей в нос бросилось!
   – Как же так? чай, условие писать будем?
   – И условие так напишем: семьдесят пять десятин, или более или менее… Корнеич? так можно?
   – И завсегда так условия пишут.
   – Видишь, и Корнеич говорит, что можно. Я, брат, человек справедливый: коли делать дела, так чтоб было по чести. А второе – вот что. Продаю я тебе лес за пять тысяч, а жене скажем, что за четыре. Три тысячи ты долгу скостишь, тысячу жене отдашь, а тысячу – мне. До зарезу мне деньги нужны.
   – А я было думал – все пять тысяч из долгу вычесть.
   – Шутишь. Я, брат, и сам с усам. Какая же мне выгода задаром лес отдавать, коли я и так могу денег тебе не платить?
   Ермолаев с минуту колеблется, но наконец решается.
   – Что с вами делать! Только для вас… – произносит он с усилием. – Долгу-то много еще останется: с лишком четыре тысячи.
   – Я их тебе на том свете калеными орехами отдам. К Раидиным поедешь?
   – Как же-с; пустошоночка-то все-таки нужна.
   – Ну, счастливо. Дорого не давай – ей деньги нужны. Прощай! Да и ты, Корнеич, домой ступай. У меня для тебя обеда не припасено, а вот когда я с него деньги получу – синенькую тебе подарю. Ермолаич! уж и ты расшибись! выброси ему синенькую на бедность.
   Ермолаев вынимает из-за пазухи бумажник и выдает просимую сумму.
   Корнеич уходит домой, обрадованный и ободренный. Грубо выпроводил его от себя Струнников, но он не обижается: знает, что сам виноват. Прежде он часто у патрона своего обедывал, но однажды случился с ним грех: не удержался, в салфетку высморкался. Разумеется, патрон рассвирепел.
   – Коли ты, свинтус, в салфетки сморкаться выдумал, так ступай из-за стола вон! – крикнул он на него, – и не смей на глаза мне показываться!
   И с тех пор, как только наступает обеденный час, так Струнников беспощадно гонит Корнеича домой.
   Обедать приходится сам-друг; но на этот раз Федор Васильич даже доволен, что нет посторонних; надо об «деле» с женой переговорить. Начинается сцена обольщения. К удовольствию Струнникова, Александра Гавриловна даже не задумывается.
   – Где же это… Красный-Рог? – спрашивает она совершенно равнодушно.
   – А там… не доходя, прошедши, – шутит он в ответ.
   – Много ли же Ермолаев дает?
   – Четыре тысячи. Три тысячи долга похерить, а тысячу – тебе… чистоганом.
   – Стало быть, за тысячу рублей?
   – Говорят: за четыре. Долг-то ведь тоже когда-нибудь платить придется.
   – Все равно, денег только тысяча рублей будет.
   Струнников начинает беспокоиться. С Александрой Гавриловной это бывает: завернет совсем неожиданно в сторону, и не вытащишь ее оттуда. Поэтому он не доказывает, что долг те же деньги, а пытается как-нибудь замять встретившееся препятствие, чтоб жена забыла об нем.
   – Ну да, – говорит он, – все тысячу рублей разом и получишь. Накупишь в Москве токов note 51и будешь здесь зимой на балах щеголять.
   – Уж конечно, ни копейки тебе на отдам.
   – Мне на что, у меня своих денег девать некуда. Препятствие устранилось. Мысли Александры Гавриловны разбрелись в разных направлениях.
   – Однако дурак он! – произносит она, аппетитно свертывая тоненький ломтик ветчины.
   – Кто дурак?
   – Да Ермолаев твой. Все его умным человеком прославили, а по-моему он просто дурак. Дает тысячу рублей за лес, а кому он нужен?
   – И на старуху бывает поруха. Вот про меня говорят, что я простыня, а я, между прочим, умного-то человека в лучшем виде обвел. Так как же, Сашенька, – по рукам?
   – Мне что ж! только ежели условие будешь писать, так чтоб он как можно скорее лес срубил.
   – Это уж само собой.
   Супруги выходят из-за стола довольные друг другом. Александра Гавриловна мечтает, что, получивши деньги, она на пятьсот рублей закажет у Сихлерши два платья. В одном появится 31 декабря у себя на балу, когда соседи съедутся к ним Новый год встречать, в другом – в субботу на масленице, когда у них назначается folle journee note 52. Первое будет светло-лиловое, атласное, второе – из синего гроденапля. Платья будут стоить не больше пятисот рублей, а на остальные пятьсот она брильянтиков купит. Надо же парюры освежить. Кстати: взглянуть, каковы-то у нее цветы? Она вынимает из шифоньерки несколько коробок с искусственными цветами и рассматривает, можно ли будет употребить их в дело. Оказывается, что цветы еще совсем свежи, точно сейчас из магазина вышли. Она считает себя экономною, и находка очень ее радует. Она подходит к зеркалу и заранее отыскивает место для цветов. Вот этот букет она приколет к корсажу; вот эту гирлянду – по юбке пустит. Хорошо, что она сохранила цветы, а то, пожалуй, на два платья пятисот рублей и не хватило бы. Решено. Осенью она едет в Москву и все устроит. А Федору Васильичу ни копейки не даст. Будет. Пускай, откуда хочет, оттуда и достает – ей что за дело!
   Струнников, с своей стороны, тоже доволен. Но он не мечтает, во-первых, потому, что отяжелел после обеда и едва может добрести до кабинета, и, во-вторых, потому, что мечтания вообще не входят в его жизненный обиход, и он предпочитает проживать деньги, как придется, без заранее обдуманного намерения. Придя в кабинет, он снимает платье, надевает халат и бросается на диван.
   Через минуту громкий храп возвещает, что излюбленный человек в полной мере воспользовался послеобеденным отдыхом.
   В шесть часов он проснулся, и из кабинета раздается протяжный свист. Вбегает буфетчик, неся на подносе графин с холодным квасом. Федор Васильич выпивает сряду три стакана, отфыркивается и отдувается. До чаю еще остается целый час.
   – Каково на дворе?
   – Солнышко. Тепло-с.
   – У вас всегда тепло. Шкура толста, не проймешь. Никто не приежал?
   – Никого не было-с.
   – Ах, пес их возьми! Именно, как псы, по конурам попрятались. Ступай. Сегодня я одеваться не стану; и так похожу. Хоть бы чай поскорее!
   Струнников начинает расхаживать взад и вперед по анфиладе комнат. Он заложил руки назад; халат распахнулся и раскрыл нижнее белье. Ходит он и ни о чем не думает. Пропоет «Спаси, господи, люди твоя», потом «Слава отцу», потом вспомнит, как протодьякон в Успенском соборе, в Москве, многолетие возглашает, оттопырит губы и старается подражать. По временам заглянет в зеркало, увидит: вылитый мопс! Проходя по зале, посмотрит на часы и обругает стрелку.
   – Ишь ведь, бредет не бредет! как стояла на четверть седьмом, так и теперь четверть седьмого показывает. А та бестия, часовая, и совсем не двигается.
   Но вот уже близко. Раздается свист.
   – Неужто никто не приезжал?
   – Никак нет-с.
   – Да вы, вороны, не просмотрели ли? Позвать Синегубова.
   – Они, Федор Васильич, лыка не вяжут-с.
   – Пьян? – ну, черт с ним!.. О-о-ох!
   Бьет семь. Приходится пить чай сам-друг.
   Самовар подан. На столе целая груда чищеной клубники, печенье, масло, сливки и окорок ветчины. Струнников съедает глубокую тарелку ягод со сливками и выпивает две больших чашки чая, заедая каждый глоток ветчиной с маслом.
   – А я уж распорядилась с деньгами, – сообщает Александра Гавриловна.
   – Ну, и слава богу.
   – Осенью в Москву поеду и закажу у мадам Сихлер два платья. Это будет рублей пятьсот стоить, а на остальные брильянтиков куплю.
   – Отлично.
   – Только если этих денег недостанет, так ты уж доплати.
   – Непременно… после дождичка в четверг. Вот коли родишь мне сына, тогда и еще тысячу рублей дам.
   – Опять ты за свои глупости принялся!
   – Ей-богу, дам. А дочь родишь – беленькую дам. Такой уж уговор. Так ты, говоришь, в Москву поедешь?
   – Разумеется. Не дома же платья шить.
   – Ладно; и я с тобой поеду… О-о-ох! чтой-то мне словно душно!
   – Еще бы! хоть бы ты на воздух вышел.
   – Это куда?
   – В сад что ли. Походил бы.
   – Что я там позабыл!
   Чай выпит; делать решительно нечего.
   – Эй, кто там? староста не приходил?
   – Никак нет-с.
   – Хороводится там… Саша! давай в дураки играть!
   – Давай.
   Начинается игра. Струнников играет равнодушно; Александра Гавриловна, напротив, кипятится и на каждом шагу уличает мужа в плутнях.
   – Это что за мода такая! начал уж разом с шести карт ходить!
   – Ну-ну, не важность. Вот ты мне тройку подвалила – разве такие тройки бывают! Десятка с девяткой – ах ты, сделай милость! Отставь назад.
   Но именно потому, что Александра Гавриловна горячится, она проигрывает чаще, нежели муж. Оставшись несколько раз сряду дурой, она с сердцем бросает карты и уходит из комнаты, говоря:
   – Вот уж правду пословица говорит: дурак спит, а счастье у него в головах стоит. Не хочу играть.
   – И не надо; для тебя же ведь я… О-о-ох, что-то мне нынче с утра душно!
   «Динь-динь-динь!» – раздается вдруг колокольчик. Струнников стремительно вскакивает и прислушивается.
   – Девятый час. Кого это нелегкая в такую пору принесла! – ворчит он.
   – Становой приехал, –докладывает лакей, – одеваться изволите?
   – И так хорош. Зови.
   Должность станового тогда была еще внове; но уж с самого начала никто на этот новый институт упований не возлагал. Такое уж было неуповательное время, что как, бывало, ни переименовывают – все проку нет. Были дворянские заседатели – их куроцапами звали; вместо них становых приставов завели – тоже куроцапами зовут. Ничего не поделаешь.
   Входит становой, пожилой человек, довольно жалкого вида. На нем вицмундир, который он, по-видимому, надел, въезжая в околицу села. Ведет он себя перед предводителем смиренно, даже робко.
   – А, господин становой! тебя только недоставало! Сейчас будем ужинать, – куда бог несет?
   – Господин исправник на завтра в город вызывают.
   – Зачем?
   – И сам, признаться, не знаю. Не объясняют.
   – А коли вызывает да не объясняет зачем – значит, пиши пропало. Это уж верно.
   – За что бы, кажется…
   – За пакостные дела – больше не за что. За хорошие дела не вызовут, потому незачем. Вот, например, я: сижу смирно, свое дело делаю – зачем меня вызывать! Курица мне в суп понадобилась, молока горшок, яйца – я за все деньги плачу. Об чем со мной разговаривать! чего на меня смотреть! Лицо у меня чистое, без отметин – ничего на «ем не прочтешь. А у тебя на лице узоры написаны.
   – Чтой-то уж, Федор Васильич!
   – Нечего «чтой-то»! Я, брат, насквозь вижу. У меня, что ли, ночевать будешь?
   – Никак невозможно-с. В Кувшинниково еще заехать нужно. Пал слух, будто мертвое тело там открылось. А завтра, чуть свет, в город поспевать.
   – Вот хоть бы мертвое тело. Кому горе, а тебе радость. Умер человек; поди, плачут по нем, а ты веселишься. Приедешь, всех кур по дворам перешаришь, в лоск деревню-то разоришь… за что, про что!
   – Помилуйте, неужто же я злодей!
   – И не злодей, а привычка у тебя пакостная; не можешь видеть, где плохо лежит. Ну, да будет. Жаль, брат, мне тебя, а попадешь ты под суд – верное слово говорю. Эй, кто там! накрывайте живее на стол!
   Покуда накрывают ужинать, разговор продолжается в том же тоне и духе. Бессвязный, бестолковый, грубо-назойливый.
   Ужин представляет собой подобие обеда, начиная с супа и кончая пирожным. Федор Васильич беспрестанно потчует гостя, но так потчует, что у того колом в горле кусок становится.
   – Ешь, брат! – говорит он, – у меня свое, не краденое! Я не то, что другие-прочие: я за все чистыми денежками плачу. Коли своих кур не случится – покупаю; коли яиц нет – покупаю! Меня, брат, в город не вызовут.
   Или:
   – Пей водку. Сам я не пью, а для пьяниц – держу. И за водку деньги плачу. Ты от откупщика даром ее получаешь, а я покупаю. Дворянин я – оттого и веду себя благородно. А если бы я приказной строкой был, может быть, и я водку бы жрал да по кабакам бы христарадничал.
   Словом сказать, насилу несчастный земский чин конца дождался. Но и на прощанье Струнников не удержался и пустил ему вдогонку:
   – Провожать я тебя не выйду – это уж, брат, ау! А ежели со службы тебя выгонят – синенькую на бедность пожертвую. Прощай.
   Пора спать. Федор Васильич с трудом вылезает из кресла и, пошатываясь, направляется в общую спальню.
   – Староста дожидается, – напоминает лакей.
   – Некогда. Скажи, чтоб завтра пришел.
   Я мог бы привести еще несколько примерных дней – приезд гостей, званые обеды, балы и т. д., – но Полагаю, что изложенного выше вполне достаточно, чтобы обрисовать моего героя. Соседи езжали к Струиниковым часто и охотно, особенно по зимам, так как усадьба их, можно сказать, представляла собой въезжий дом, в котором всякий ел, пил и жил сколько угодно. Ездили и в одиночку, но больше сговаривались компанией, потому что хозяин на народе просить деньги взаймы совестился. Наезды эти производили в доме невообразимую суматоху; но последняя уже сделалась как бы потребностью праздной жизни, так что не она действовала угнетающим образом на нервы, а порядок и тишина.
   Сам Федор Васильич очень редко езжал к соседям, да, признаться сказать, никто особенно и не жаждал его посещений. Во-первых, прием такого избалованного идола требовал издержек, которые не всякому были по карману, а во-вторых, приедет он, да, пожалуй, еще нагрубит. А не нагрубит, так денег выпросит – а это уж упаси бог!