Страница:
— Пусть так! — воскликнул Микеле. — Меня это теперь ничуть не страшит, отец. Я все обдумал и вижу, что быть рабочим так же почетно и приятно, как быть богатым и знатным. Ведь я люблю Сицилию! Разве она не родина мне? Я не хочу оставлять сестру. Ей нужен защитник, пока она не замужем, а мне хочется, чтобы она могла не спешить с выбором. Вы говорите — вы стары и завтра можете стать калекой? Так кто же будет ходить за вами, кто будет кормить и поддерживать вас, если меня не будет здесь? Справится ли со всем этим сестра, став уже матерью семейства? Зять? Но зачем мне передавать другому исполнение своего долга? Позволить ему украсть мою честь и славу? Ибо в этом отныне я полагаю мою честь и славу. Мои мечты уступили место действительности. Погляди на меня, мой добрый отец, видишь, как я весел сегодня? Хочешь, я подхвачу песенку, что ты только что пел? Разве у меня безутешный вид человека, приносящего себя в жертву? Значит, ты меня не любишь, раз отказываешься взять меня под свое начало!
— Ну ладно! — ответил Пьетранджело, глядя на Микеле ясным взором, хотя дрожащие руки выдавали его сильное волнение. — Вы человек мужественный! И мне не придется жалеть о том, что я для вас сделал!
С этими словами Пьетранджело снял шапку, обнажил свою лысую голову и вытянулся почтительно и вместе с тем гордо — как старый солдат вытягивается перед своим молодым офицером. Первый раз в жизни он сказал Микеле «вы», и это обращение, которое у другого отца могло бы свидетельствовать о холодности и недовольстве, в его устах прозвучало со странным оттенком нежности и величия. Молодому художнику, к которому отец обратился сейчас как к взрослому, это «вы», эта обнаженная голова и эти слова, сказанные спокойно и важно, показались почетной наградой, какой не почувствовал бы он в красноречивейшей хвалебной и ученой речи.
Они вдвоем взялись за работу, а Мила тем временем занималась приготовлением завтрака. Она все носилась туда-сюда, но чаще обычного пробегала галереей, о которой мы уже говорили. Для того были у нее тайные причины. Комната Маньяни — по правде говоря, просто жалкий чулан с окном без стекол, которые в жарком климате являются излишней раскошью для здоровых людей, — находилась в глубине, за углом дома, и галерея почти примыкала к ней. Став у балюстрады и слегка перегнувшись, можно было разговаривать с тем, кто подошел бы к окошку скромной каморки. Маньяни обычно не сидел дома, он проводил там только ночь и с раннего утра уходил со двора либо работал на галерее против той, где Мила часто тоже располагалась с каким-нибудь занятием. Отсюда она целыми часами следила за ним и, не подавая вида, что глядит в его сторону, и будто бы не отрывая глаз от своего рукоделия, не пропускала ни единого его движения.
Но в то утро она напрасно бегала взад и вперед — его не было на галерее, хотя он обещал и ей и княжне, что никуда не уйдет. Может быть, его сморил сон после двух бессонных ночей? Это было на него непохоже, при его стоической силе воли и испытанной выдержке. Наверное, думала она, он завтракает со своими родными. Однако сколько она ни задерживалась, чтобы прислушаться к голосам шумной семьи Маньяни, она не различала среди них низкого и мужественного голоса, так хорошо знакомого ей.
Она поглядела на окошко чуланчика. Оно было пусто и темно, как обычно. У Маньяни не было привычки к жизненным удобствам, как у Микеле, и он раз навсегда отказался от стремления к комфорту. В предвидении смерти кардинала и приезда молодого художника Пьетранджело с дочерью заранее приготовили для своего любимца чистую мансарду, выбеленную, прохладную и обставленную всем лучшим, что они могли ему уделить из своей собственной обстановки. Маньяни же спал просто на циновке пол окошком, чтобы дышать воздухом, скудно проникавшим в эту щель, пробитую в толстой стене. Единственное, чем он разрешил себе украсить свое жилье, был узкий ящичек, который он поставил на подоконник с наружной стороны и в котором росли прекрасные белые вьюнки, свежей гирляндой окружавшие оконный проем.
Он каждый день поливал их, но последние двое суток был так занят, что совсем забросил свои цветы: красивые белые чашечки закрылись и томно свисали среди полузавядшей листвы.
Легко неся на голове один из своих глиняных кувшинов, для которого подушечкой служила короной уложенная длинная коса, трижды обвивавшая ее голову, Мила, проходя мимо, заметила умиравшие от жажды вьюнки соседа. Это было бы поводом заговорить с Маньяни, окажись он где-нибудь поблизости, но никого не было видно в этом укромном и уединенном уголке. Мила попыталась просунуть руку под перила, чтобы хоть каплей воды напоить бедные цветы. Но рука ее была слишком коротка, и ей было не дотянуться кувшином до ящика. Дети не любят невозможного и, затеяв что-нибудь, стараются выполнить это даже с опасностью для жизни. Сколько раз мы сами карабкались вверх по стене, чтобы дотянуться до гнезда ласточки и пересчитать кончиками пальцев теплые яички на пуховой подстилке?
Молодая девушка заметила толстую длинную виноградную лозу, которая веревкой шла вдоль стены и цеплялась за перила галереи. Перелезть через перила и пройти по этой лозе вовсе не показалось трудным для Милы. Так и добралась она до окошка чуланчика. Но когда она подняла своей красивый обнаженный локоток, собираясь полить вьюнки, чья-то крепкая рука схватила ее за тонкую кисть, прямо над ней появилось загорелое лицо, и крупные белые зубы блеснули в улыбке.
Маньяни не спал, но он не хотел, чтобы видели, как он наблюдает по приказу Агаты за всем происходившим в доме. Он лег на свою циновку, чтобы немного отдохнуть, но был начеку и, не долго думая, схватил проворную ручку, тень которой упала ему на лицо.
— Пустите, Маньяни! — воскликнула молодая девушка, взволнованная его появлением больше, нежели опасностью, которая могла угрожать ей. — Я упаду, и вы будете виноваты. Лоза гнется подо мною.
— Я буду виноват, если вы упадете? — возразил юноша, крепкой рукой обхватывая ее стан. — Милая девочка, этого никогда не случится, разве что мне отрежут эту руку, да и другую вдобавок!
— Никогда, это сильно сказано: ведь я люблю лазать, а вы не всегда будете рядом.
— Счастлив будет тот, кто всегда и везде будет рядом с тобой, моя прекрасная Мила! Но что вы тут делаете вместе с пташками?
— Я увидела из своего окна, что эти чудные цветочки котят пить. Смотрите, их прелестные головки опустились, а листики повисли. Я думала, вас нет здесь, и хотела дать напиться бедным цветочкам. Вот вам кувшин. Принесите мне его сразу же. А мне пора вернуться к своим занятиям.
— Уже пора, Мила?
— Ну конечно, да и висеть тут пренеудобно. Мне уж надоело. Отпустите меня, и я уйду, как пришла.
— Нет, нет, это слишком опасно. Лоза прогибается все больше, а у меня не такие длинные руки, чтобы переправить вас на галерею. Лучше я перетяну вас сюда, Мила, и вы пройдете через мою комнату.
— Нельзя, нельзя, Маньяни. Соседи начнут дурно говорить обо мне, если увидят, что я вхожу в вашу комнату, все равно — через дверь или окно.
— Ну ладно! Тогда держитесь там покрепче; я выскочу через окно и помогу вам спуститься.
Но было слишком поздно: лоза вдруг прогнулась. Мила вскрикнула, и если бы Маньяни не схватил ее обеими руками и не посадил бы на край окна, переломав свои любимые вьюнки, она упала бы вниз с десятифутовой высоты.
— Теперь, отчаянная девчонка, — сказал он ей, — вам уже не вернуться к себе иначе, как через мою комнату. Влезайте поскорее сюда, я слышу внизу, под галереей, шаги — влезайте, пока вас никто не увидел.
Он быстро втянул ее в свое жалкое обиталище, и она бросилась к двери с той же быстротой, с какой очутилась в комнате. Однако, выглянув из его клетушки, Мила увидела, что дверь из комнаты соседа-сапожника настежь распахнута на лестницу, и сам сапожник, славившийся по дому своим злоречием, сидит у себя, распевая, за работой. Таким образом, проходя мимо него, ей было не избежать его неприятных шуток.
XXXIII. КОЛЬЦО
XXXIV. У ИСТОЧНИКА
— Ну ладно! — ответил Пьетранджело, глядя на Микеле ясным взором, хотя дрожащие руки выдавали его сильное волнение. — Вы человек мужественный! И мне не придется жалеть о том, что я для вас сделал!
С этими словами Пьетранджело снял шапку, обнажил свою лысую голову и вытянулся почтительно и вместе с тем гордо — как старый солдат вытягивается перед своим молодым офицером. Первый раз в жизни он сказал Микеле «вы», и это обращение, которое у другого отца могло бы свидетельствовать о холодности и недовольстве, в его устах прозвучало со странным оттенком нежности и величия. Молодому художнику, к которому отец обратился сейчас как к взрослому, это «вы», эта обнаженная голова и эти слова, сказанные спокойно и важно, показались почетной наградой, какой не почувствовал бы он в красноречивейшей хвалебной и ученой речи.
Они вдвоем взялись за работу, а Мила тем временем занималась приготовлением завтрака. Она все носилась туда-сюда, но чаще обычного пробегала галереей, о которой мы уже говорили. Для того были у нее тайные причины. Комната Маньяни — по правде говоря, просто жалкий чулан с окном без стекол, которые в жарком климате являются излишней раскошью для здоровых людей, — находилась в глубине, за углом дома, и галерея почти примыкала к ней. Став у балюстрады и слегка перегнувшись, можно было разговаривать с тем, кто подошел бы к окошку скромной каморки. Маньяни обычно не сидел дома, он проводил там только ночь и с раннего утра уходил со двора либо работал на галерее против той, где Мила часто тоже располагалась с каким-нибудь занятием. Отсюда она целыми часами следила за ним и, не подавая вида, что глядит в его сторону, и будто бы не отрывая глаз от своего рукоделия, не пропускала ни единого его движения.
Но в то утро она напрасно бегала взад и вперед — его не было на галерее, хотя он обещал и ей и княжне, что никуда не уйдет. Может быть, его сморил сон после двух бессонных ночей? Это было на него непохоже, при его стоической силе воли и испытанной выдержке. Наверное, думала она, он завтракает со своими родными. Однако сколько она ни задерживалась, чтобы прислушаться к голосам шумной семьи Маньяни, она не различала среди них низкого и мужественного голоса, так хорошо знакомого ей.
Она поглядела на окошко чуланчика. Оно было пусто и темно, как обычно. У Маньяни не было привычки к жизненным удобствам, как у Микеле, и он раз навсегда отказался от стремления к комфорту. В предвидении смерти кардинала и приезда молодого художника Пьетранджело с дочерью заранее приготовили для своего любимца чистую мансарду, выбеленную, прохладную и обставленную всем лучшим, что они могли ему уделить из своей собственной обстановки. Маньяни же спал просто на циновке пол окошком, чтобы дышать воздухом, скудно проникавшим в эту щель, пробитую в толстой стене. Единственное, чем он разрешил себе украсить свое жилье, был узкий ящичек, который он поставил на подоконник с наружной стороны и в котором росли прекрасные белые вьюнки, свежей гирляндой окружавшие оконный проем.
Он каждый день поливал их, но последние двое суток был так занят, что совсем забросил свои цветы: красивые белые чашечки закрылись и томно свисали среди полузавядшей листвы.
Легко неся на голове один из своих глиняных кувшинов, для которого подушечкой служила короной уложенная длинная коса, трижды обвивавшая ее голову, Мила, проходя мимо, заметила умиравшие от жажды вьюнки соседа. Это было бы поводом заговорить с Маньяни, окажись он где-нибудь поблизости, но никого не было видно в этом укромном и уединенном уголке. Мила попыталась просунуть руку под перила, чтобы хоть каплей воды напоить бедные цветы. Но рука ее была слишком коротка, и ей было не дотянуться кувшином до ящика. Дети не любят невозможного и, затеяв что-нибудь, стараются выполнить это даже с опасностью для жизни. Сколько раз мы сами карабкались вверх по стене, чтобы дотянуться до гнезда ласточки и пересчитать кончиками пальцев теплые яички на пуховой подстилке?
Молодая девушка заметила толстую длинную виноградную лозу, которая веревкой шла вдоль стены и цеплялась за перила галереи. Перелезть через перила и пройти по этой лозе вовсе не показалось трудным для Милы. Так и добралась она до окошка чуланчика. Но когда она подняла своей красивый обнаженный локоток, собираясь полить вьюнки, чья-то крепкая рука схватила ее за тонкую кисть, прямо над ней появилось загорелое лицо, и крупные белые зубы блеснули в улыбке.
Маньяни не спал, но он не хотел, чтобы видели, как он наблюдает по приказу Агаты за всем происходившим в доме. Он лег на свою циновку, чтобы немного отдохнуть, но был начеку и, не долго думая, схватил проворную ручку, тень которой упала ему на лицо.
— Пустите, Маньяни! — воскликнула молодая девушка, взволнованная его появлением больше, нежели опасностью, которая могла угрожать ей. — Я упаду, и вы будете виноваты. Лоза гнется подо мною.
— Я буду виноват, если вы упадете? — возразил юноша, крепкой рукой обхватывая ее стан. — Милая девочка, этого никогда не случится, разве что мне отрежут эту руку, да и другую вдобавок!
— Никогда, это сильно сказано: ведь я люблю лазать, а вы не всегда будете рядом.
— Счастлив будет тот, кто всегда и везде будет рядом с тобой, моя прекрасная Мила! Но что вы тут делаете вместе с пташками?
— Я увидела из своего окна, что эти чудные цветочки котят пить. Смотрите, их прелестные головки опустились, а листики повисли. Я думала, вас нет здесь, и хотела дать напиться бедным цветочкам. Вот вам кувшин. Принесите мне его сразу же. А мне пора вернуться к своим занятиям.
— Уже пора, Мила?
— Ну конечно, да и висеть тут пренеудобно. Мне уж надоело. Отпустите меня, и я уйду, как пришла.
— Нет, нет, это слишком опасно. Лоза прогибается все больше, а у меня не такие длинные руки, чтобы переправить вас на галерею. Лучше я перетяну вас сюда, Мила, и вы пройдете через мою комнату.
— Нельзя, нельзя, Маньяни. Соседи начнут дурно говорить обо мне, если увидят, что я вхожу в вашу комнату, все равно — через дверь или окно.
— Ну ладно! Тогда держитесь там покрепче; я выскочу через окно и помогу вам спуститься.
Но было слишком поздно: лоза вдруг прогнулась. Мила вскрикнула, и если бы Маньяни не схватил ее обеими руками и не посадил бы на край окна, переломав свои любимые вьюнки, она упала бы вниз с десятифутовой высоты.
— Теперь, отчаянная девчонка, — сказал он ей, — вам уже не вернуться к себе иначе, как через мою комнату. Влезайте поскорее сюда, я слышу внизу, под галереей, шаги — влезайте, пока вас никто не увидел.
Он быстро втянул ее в свое жалкое обиталище, и она бросилась к двери с той же быстротой, с какой очутилась в комнате. Однако, выглянув из его клетушки, Мила увидела, что дверь из комнаты соседа-сапожника настежь распахнута на лестницу, и сам сапожник, славившийся по дому своим злоречием, сидит у себя, распевая, за работой. Таким образом, проходя мимо него, ей было не избежать его неприятных шуток.
XXXIII. КОЛЬЦО
— Ну вот! — сказала девушка, с досадой захлопывая дверь. — Не везет мне! Вздумала я всего-навсего полить бедные цветочки, а теперь злые языки будут судачить на мой счет! И отец разбранит меня! А Микеле и того больше, он и так мне проходу не дает!
— Милая моя девочка, — сказал Маньяни, — о вас никто не посмеет говорить того, что говорят о других: вы так не похожи на остальных девушек нашего предместья! Вас любят и уважают, как ни одну из них. Кроме того, раз это из-за меня… верней — только из-за моих цветов с вами это случилось… будьте покойны — пусть кто-нибудь посмеет сказать хоть слове!
— Ах, я все равно не решусь пройти мимо этого проклятого сапожника.
— И не надо. Ему пора обедать. Жена уже дважды звала его. Он сейчас уйдет. Подождите здесь немножко, всего минутку, наверное. Тем более что мне надо сказать вам кое-что.
— Что же такое вам надо сказать мне? — спросила она, усаживаясь на единственном в его комнате стуле, который он ей придвинул.
Она вся трепетала от страшного скрытого волнения, но старалась выглядеть спокойной и равнодушной, как, казалось ей, того требовало положение. У нее не было страха перед Маньяни. Она слишком хорошо знала его и не боялась, что он злоупотребит таким свиданием наедине. Но сейчас она больше чем когда-либо боялась, как бы он не разгадал тайны ее сердца.
— Я и сам не знаю, что мне говорить, — отвечал, слегка смутившись, Маньяни. — Кажется, это вы хотели сказать мне что-то.
— Я! — гордо воскликнула Мила и вскочила с места. Клянусь, мне нечего сказать вам, синьор Маньяни!
И она бросилась к двери, предпочитая соседские толки обидной догадливости того, кого она любила.
Удивленный ее порывом и заметив, как она вдруг зарделась, Маньяни начал понимать, в чем дело.
— Дорогая Мила, — сказал он, загораживая ей выход, — чуточку терпения, умоляю вас. Не показывайтесь соседям и не сердитесь на меня, если я задержу вас на минутку. Пустая случайность может принудить к важным действиям человека, который ради чести женщины не побоится убить или быть убитым.
— Тогда не говорите так громко, — сказала Мила, изумленная его словами. — Ведь этот зловредный сапожник может услышать нас. Я отлично знаю, — продолжала она, разрешая ему отвести себя на прежнее место, — что вы смелы и отважны и что для меня вы сделаете то, что сделали бы для любой из своих сестер. Но я вовсе не хочу, чтобы это случилось: ведь вы мне не брат и, вступившись за меня, не поможете мне обелиться. Обо мне станут говорить только еще хуже, либо нам придется пожениться, что не доставит удовольствия ни вам, ни мне.
Маньяни внимательно посмотрел в черные глаза Милы и, увидев, сколько в них гордости, сразу отказался от своей догадки, которая только что испугала и обрадовала его.
— Я отлично понимаю, что вы не можете полюбить меня, моя добрая Мила, — сказал он с печальной улыбкой. — Во мне нет ничего привлекательного. И было бы и вовсе грустно, если бы только из-за того, что я бросил тень на ваше имя, вам пришлось бы провести всю жизнь с таким унылым человеком.
— Я вовсе не это хотела сказать, — хитро возразила девушка. — Я полна к вам уважения и дружбы, и нет у меня причин скрывать это. Но я люблю другого. Вот почему меня мучит и пугает то, что я тут оказалась под замком вместе с вами.
— Коли дело обстоит так, Мила, — задвигая засов двери, сказал Маньяни, и так стремительно захлопнул ставень окна, что чуть не обломал свои последние вьюнки, — коли так, мы сделаем все, что только возможно, чтобы никто не проведал о вашем посещении; клянусь вам, вы выйдете отсюда, и никто ничего не заподозрит, даже если мне силой придется убирать с дороги соседей или караулить до самого вечера.
Казалось, Маньяни надо было бы обрадоваться и испытать облегчение, узнав, что ему не придется обороняться от любви Милы. А между тем, когда девушка объявила ему о своей любви к другому, его сердце внезапно пронзила острая печаль и помимо воли на его открытом лице все-таки выразилось горестное разочарование.
Разве она не призналась ему в своем чувстве во время их ночного разговора и разве ее признание не налагало на него своего рода братских обязанностей? Он тогда решил достойно выполнить этот священный долг, но почему же он так затрепетал сейчас, приметив ее гнев? И почему его сердце, питавшееся горькой и безумной страстью, почуяло, что оживает и молодеет, когда эта девочка неожиданно появилась в окне, словно луч солнца?
Мила тайком наблюдала за ним. Она видела, что удар попал в цель.
«О непокорный, — охваченная тайным ликованием, подумала она, — я поймала тебя, теперь тебе не уйти».
— Милый сосед, — начала плутовка, — не оскорбляйтесь тем, что я вам сейчас рассказала, здесь нет никакой обиды для вашего достоинства. Я знаю, в надежде стать вашей женой, любая на моем месте обрадовалась бы, оказавшись скомпрометированной вами. Но я-то не обманщица и не кокетка. Я люблю и раз вам доверяю, то прямо и говорю вам это. Я знаю, что это вас ничуть не огорчит: ведь вы чураетесь брака, и вам противны все женщины, кроме одной-единственной, а эта единственная — не я.
Он ничего не отвечал. А сапожник все пел.
«Мне, видно, суждено, — думал Маньяни, — не быть любимым, и мне не исцелиться вовек».
Осененная особой догадливостью, которой любовь озаряет женщин, даже совсем неопытных и неначитанных, Мила рассудила, что Маньяни, чью страсть поддерживали страдание и безнадежность, будет испуган и возмущен, если любовь предстанет ему легко достижимой и идущей ему навстречу; поэтому она сделала вид, будто сердце ее неуязвимо, будто оно защищено от него другой привязанностью. Она хотела победить его, заставив страдать и, в самом деле, иначе победить его было нельзя. Заменяя одну муку другой, она готовила ему исцеление.
— Мила, — наконец промолвил он, показывая ей тяжелое, чеканное золотое кольцо, которое было у него на пальце и которое она уже заметила, — не можете ли вы объяснить, откуда взялся этот дорогой подарок?
— Вот это? — сказала она, с притворным удивлением разглядывая кольцо. — Я ничего не могу сказать о нем. Однако вашего соседа уже не слышно — прощайте! Знаете, Маньяни, у вас усталый вид. Вы ведь отдыхали, когда я появилась, вам хорошо бы полежать еще немножко. Сейчас никакая опасность не грозит никому: ни мне — потому что мой брат и отец уже встали, ни им — потому что среди бела дня дом полон народу. Ложитесь спать, милый сосед. Поспите хоть часок, это вернет вам силы, и вы станете и дальше охранять наше семейство.
— Нет, нет, Мила, я не стану спать, да мне теперь и не хочется. Ведь что бы вы ни говорили, в доме все-таки творится что-то странное, необъяснимое. Признаюсь, когда стал заниматься день, на меня напало было какое-то сонное оцепенение. Вы спали, ваша дверь была закрыта, человек в плаще ушел. Я сидел под вашей галереей в полной уверенности, что если я позволю себе заснуть, первые же шаги наверху сразу разбудят меня. И сон и вправду сморил меня. Минут на пять, не больше, потому что за это время почти не стало светлее. Ну, так вот: когда я открыл глаза, мне почудилось, будто мимо промелькнул и мгновенно исчез край черного платья или покрывала. Моя рука свисала со скамьи, я сделал неопределенное и довольно бесполезное движение, пытаясь ухватить этот призрак. Но в моей руке — или рядом с ней, уж не знаю, — оказался какой-то предмет, который я уронил на пол и тут же поднял; то было это кольцо. Не знаете ли вы, кому оно может принадлежать?
— Такое красивое кольцо не может принадлежать никому в нашем доме, — отвечала Мила, — но мне кажется, я узнаю его.
— И я, я тоже узнал, — сказал Маньяни. — Это кольцо княжны Агаты. Все пять лет я всегда видел его на ее руке, и оно было на ее пальце, когда она приходила к моей матери.
— Это кольцо перешло к ней от ее собственной матери, она сама мне это говорила! Но как очутилось оно на вашей руке сегодня?
— Я как раз рассчитывал, что вы объясните мне это чудо, Мила. Вот это-то я и собирался спросить у вас!
— Я объясню вам? Почему же я?
— Только вы одна здесь настолько близки с княжной, чтобы получить от нее такой ценный подарок.
— А вы думаете, что, получив его, — сказала она с высокомерной насмешкой, — я могла бы с ним расстаться ради вас, сударь?
— Разумеется, нет, вы не должны были так поступить и не поступили бы. Но вы могли уронить его, проходя по галерее, а я сидел как раз под вашими перилами.
— Ничего подобного! И потом, вы ведь видели, как около вас мелькнуло черное платье. Разве я ношу черное?
— И все-таки я думаю, что вы выходили в ту минуту, когда сон одолел меня, и, чтобы меня наказать или подразнить, вы сыграли со мной эту шутку. Если это так, посудите сами, Мила, это слишком мягкое наказание, вам следовало бы плеснуть мне водой в лицо, а не беречь ваш кувшин для моих вьюнков. Возьмите же ваше кольцо, я не хочу, чтобы оно было у меня. Мне не годится его носить, да я боялся бы потерять его.
— Клянусь вам, мне этого кольца никто не дарил, я не выходила на галерею, пока вы спали! И я не возьму того, что принадлежит вам.
— Ведь невозможно же, чтобы синьора Агата приходила сюда этим утром…
— Ох, разумеется, невозможно! — сказала Мила с важной миной, за которой таилось лукавство.
— А все-таки она приходила сюда! — воскликнул Маньяни, который, казалось, прочел правду в ее сияющих глазах. — Да, да, Мила, она приходила сюда утром! Ваше платье пахнет духами, которыми пахнет ее одежда; вы или касались ее мантильи, или обнимали ее, и с тех пор прошло не больше часа.
«Боже мой! — подумала молодая девушка. — Как он знает все, что касается княжны Агаты! Как он угадывает, что тут замешана она! А если это в нее он так влюблен? Ну что ж! Дал бы бог, чтобы это так и было, она поможет мне избавить его от этой страсти, она ведь так любит меня!»
— Вы не отвечаете, Мила? — говорил между тем Маньяни. — Значит, я угадал, признавайтесь же.
— Я даже не слышала, о чем вы говорите, — отвечала она, — я думала о другом… о том, как мне уйти!
— Я помогу вам, но сначала, прошу вас, наденьте это кольцо на пальчик и передайте его княжне Агате; ведь дело ясно, это она потеряла его, проходя мимо меня.
— Уж если предположить, что она приходила сюда, что вовсе странно, почему бы ей не сделать вам такой подарок, милый сосед?
— Потому что она меня достаточно знает и понимает, что я его не приму.
— Какая гордость!
— Вы хорошо сказали, именно гордость, дорогая Мила! Никому не определить цены той радостной преданности, которой полна моя душа. Я понимаю, что вельможа дарит золотую цепь или алмаз художнику, талантом которого он упивается целый час. Но мне никак не понять, как можно платить золотом человеку из народа, в расчете на его преданность. Впрочем, здесь совсем не то. Предупредив меня об опасности, угрожающей вашему брату, княжна лишь указала мне на мой долг, который я выполнил бы с тем же рвением, предупреди меня об этом кто-нибудь совсем чужой. Мне кажется, я достаточно друг вашему брату и отцу и, осмелюсь сказать, вам самой, чтобы с готовностью стоять на страже, драться, даже позволить засадить себя в тюрьму ради одного из вас, и никто на свете не может тут мне ничего указывать. Вы думаете иначе, Мила?
— Я думаю то же самое, друг мой, — отвечала она. — Но я думаю также, что вы плохо судите об этом подарке, если это и в самом деле подарок. Княжна Агата лучше нас с вами знает, что за дружбу не платят ни деньгами, на драгоценностями. Но, как и мы с вами, она, наверное, понимает, что когда дружеские сердца соединяются для взаимной поддержки, уважение и привязанность между ними увеличиваются соразмерно рвению каждого из них. Кольцо часто служит залогом дружбы, а не средством платы за услугу. Вы оказали княжне услугу, поднявшись на нашу защиту, это ясно. Не знаю, как и отчего, но ее судьба связана с нашей, и наш враг — ее враг. Если вы подумаете над моими словами, вы сами согласитесь, что для княжны это кольцо дорого как память и не представляет для нее материальной ценности, как считаете вы. Ведь эта безделушка сама по себе стоит немного.
— Вы говорите, что это кольцо ее матери? — спросил Маньяни смягчаясь.
— Вы же сами заметили, что она всегда носила его! На вашем месте, будь я уверена, что кольцо мне подарено, я не рассталась бы с ним никогда. Я не надевала бы его — оно привлекало бы взгляды завистников, я носила бы его у своего сердца, и оно стало бы моим талисманом и реликвией.
— Тогда, дорогая Мила, — сказал Маньяни, растроганный нежной заботой, которую проявила молодая девушка, стараясь смягчить боль его души и заставить его с радостью принять дар соперницы, — тогда снесите княжне кольцо и если она и в самом деле пожелала подарить его мне, если она будет настаивать, чтобы я оставил его у себя, я так и сделаю.
— И будете его носить у самого сердца, как я советовала вам? — спросила Мила, беспокойно и отважно устремляя на него свой взгляд. — Подумайте только, — горячо прибавила она, — ведь это дар святой покровительницы! Женщина, в которую вы влюблены, кто бы она ни была, ничем не может заслужить, чтобы вы пожертвовали им ради нее, и лучше закинуть этот дар в море, чем осквернить его неблагодарностью!
Маньяни поразил огонь, горевший в больших черных глазах Милы. Угадала ли она истину? Может статься! Но если она и не зашла дальше предположения, что Маньяни поклоняется женщине, спасшей жизнь его матери, от этого она не оказывалась менее великодушной и прекрасной в своем стремлении сообщить ему веру в сладость дружбы этой доброй феи. Он начинал чувствовать очарование чистого и глубокого пламени, который она хранила в своем сердце, и это гордое и страстное сердце наперекор ей самой раскрывалось ему в самых этих усилиях победить его или принудить к молчанию.
В порыве признательности и нежности Маньяни преклонил колени перед молодой девушкой.
— Я знаю, Мила, — сказал он, — что княжна Агата — святая, но не знаю, достойно ли мое сердце хранить на себе ее священный дар. Однако я уверен, что есть на свете еще одно сердце, которому я хотел бы доверить этот дар. И потому вы можете быть покойны: кроме вас, нет для меня на свете женщины достаточно чистой, которая могла бы носить это кольцо. Наденьте его сейчас же на свой пальчик и отдайте ей либо сохраните его для меня.
Мила вернулась к себе потрясенная, почти без чувств. Растерянность и упоение, страх и безумная радость — все вместе заставляло бурно вздыматься ее грудь. Наконец она услышала голос отца, нетерпеливо напоминавшего о завтраке.
— Эй, малютка! — кричал он. — Мы голодны, да и пить так хочется! Ведь уже стало жарко, а от красок першит в горле!
Мила бросилась подавать им. Но, ставя кувшин на скамью, на которой они завтракали, она вдруг заметила, что он пуст. Микеле посмеялся над ее оплошностью и вызвался сходить за водой. Привыкнув гордиться тем, что она одна управляется с хозяйством своего старого отца, Мила, задетая упреком брата, вырвала у него кувшин и вприпрыжку легко побежала к источнику.
Они брали воду из прекрасного ключа, который бил из нижних слоев лавы в глубокой расщелине позади их дома. Такие удивительные ключи, закрытые потоком лавы и через несколько лет снова пробившиеся наружу, часто встречаются в вулканической почве. Жители ищут и раскапывают старое русло. Иногда оно оказывается лишь прикрытым сверху, другой раз отходит немного в сторону. Вода пробивает себе дорогу под остывшим вулканическим потоком, и когда ей дают выход, она выбивается на поверхность, чистая и светлая, как прежде. Ручей, омывавший основание дома Пьетранджело, проходил по дну глубокой выемки, которую пробили в скале и куда спускались по живописной лестнице. Для прачек был устроен небольшой водоем: чистое белье, развешанное повсюду вокруг, давало свежесть и тень. Красавица Мила с кувшином на голове спускалась и поднималась по крутой лестнице раз десять в день — прекраснейший образец для тех классических фигур, которыми художники прошлого века неизменно населяли свои итальянские пейзажи. И в самом деле, какая другая более естественная подробность может придать пленительный местный колорит картине, чем фигура, платье и ловкая и все же величественная осанка такой смуглой и горделивой нимфы?
— Милая моя девочка, — сказал Маньяни, — о вас никто не посмеет говорить того, что говорят о других: вы так не похожи на остальных девушек нашего предместья! Вас любят и уважают, как ни одну из них. Кроме того, раз это из-за меня… верней — только из-за моих цветов с вами это случилось… будьте покойны — пусть кто-нибудь посмеет сказать хоть слове!
— Ах, я все равно не решусь пройти мимо этого проклятого сапожника.
— И не надо. Ему пора обедать. Жена уже дважды звала его. Он сейчас уйдет. Подождите здесь немножко, всего минутку, наверное. Тем более что мне надо сказать вам кое-что.
— Что же такое вам надо сказать мне? — спросила она, усаживаясь на единственном в его комнате стуле, который он ей придвинул.
Она вся трепетала от страшного скрытого волнения, но старалась выглядеть спокойной и равнодушной, как, казалось ей, того требовало положение. У нее не было страха перед Маньяни. Она слишком хорошо знала его и не боялась, что он злоупотребит таким свиданием наедине. Но сейчас она больше чем когда-либо боялась, как бы он не разгадал тайны ее сердца.
— Я и сам не знаю, что мне говорить, — отвечал, слегка смутившись, Маньяни. — Кажется, это вы хотели сказать мне что-то.
— Я! — гордо воскликнула Мила и вскочила с места. Клянусь, мне нечего сказать вам, синьор Маньяни!
И она бросилась к двери, предпочитая соседские толки обидной догадливости того, кого она любила.
Удивленный ее порывом и заметив, как она вдруг зарделась, Маньяни начал понимать, в чем дело.
— Дорогая Мила, — сказал он, загораживая ей выход, — чуточку терпения, умоляю вас. Не показывайтесь соседям и не сердитесь на меня, если я задержу вас на минутку. Пустая случайность может принудить к важным действиям человека, который ради чести женщины не побоится убить или быть убитым.
— Тогда не говорите так громко, — сказала Мила, изумленная его словами. — Ведь этот зловредный сапожник может услышать нас. Я отлично знаю, — продолжала она, разрешая ему отвести себя на прежнее место, — что вы смелы и отважны и что для меня вы сделаете то, что сделали бы для любой из своих сестер. Но я вовсе не хочу, чтобы это случилось: ведь вы мне не брат и, вступившись за меня, не поможете мне обелиться. Обо мне станут говорить только еще хуже, либо нам придется пожениться, что не доставит удовольствия ни вам, ни мне.
Маньяни внимательно посмотрел в черные глаза Милы и, увидев, сколько в них гордости, сразу отказался от своей догадки, которая только что испугала и обрадовала его.
— Я отлично понимаю, что вы не можете полюбить меня, моя добрая Мила, — сказал он с печальной улыбкой. — Во мне нет ничего привлекательного. И было бы и вовсе грустно, если бы только из-за того, что я бросил тень на ваше имя, вам пришлось бы провести всю жизнь с таким унылым человеком.
— Я вовсе не это хотела сказать, — хитро возразила девушка. — Я полна к вам уважения и дружбы, и нет у меня причин скрывать это. Но я люблю другого. Вот почему меня мучит и пугает то, что я тут оказалась под замком вместе с вами.
— Коли дело обстоит так, Мила, — задвигая засов двери, сказал Маньяни, и так стремительно захлопнул ставень окна, что чуть не обломал свои последние вьюнки, — коли так, мы сделаем все, что только возможно, чтобы никто не проведал о вашем посещении; клянусь вам, вы выйдете отсюда, и никто ничего не заподозрит, даже если мне силой придется убирать с дороги соседей или караулить до самого вечера.
Казалось, Маньяни надо было бы обрадоваться и испытать облегчение, узнав, что ему не придется обороняться от любви Милы. А между тем, когда девушка объявила ему о своей любви к другому, его сердце внезапно пронзила острая печаль и помимо воли на его открытом лице все-таки выразилось горестное разочарование.
Разве она не призналась ему в своем чувстве во время их ночного разговора и разве ее признание не налагало на него своего рода братских обязанностей? Он тогда решил достойно выполнить этот священный долг, но почему же он так затрепетал сейчас, приметив ее гнев? И почему его сердце, питавшееся горькой и безумной страстью, почуяло, что оживает и молодеет, когда эта девочка неожиданно появилась в окне, словно луч солнца?
Мила тайком наблюдала за ним. Она видела, что удар попал в цель.
«О непокорный, — охваченная тайным ликованием, подумала она, — я поймала тебя, теперь тебе не уйти».
— Милый сосед, — начала плутовка, — не оскорбляйтесь тем, что я вам сейчас рассказала, здесь нет никакой обиды для вашего достоинства. Я знаю, в надежде стать вашей женой, любая на моем месте обрадовалась бы, оказавшись скомпрометированной вами. Но я-то не обманщица и не кокетка. Я люблю и раз вам доверяю, то прямо и говорю вам это. Я знаю, что это вас ничуть не огорчит: ведь вы чураетесь брака, и вам противны все женщины, кроме одной-единственной, а эта единственная — не я.
Он ничего не отвечал. А сапожник все пел.
«Мне, видно, суждено, — думал Маньяни, — не быть любимым, и мне не исцелиться вовек».
Осененная особой догадливостью, которой любовь озаряет женщин, даже совсем неопытных и неначитанных, Мила рассудила, что Маньяни, чью страсть поддерживали страдание и безнадежность, будет испуган и возмущен, если любовь предстанет ему легко достижимой и идущей ему навстречу; поэтому она сделала вид, будто сердце ее неуязвимо, будто оно защищено от него другой привязанностью. Она хотела победить его, заставив страдать и, в самом деле, иначе победить его было нельзя. Заменяя одну муку другой, она готовила ему исцеление.
— Мила, — наконец промолвил он, показывая ей тяжелое, чеканное золотое кольцо, которое было у него на пальце и которое она уже заметила, — не можете ли вы объяснить, откуда взялся этот дорогой подарок?
— Вот это? — сказала она, с притворным удивлением разглядывая кольцо. — Я ничего не могу сказать о нем. Однако вашего соседа уже не слышно — прощайте! Знаете, Маньяни, у вас усталый вид. Вы ведь отдыхали, когда я появилась, вам хорошо бы полежать еще немножко. Сейчас никакая опасность не грозит никому: ни мне — потому что мой брат и отец уже встали, ни им — потому что среди бела дня дом полон народу. Ложитесь спать, милый сосед. Поспите хоть часок, это вернет вам силы, и вы станете и дальше охранять наше семейство.
— Нет, нет, Мила, я не стану спать, да мне теперь и не хочется. Ведь что бы вы ни говорили, в доме все-таки творится что-то странное, необъяснимое. Признаюсь, когда стал заниматься день, на меня напало было какое-то сонное оцепенение. Вы спали, ваша дверь была закрыта, человек в плаще ушел. Я сидел под вашей галереей в полной уверенности, что если я позволю себе заснуть, первые же шаги наверху сразу разбудят меня. И сон и вправду сморил меня. Минут на пять, не больше, потому что за это время почти не стало светлее. Ну, так вот: когда я открыл глаза, мне почудилось, будто мимо промелькнул и мгновенно исчез край черного платья или покрывала. Моя рука свисала со скамьи, я сделал неопределенное и довольно бесполезное движение, пытаясь ухватить этот призрак. Но в моей руке — или рядом с ней, уж не знаю, — оказался какой-то предмет, который я уронил на пол и тут же поднял; то было это кольцо. Не знаете ли вы, кому оно может принадлежать?
— Такое красивое кольцо не может принадлежать никому в нашем доме, — отвечала Мила, — но мне кажется, я узнаю его.
— И я, я тоже узнал, — сказал Маньяни. — Это кольцо княжны Агаты. Все пять лет я всегда видел его на ее руке, и оно было на ее пальце, когда она приходила к моей матери.
— Это кольцо перешло к ней от ее собственной матери, она сама мне это говорила! Но как очутилось оно на вашей руке сегодня?
— Я как раз рассчитывал, что вы объясните мне это чудо, Мила. Вот это-то я и собирался спросить у вас!
— Я объясню вам? Почему же я?
— Только вы одна здесь настолько близки с княжной, чтобы получить от нее такой ценный подарок.
— А вы думаете, что, получив его, — сказала она с высокомерной насмешкой, — я могла бы с ним расстаться ради вас, сударь?
— Разумеется, нет, вы не должны были так поступить и не поступили бы. Но вы могли уронить его, проходя по галерее, а я сидел как раз под вашими перилами.
— Ничего подобного! И потом, вы ведь видели, как около вас мелькнуло черное платье. Разве я ношу черное?
— И все-таки я думаю, что вы выходили в ту минуту, когда сон одолел меня, и, чтобы меня наказать или подразнить, вы сыграли со мной эту шутку. Если это так, посудите сами, Мила, это слишком мягкое наказание, вам следовало бы плеснуть мне водой в лицо, а не беречь ваш кувшин для моих вьюнков. Возьмите же ваше кольцо, я не хочу, чтобы оно было у меня. Мне не годится его носить, да я боялся бы потерять его.
— Клянусь вам, мне этого кольца никто не дарил, я не выходила на галерею, пока вы спали! И я не возьму того, что принадлежит вам.
— Ведь невозможно же, чтобы синьора Агата приходила сюда этим утром…
— Ох, разумеется, невозможно! — сказала Мила с важной миной, за которой таилось лукавство.
— А все-таки она приходила сюда! — воскликнул Маньяни, который, казалось, прочел правду в ее сияющих глазах. — Да, да, Мила, она приходила сюда утром! Ваше платье пахнет духами, которыми пахнет ее одежда; вы или касались ее мантильи, или обнимали ее, и с тех пор прошло не больше часа.
«Боже мой! — подумала молодая девушка. — Как он знает все, что касается княжны Агаты! Как он угадывает, что тут замешана она! А если это в нее он так влюблен? Ну что ж! Дал бы бог, чтобы это так и было, она поможет мне избавить его от этой страсти, она ведь так любит меня!»
— Вы не отвечаете, Мила? — говорил между тем Маньяни. — Значит, я угадал, признавайтесь же.
— Я даже не слышала, о чем вы говорите, — отвечала она, — я думала о другом… о том, как мне уйти!
— Я помогу вам, но сначала, прошу вас, наденьте это кольцо на пальчик и передайте его княжне Агате; ведь дело ясно, это она потеряла его, проходя мимо меня.
— Уж если предположить, что она приходила сюда, что вовсе странно, почему бы ей не сделать вам такой подарок, милый сосед?
— Потому что она меня достаточно знает и понимает, что я его не приму.
— Какая гордость!
— Вы хорошо сказали, именно гордость, дорогая Мила! Никому не определить цены той радостной преданности, которой полна моя душа. Я понимаю, что вельможа дарит золотую цепь или алмаз художнику, талантом которого он упивается целый час. Но мне никак не понять, как можно платить золотом человеку из народа, в расчете на его преданность. Впрочем, здесь совсем не то. Предупредив меня об опасности, угрожающей вашему брату, княжна лишь указала мне на мой долг, который я выполнил бы с тем же рвением, предупреди меня об этом кто-нибудь совсем чужой. Мне кажется, я достаточно друг вашему брату и отцу и, осмелюсь сказать, вам самой, чтобы с готовностью стоять на страже, драться, даже позволить засадить себя в тюрьму ради одного из вас, и никто на свете не может тут мне ничего указывать. Вы думаете иначе, Мила?
— Я думаю то же самое, друг мой, — отвечала она. — Но я думаю также, что вы плохо судите об этом подарке, если это и в самом деле подарок. Княжна Агата лучше нас с вами знает, что за дружбу не платят ни деньгами, на драгоценностями. Но, как и мы с вами, она, наверное, понимает, что когда дружеские сердца соединяются для взаимной поддержки, уважение и привязанность между ними увеличиваются соразмерно рвению каждого из них. Кольцо часто служит залогом дружбы, а не средством платы за услугу. Вы оказали княжне услугу, поднявшись на нашу защиту, это ясно. Не знаю, как и отчего, но ее судьба связана с нашей, и наш враг — ее враг. Если вы подумаете над моими словами, вы сами согласитесь, что для княжны это кольцо дорого как память и не представляет для нее материальной ценности, как считаете вы. Ведь эта безделушка сама по себе стоит немного.
— Вы говорите, что это кольцо ее матери? — спросил Маньяни смягчаясь.
— Вы же сами заметили, что она всегда носила его! На вашем месте, будь я уверена, что кольцо мне подарено, я не рассталась бы с ним никогда. Я не надевала бы его — оно привлекало бы взгляды завистников, я носила бы его у своего сердца, и оно стало бы моим талисманом и реликвией.
— Тогда, дорогая Мила, — сказал Маньяни, растроганный нежной заботой, которую проявила молодая девушка, стараясь смягчить боль его души и заставить его с радостью принять дар соперницы, — тогда снесите княжне кольцо и если она и в самом деле пожелала подарить его мне, если она будет настаивать, чтобы я оставил его у себя, я так и сделаю.
— И будете его носить у самого сердца, как я советовала вам? — спросила Мила, беспокойно и отважно устремляя на него свой взгляд. — Подумайте только, — горячо прибавила она, — ведь это дар святой покровительницы! Женщина, в которую вы влюблены, кто бы она ни была, ничем не может заслужить, чтобы вы пожертвовали им ради нее, и лучше закинуть этот дар в море, чем осквернить его неблагодарностью!
Маньяни поразил огонь, горевший в больших черных глазах Милы. Угадала ли она истину? Может статься! Но если она и не зашла дальше предположения, что Маньяни поклоняется женщине, спасшей жизнь его матери, от этого она не оказывалась менее великодушной и прекрасной в своем стремлении сообщить ему веру в сладость дружбы этой доброй феи. Он начинал чувствовать очарование чистого и глубокого пламени, который она хранила в своем сердце, и это гордое и страстное сердце наперекор ей самой раскрывалось ему в самых этих усилиях победить его или принудить к молчанию.
В порыве признательности и нежности Маньяни преклонил колени перед молодой девушкой.
— Я знаю, Мила, — сказал он, — что княжна Агата — святая, но не знаю, достойно ли мое сердце хранить на себе ее священный дар. Однако я уверен, что есть на свете еще одно сердце, которому я хотел бы доверить этот дар. И потому вы можете быть покойны: кроме вас, нет для меня на свете женщины достаточно чистой, которая могла бы носить это кольцо. Наденьте его сейчас же на свой пальчик и отдайте ей либо сохраните его для меня.
Мила вернулась к себе потрясенная, почти без чувств. Растерянность и упоение, страх и безумная радость — все вместе заставляло бурно вздыматься ее грудь. Наконец она услышала голос отца, нетерпеливо напоминавшего о завтраке.
— Эй, малютка! — кричал он. — Мы голодны, да и пить так хочется! Ведь уже стало жарко, а от красок першит в горле!
Мила бросилась подавать им. Но, ставя кувшин на скамью, на которой они завтракали, она вдруг заметила, что он пуст. Микеле посмеялся над ее оплошностью и вызвался сходить за водой. Привыкнув гордиться тем, что она одна управляется с хозяйством своего старого отца, Мила, задетая упреком брата, вырвала у него кувшин и вприпрыжку легко побежала к источнику.
Они брали воду из прекрасного ключа, который бил из нижних слоев лавы в глубокой расщелине позади их дома. Такие удивительные ключи, закрытые потоком лавы и через несколько лет снова пробившиеся наружу, часто встречаются в вулканической почве. Жители ищут и раскапывают старое русло. Иногда оно оказывается лишь прикрытым сверху, другой раз отходит немного в сторону. Вода пробивает себе дорогу под остывшим вулканическим потоком, и когда ей дают выход, она выбивается на поверхность, чистая и светлая, как прежде. Ручей, омывавший основание дома Пьетранджело, проходил по дну глубокой выемки, которую пробили в скале и куда спускались по живописной лестнице. Для прачек был устроен небольшой водоем: чистое белье, развешанное повсюду вокруг, давало свежесть и тень. Красавица Мила с кувшином на голове спускалась и поднималась по крутой лестнице раз десять в день — прекраснейший образец для тех классических фигур, которыми художники прошлого века неизменно населяли свои итальянские пейзажи. И в самом деле, какая другая более естественная подробность может придать пленительный местный колорит картине, чем фигура, платье и ловкая и все же величественная осанка такой смуглой и горделивой нимфы?
XXXIV. У ИСТОЧНИКА
Сбежав по лестнице, вырубленной в скале, Мила увидела, что на краю водоема сидит какой-то человек, но нисколько не была этим встревожена. Душа ее была переполнена любовью и надеждой, и вчерашние ее страхи не вспоминались ей. Когда она подошла ближе к воде, этот человек, сидевший к ней спиной и с головой завернувшийся в обычную у простолюдинов длинную одежду с капюшоном14, тоже не вызвал у нее беспокойства. Но когда он повернулся к ней и тихо попросил позволения напиться из ее кувшина, она вздрогнула. Ей показался знакомым его голос, и сейчас она заметила, что в расщелине, ни ниже, ни выше источника, никого нет, что дети, против обыкновения, не играют на лестнице, словом — что она совсем одна здесь с этим чужим человеком, голос которого внушал ей страх.