Страница:
Она уже с четверть часа как закончила говорить. Когда вошел Микеле, она оглядывала своих слушателей совершенно спокойно. Она понимала, чего ей ждать от наивной растроганности одних, от скрытой враждебности других. Она знала, что у нее хватит храбрости с открытым лицом встретить все те домыслы, насмешки и злобные выходки, которые ее заявление должно было породить в обществе и особенно в высшем кругу. Она была готова ко всему и чувствовала себя сильной, опираясь на сына, — эта женщина, никогда не искавшая ни защиты мужа, ни утешений любовника. Иные из присутствующих лиц, то ли по злобе, то ли по глупости пробовали вытянуть из нее разные подробности и объяснения. Она отвечала мягко, но непреклонно:
— Не годится мне перед столькими свидетелями в день траура и печали в моей семье развлекать или занимать вас рассказом о любовной истории. Да в моей памяти многое уже стерлось. Я была тогда совсем юной и теперь, спустя двадцать лет после тех волнений, мне было бы трудно пробудить в себе чувства, которые помогли бы вам понять, почему я сделала тогда такой выбор. Допускаю, он кажется странным, но я никому не позволю осуждать этот выбор в моем присутствии — это значило бы чернить память человека, имя которого я приняла, чтобы передать его моему сыну.
Разные группы собрания, к этому времени уже разошедшегося по просторной галерее, жадно шушукались. Только добрые рабочие и верные слуги, державшиеся в отдалении в самом конце залы, были серьезны, спокойны и втайне растроганы. Отец и мать Маньяни подошли к княгине и со слезами поцеловали ей руку. Полная изумления и радостного восторга Мила в глубине души испытывала грусть. Она говорила себе, что Маньяни следовало быть здесь, а он все не появлялся, хотя его искали везде. Впрочем, когда она увидела, что вошел Микеле, она, позабыв про Антонио, вскочила и пробилась к нему между пораженными или враждебно настроенными гостями, которые расступались, пропуская князя-рабочего в суконной куртке. Но вдруг она вспыхнула и остановилась в огорчении — Микеле больше не был ей братом. Ей нельзя было теперь поцеловать его.
Агата поднялась со своего места еще раньше Милы. Она обернулась, сделала той знак и, взяв ее за руку, уверенно и гордо, как подобало матери и королеве, пошла с Милой к сыну. На глазах у всего собрания она сначала подвела его под благословение к приемному отцу и фра Анджело, затем представила своим друзьям, чтобы он пожал им руку, и знакомым, которые его приветствовали. Микеле доставляло удовольствие держаться холодно и надменно с теми, кто ему казался холоден и надменен. Лишь дойдя до гостей-простолюдинов, он стал самим собой и вел себя с ними искренно и сердечно. Ему не трудно было завоевать их сердца, и здесь его приняли так, словно он родился и вырос на глазах у этих честных людей.
Затем Агата представила свидетельства о заключении брака и рождении сына, которые были составлены и зарегистрированы при старой церковной администрации и оказались вполне действительными и законно засвидетельствованными. Потом она простилась со съехавшимися родными и удалилась в свои комнаты вместе с Микеле, семьей Лаворатори и маркизом Ла-Серра. Здесь, без помех, они вкусили наконец радость быть вместе и немного отдохнули от перенесенного напряжения, вволю посмеявшись над случаем с дедовским придворным одеянием — забавной выдумкой Барбагалло! Все заранее потешались над тем, какие нелепые и смешные сплетни возникнут в первые же дни у легковерных жителей Катании, Мессины и Палермо по поводу новых обстоятельств в семье Пальмароза.
Однако еще день не подошел к концу, как выяснилось, что мужество им всем понадобится для дел более важных. Весть об убийстве аббата Нинфо и дерзкой надписи на кресте к вечеру достигла города и быстро облетела его. Некоторые жители уже побывали там и принесли списанную надпись, campieri принесли тело. Поскольку тут имелся политический оттенок, о происшествии толковали тайком, но так как оно было связано с событиями дня, со смертью кардинала и заявлением Агаты, о нем толковали ночь напролет, пока не потеряли всякую охоту спать. Самый прекрасный, самый большой город, если он не являлся одной из столиц цивилизованного мира, всегда, и особенно на юге Европы, по духу и умственному уровню схож с маленьким провинциальным городком.
Кроме того, из-за мщения, постигшего одного из ее агентов, забеспокоилась и полиция. Люди, бывшие в милости у правительства, сыпали в гостиных угрозами против дворян, настроенных патриотически. Неаполитанская партия давала понять, что князю Кастро-Реале следует помалкивать, если он хочет, чтобы преступления его батюшки были забыты. Даже в будуар княгини проникали душеспасительные увещания, с которыми к нему хотели бы обратиться. Один искренний, но малодушный друг явился к ней и сообщил, что подтверждение ее невиновности в безумном послании Пиччинино и призыв к ее сыну мстить за Кастро-Реале в этом же послании могут чрезвычайно скомпрометировать ее, если она не поспешит сделать некоторые благоразумные шаги. Так, например, ей следует явиться с сыном к ныне действующим властям, и хоть и не прямо, но вполне ясно заявить, что она предоставляет душу покойного разбойника дьяволу, тело его незаконного сына, своего пасынка, — палачу, а сама намерена стать подлинно добрым отпрыском семьи Пальмароза, какими были ее отец и дядя; и, наконец, ей надо поручиться, что она постарается дать наилучшее политическое воспитание наследнику такого опасного и обременительного имени, как Кастро-Реале.
На эти увещания Агата спокойно и разумно отвечала, что она вовсе не бывает в свете, что вот уже двадцать лет, как она живет в тихом уединении, где никогда не устраивалось никаких заговоров, что сделай она сейчас какие-либо шаги для сближения с властями, это выглядело бы так, будто она признает основательность их недоверия, которого вовсе не заслуживает, что сын ее пока еще мальчик, выросший в скромных обстоятельствах и в неведении всего, кроме поэтической стороны искусства, наконец, что и она и он смело будут носить имя Кастро-Реале, потому что было бы трусостью отрицать свои связи и происхождение, и что оба они постараются заставить уважать это имя на глазах у самой полиции. Что до Пиччинино, она ловко притворилась, будто даже не понимает, чего от нее хотят, и не верит в существование этого неуловимого призрака, какого-то чудовища, которым пугают маленьких детей и старых бабушек в предместье. Убийство Нинфо поразило и испугало ее, но так как завещание весьма кстати нашлось у доктора Рекуперати, никто не мог заподозрить, будто помогли вернуть этот документ тайные связи с горными разбойниками. Доктор даже никогда и не узнал, что оно было у него похищено, так как, когда он собрался заявить, что аббат Нинфо украл у него завещание, Агата остановила его, сказав:
— Смотрите, доктор, вы ведь очень рассеянны, не обвиняйте никого так легко. Позавчера вы мне показывали это завещание — не оставили ли вы его у меня в кабинете, под мозаичным пресс-папье?
И в указанном месте, в присутствии свидетелей, нашли завещание целехоньким. Доктор подивился своей рассеянности и поверил Агате, как и все прочие.
Агата слишком много перенесла, ей приходилось слишком часто скрывать разные страшные тайны, чтобы не выучиться действовать хитростью, когда нужно было. Микеле и маркиз восхищались присутствием духа, которое она проявила во всем этом деле, выбираясь из довольно затруднительного положения. Но фра Анджело очень опечалился, да и Микеле ложился спать в своем дворце далеко не так беззаботно, как, бывало, в своей мансарде. Все эти необходимые предосторожности и постоянное притворство, которыми приходилось вооружаться, раскрыли ему глаза на заботы и опасности, связанные со знатным титулом. Капуцин опасался, как бы Микеле не развратился нечаянно для самого себя. Микеле не боялся этого, но понимал, что ему придется либо соблюдать осторожность и держаться в тени ради своего покоя и счастья семьи, либо ввязаться в борьбу, которая закончится лишь с погибелью его состояния и его самого.
Он яа этом и успокоился. Он говорил себе, что ради матери будет вести себя благоразумно до того дня, когда настанет случай проявить отвагу ради своей отчизны. Миновали часы упоения и счастья, наступало время выполнять свой долг: так романы, которые не обрываются на хорошей развязке, если они хоть отчасти правдоподобны, омрачаются на последней странице.
Иные люди со вкусом и воображением хотели бы, чтобы романы никак не заканчивались и чтобы фантазия читателя доделывала остальное. Другие, рассудительные и любящие порядок, желали бы, чтобы все нити интриги неторопливо развязывались у них на глазах и все действующие лица прочно устраивались на всю остальную жизнь либо умирали, чтобы ими уж более не заниматься. Я согласен с первыми и думаю, что мог бы покинуть читателя у креста Дестаторе, разбирающим надпись, начертанную Свободным Мстителем. Читатель и без меня придумал бы главу, которую, я уверен, просматривал только что довольно вяло, все время приговаривая: «Я так и знал, я так и думал, это само собой разумеется».
Но я боюсь иметь дело с чувствительным читателем, который не захочет оказаться в образцово-романтическом соседстве с трупом и стервятником.
Почему все развязки так или иначе неудачны и неудовлетворительны? Причина проста — все получается из-за того, что в жизни развязок не бывает, что всякий роман в жизни длится без конца, печальный или спокойный, поэтичный или обыденный, и что в чисто условном произведении не найдется ни единого правдивого характера, который вызывал бы интерес.
Но раз наперекор своим склонностям я решил все объяснять, я честно признаю, что оставил Маньяни на мели, Милу — в тревоге, Пиччинино — в бегах, а маркиза Ла-Серра — у ног княгини.
Почти двенадцать лет он припадал к ее стопам, и днем больше, днем меньше — ничего не изменяло в его судьбе. Но теперь, когда, зная тайну Агаты, он увидел, что сын ее получил все свои права и достиг всякого счастья, он изменил позицию, и, поднявшись, во всем своем величии, как настоящий верный рыцарь, сказал ей в присутствии Микеле:
— Сударыня, я вас люблю, как всегда любил: я вас тем более уважаю, что, доказав этим свою гордость и честность, вы под прекрасным именем девственницы отказывались вступить в союз, в который вам пришлось бы втайне нести имя вдовы и матери. Но ежели вы считаете, будто пали в моих глазах из-за того, что вам нанесли когда-то ужасную обиду, вы совсем не знаете моего сердца. Ежели из-за того, что вы носите имя, странное и страшное по связанным с ним воспоминаниям, вам кажется, что я побоюсь присоединить его к моему, значит, вы недооцениваете мою преданность. Напротив, как раз в этом кроется причина, почему я больше прежнего желаю стать вашим другом, вашей опорой, вашим защитником и вашим супругом. Ваш первый брак сейчас вызывает насмешки. Отдайте мне вашу руку, и никто не посмеет шутить над вашим вторым замужеством. Вас именуют женой разбойника. Станьте женой благоразумного и выдержанного дворянина, и все поймут, что если вы могли зажечь воображение человека страшного, вы можете царить также в сердце человека мирной жизни. Вашему сыну очень нужен отец, сударыня. Он еще не раз окажется в трудных и опасных обстоятельствах из-за той несчастной жизни, которую мы должны вести по вине иноземцев. Знайте, я уже люблю его как сына, моя жизнь и мое состояние принадлежат ему. Но этого мало: надо, чтобы освящение брака с вами положило конец двусмысленному положению, в котором мы оба находимся. Как ему любить и уважать меня, когда я считаюсь любовником его матери? Не покажется ли смешным и, быть может, низким, если он будет делать вид, будто допускает все это, не испытывая стыда и негодования? И теперь, если вы откажетесь заключить брак со мной, я должен буду удалиться. Вы потеряете лучшего своего друга, и Микеле тоже!.. Что до меня, я уже не говорю о горе, которое мне это причинит, у меня нет слов, чтобы выразить его. Но дело вовсе не во мне, и вовсе не из себялюбия умоляю я вас. Нет, я знаю, вам неведома любовь, и страсть пугает вас. Я знаю, какая рана нанесена вашей душе и какое отвращение внушают вам чувства, которые зажигают воображение всех, знающих вас. Ну что ж! Если вы потребуете, я буду вам только братом, я обещаю это честью. Микеле — ваше единственное дитя, и он останется вашей единственной любовью. Однако тогда закон и общественное мнение позволят мне стать его лучшим другом, его руководителем и в то же время защитником чести и репутации его матери.
Маркиз произнес эту длинную речь спокойно, и выражение его лица вполне совпадало с нею. Только слезы показались на его глазах, и он напрасно старался их удержать, ибо они были красноречивей его слов.
Княгиня зарумянилась. Маркиз впервые видел, как она краснеет, и это так взволновало его, что он потерял все хладнокровие, которым вооружился. Этот румянец впервые, в тридцать два года, делавший ее женщиной, казался лучом солнца на снегу.
Микеле был достаточно тонкий художник и догадался, что она хранила в глубине души еще одну тайну, или, вернее сказать, что ее сердце, ожившее под влиянием счастья и покоя, могло начать любить. И какой мужчина заслуживал ее любви больше, чем маркиз де Ла-Серра?
Молодой князь опустился на колени.
— О матушка, — сказал он, — вам сейчас всего двадцать лет! Вот поглядите на себя, — прибавил он, протягивая ей ручное зеркальце, забытое горничной на столе. — Вы так прекрасны и молоды, и вы хотите отречься от любви! Неужто ради меня? Разве я буду счастливей, если ваша жизнь будет не такой полной и радостной? И разве я буду чтить вас меньше, зная, что теперь вы окружены большим уважением и лучше защищены? Вы опасаетесь, что я стану ревновать, как меня в этом упрекала Мила?.. Нет, я вовсе не буду ревновать, разве что почувствую, что он любит вас больше, чем я, но уж тут он со мной не поспорит! Дорогой маркиз, мы очень будем любить ее, не правда ли? Мы заставим ее забыть прошлое, мы сделаем ее счастливой — ведь она-то никогда не была счастлива и больше всех в мире заслужила самое полное счастье! Матушка, скажите «да», я не поднимусь с колен, пока вы не скажете «да»!
— Я уже думала об этом, — ответила Агата, снова краснея. — Я полагаю, что это нужно ради тебя, ради достоинства нас всех.
— Не говорите так! — воскликнул Микеле, сжимая ее в своих объятиях. — Если вы хотите, чтобы мы были счастливы — и он и я, — скажите, что делаете это ради собственного счастья!
Агата протянула руку маркизу и спрятала голову сына на своей груди. Ее смущало, что сын видит радость ее жениха. Она сохранила стыдливость молодой девушки и с этого дня снова стала такой молодой и прекрасной, что злобные люди из тех, кому непременно хочется видеть повсюду ложь и преступление, утверждали, будто Микеле вовсе не сын ей, а любовник, под священным именем сына обманно введенный в дом. Однако всякая клевета и всякие насмешки отступили прочь, когда было объявлено о ее свадьбе с маркизом Ла-Серра, которая должна была состояться по окончании траура. Пробовали было очернить «донкихотскую» любовь маркиза, но здесь было больше зависти к нему, чем сожаления.
XLIX. ОПАСНОСТЬ
— Не годится мне перед столькими свидетелями в день траура и печали в моей семье развлекать или занимать вас рассказом о любовной истории. Да в моей памяти многое уже стерлось. Я была тогда совсем юной и теперь, спустя двадцать лет после тех волнений, мне было бы трудно пробудить в себе чувства, которые помогли бы вам понять, почему я сделала тогда такой выбор. Допускаю, он кажется странным, но я никому не позволю осуждать этот выбор в моем присутствии — это значило бы чернить память человека, имя которого я приняла, чтобы передать его моему сыну.
Разные группы собрания, к этому времени уже разошедшегося по просторной галерее, жадно шушукались. Только добрые рабочие и верные слуги, державшиеся в отдалении в самом конце залы, были серьезны, спокойны и втайне растроганы. Отец и мать Маньяни подошли к княгине и со слезами поцеловали ей руку. Полная изумления и радостного восторга Мила в глубине души испытывала грусть. Она говорила себе, что Маньяни следовало быть здесь, а он все не появлялся, хотя его искали везде. Впрочем, когда она увидела, что вошел Микеле, она, позабыв про Антонио, вскочила и пробилась к нему между пораженными или враждебно настроенными гостями, которые расступались, пропуская князя-рабочего в суконной куртке. Но вдруг она вспыхнула и остановилась в огорчении — Микеле больше не был ей братом. Ей нельзя было теперь поцеловать его.
Агата поднялась со своего места еще раньше Милы. Она обернулась, сделала той знак и, взяв ее за руку, уверенно и гордо, как подобало матери и королеве, пошла с Милой к сыну. На глазах у всего собрания она сначала подвела его под благословение к приемному отцу и фра Анджело, затем представила своим друзьям, чтобы он пожал им руку, и знакомым, которые его приветствовали. Микеле доставляло удовольствие держаться холодно и надменно с теми, кто ему казался холоден и надменен. Лишь дойдя до гостей-простолюдинов, он стал самим собой и вел себя с ними искренно и сердечно. Ему не трудно было завоевать их сердца, и здесь его приняли так, словно он родился и вырос на глазах у этих честных людей.
Затем Агата представила свидетельства о заключении брака и рождении сына, которые были составлены и зарегистрированы при старой церковной администрации и оказались вполне действительными и законно засвидетельствованными. Потом она простилась со съехавшимися родными и удалилась в свои комнаты вместе с Микеле, семьей Лаворатори и маркизом Ла-Серра. Здесь, без помех, они вкусили наконец радость быть вместе и немного отдохнули от перенесенного напряжения, вволю посмеявшись над случаем с дедовским придворным одеянием — забавной выдумкой Барбагалло! Все заранее потешались над тем, какие нелепые и смешные сплетни возникнут в первые же дни у легковерных жителей Катании, Мессины и Палермо по поводу новых обстоятельств в семье Пальмароза.
Однако еще день не подошел к концу, как выяснилось, что мужество им всем понадобится для дел более важных. Весть об убийстве аббата Нинфо и дерзкой надписи на кресте к вечеру достигла города и быстро облетела его. Некоторые жители уже побывали там и принесли списанную надпись, campieri принесли тело. Поскольку тут имелся политический оттенок, о происшествии толковали тайком, но так как оно было связано с событиями дня, со смертью кардинала и заявлением Агаты, о нем толковали ночь напролет, пока не потеряли всякую охоту спать. Самый прекрасный, самый большой город, если он не являлся одной из столиц цивилизованного мира, всегда, и особенно на юге Европы, по духу и умственному уровню схож с маленьким провинциальным городком.
Кроме того, из-за мщения, постигшего одного из ее агентов, забеспокоилась и полиция. Люди, бывшие в милости у правительства, сыпали в гостиных угрозами против дворян, настроенных патриотически. Неаполитанская партия давала понять, что князю Кастро-Реале следует помалкивать, если он хочет, чтобы преступления его батюшки были забыты. Даже в будуар княгини проникали душеспасительные увещания, с которыми к нему хотели бы обратиться. Один искренний, но малодушный друг явился к ней и сообщил, что подтверждение ее невиновности в безумном послании Пиччинино и призыв к ее сыну мстить за Кастро-Реале в этом же послании могут чрезвычайно скомпрометировать ее, если она не поспешит сделать некоторые благоразумные шаги. Так, например, ей следует явиться с сыном к ныне действующим властям, и хоть и не прямо, но вполне ясно заявить, что она предоставляет душу покойного разбойника дьяволу, тело его незаконного сына, своего пасынка, — палачу, а сама намерена стать подлинно добрым отпрыском семьи Пальмароза, какими были ее отец и дядя; и, наконец, ей надо поручиться, что она постарается дать наилучшее политическое воспитание наследнику такого опасного и обременительного имени, как Кастро-Реале.
На эти увещания Агата спокойно и разумно отвечала, что она вовсе не бывает в свете, что вот уже двадцать лет, как она живет в тихом уединении, где никогда не устраивалось никаких заговоров, что сделай она сейчас какие-либо шаги для сближения с властями, это выглядело бы так, будто она признает основательность их недоверия, которого вовсе не заслуживает, что сын ее пока еще мальчик, выросший в скромных обстоятельствах и в неведении всего, кроме поэтической стороны искусства, наконец, что и она и он смело будут носить имя Кастро-Реале, потому что было бы трусостью отрицать свои связи и происхождение, и что оба они постараются заставить уважать это имя на глазах у самой полиции. Что до Пиччинино, она ловко притворилась, будто даже не понимает, чего от нее хотят, и не верит в существование этого неуловимого призрака, какого-то чудовища, которым пугают маленьких детей и старых бабушек в предместье. Убийство Нинфо поразило и испугало ее, но так как завещание весьма кстати нашлось у доктора Рекуперати, никто не мог заподозрить, будто помогли вернуть этот документ тайные связи с горными разбойниками. Доктор даже никогда и не узнал, что оно было у него похищено, так как, когда он собрался заявить, что аббат Нинфо украл у него завещание, Агата остановила его, сказав:
— Смотрите, доктор, вы ведь очень рассеянны, не обвиняйте никого так легко. Позавчера вы мне показывали это завещание — не оставили ли вы его у меня в кабинете, под мозаичным пресс-папье?
И в указанном месте, в присутствии свидетелей, нашли завещание целехоньким. Доктор подивился своей рассеянности и поверил Агате, как и все прочие.
Агата слишком много перенесла, ей приходилось слишком часто скрывать разные страшные тайны, чтобы не выучиться действовать хитростью, когда нужно было. Микеле и маркиз восхищались присутствием духа, которое она проявила во всем этом деле, выбираясь из довольно затруднительного положения. Но фра Анджело очень опечалился, да и Микеле ложился спать в своем дворце далеко не так беззаботно, как, бывало, в своей мансарде. Все эти необходимые предосторожности и постоянное притворство, которыми приходилось вооружаться, раскрыли ему глаза на заботы и опасности, связанные со знатным титулом. Капуцин опасался, как бы Микеле не развратился нечаянно для самого себя. Микеле не боялся этого, но понимал, что ему придется либо соблюдать осторожность и держаться в тени ради своего покоя и счастья семьи, либо ввязаться в борьбу, которая закончится лишь с погибелью его состояния и его самого.
Он яа этом и успокоился. Он говорил себе, что ради матери будет вести себя благоразумно до того дня, когда настанет случай проявить отвагу ради своей отчизны. Миновали часы упоения и счастья, наступало время выполнять свой долг: так романы, которые не обрываются на хорошей развязке, если они хоть отчасти правдоподобны, омрачаются на последней странице.
Иные люди со вкусом и воображением хотели бы, чтобы романы никак не заканчивались и чтобы фантазия читателя доделывала остальное. Другие, рассудительные и любящие порядок, желали бы, чтобы все нити интриги неторопливо развязывались у них на глазах и все действующие лица прочно устраивались на всю остальную жизнь либо умирали, чтобы ими уж более не заниматься. Я согласен с первыми и думаю, что мог бы покинуть читателя у креста Дестаторе, разбирающим надпись, начертанную Свободным Мстителем. Читатель и без меня придумал бы главу, которую, я уверен, просматривал только что довольно вяло, все время приговаривая: «Я так и знал, я так и думал, это само собой разумеется».
Но я боюсь иметь дело с чувствительным читателем, который не захочет оказаться в образцово-романтическом соседстве с трупом и стервятником.
Почему все развязки так или иначе неудачны и неудовлетворительны? Причина проста — все получается из-за того, что в жизни развязок не бывает, что всякий роман в жизни длится без конца, печальный или спокойный, поэтичный или обыденный, и что в чисто условном произведении не найдется ни единого правдивого характера, который вызывал бы интерес.
Но раз наперекор своим склонностям я решил все объяснять, я честно признаю, что оставил Маньяни на мели, Милу — в тревоге, Пиччинино — в бегах, а маркиза Ла-Серра — у ног княгини.
Почти двенадцать лет он припадал к ее стопам, и днем больше, днем меньше — ничего не изменяло в его судьбе. Но теперь, когда, зная тайну Агаты, он увидел, что сын ее получил все свои права и достиг всякого счастья, он изменил позицию, и, поднявшись, во всем своем величии, как настоящий верный рыцарь, сказал ей в присутствии Микеле:
— Сударыня, я вас люблю, как всегда любил: я вас тем более уважаю, что, доказав этим свою гордость и честность, вы под прекрасным именем девственницы отказывались вступить в союз, в который вам пришлось бы втайне нести имя вдовы и матери. Но ежели вы считаете, будто пали в моих глазах из-за того, что вам нанесли когда-то ужасную обиду, вы совсем не знаете моего сердца. Ежели из-за того, что вы носите имя, странное и страшное по связанным с ним воспоминаниям, вам кажется, что я побоюсь присоединить его к моему, значит, вы недооцениваете мою преданность. Напротив, как раз в этом кроется причина, почему я больше прежнего желаю стать вашим другом, вашей опорой, вашим защитником и вашим супругом. Ваш первый брак сейчас вызывает насмешки. Отдайте мне вашу руку, и никто не посмеет шутить над вашим вторым замужеством. Вас именуют женой разбойника. Станьте женой благоразумного и выдержанного дворянина, и все поймут, что если вы могли зажечь воображение человека страшного, вы можете царить также в сердце человека мирной жизни. Вашему сыну очень нужен отец, сударыня. Он еще не раз окажется в трудных и опасных обстоятельствах из-за той несчастной жизни, которую мы должны вести по вине иноземцев. Знайте, я уже люблю его как сына, моя жизнь и мое состояние принадлежат ему. Но этого мало: надо, чтобы освящение брака с вами положило конец двусмысленному положению, в котором мы оба находимся. Как ему любить и уважать меня, когда я считаюсь любовником его матери? Не покажется ли смешным и, быть может, низким, если он будет делать вид, будто допускает все это, не испытывая стыда и негодования? И теперь, если вы откажетесь заключить брак со мной, я должен буду удалиться. Вы потеряете лучшего своего друга, и Микеле тоже!.. Что до меня, я уже не говорю о горе, которое мне это причинит, у меня нет слов, чтобы выразить его. Но дело вовсе не во мне, и вовсе не из себялюбия умоляю я вас. Нет, я знаю, вам неведома любовь, и страсть пугает вас. Я знаю, какая рана нанесена вашей душе и какое отвращение внушают вам чувства, которые зажигают воображение всех, знающих вас. Ну что ж! Если вы потребуете, я буду вам только братом, я обещаю это честью. Микеле — ваше единственное дитя, и он останется вашей единственной любовью. Однако тогда закон и общественное мнение позволят мне стать его лучшим другом, его руководителем и в то же время защитником чести и репутации его матери.
Маркиз произнес эту длинную речь спокойно, и выражение его лица вполне совпадало с нею. Только слезы показались на его глазах, и он напрасно старался их удержать, ибо они были красноречивей его слов.
Княгиня зарумянилась. Маркиз впервые видел, как она краснеет, и это так взволновало его, что он потерял все хладнокровие, которым вооружился. Этот румянец впервые, в тридцать два года, делавший ее женщиной, казался лучом солнца на снегу.
Микеле был достаточно тонкий художник и догадался, что она хранила в глубине души еще одну тайну, или, вернее сказать, что ее сердце, ожившее под влиянием счастья и покоя, могло начать любить. И какой мужчина заслуживал ее любви больше, чем маркиз де Ла-Серра?
Молодой князь опустился на колени.
— О матушка, — сказал он, — вам сейчас всего двадцать лет! Вот поглядите на себя, — прибавил он, протягивая ей ручное зеркальце, забытое горничной на столе. — Вы так прекрасны и молоды, и вы хотите отречься от любви! Неужто ради меня? Разве я буду счастливей, если ваша жизнь будет не такой полной и радостной? И разве я буду чтить вас меньше, зная, что теперь вы окружены большим уважением и лучше защищены? Вы опасаетесь, что я стану ревновать, как меня в этом упрекала Мила?.. Нет, я вовсе не буду ревновать, разве что почувствую, что он любит вас больше, чем я, но уж тут он со мной не поспорит! Дорогой маркиз, мы очень будем любить ее, не правда ли? Мы заставим ее забыть прошлое, мы сделаем ее счастливой — ведь она-то никогда не была счастлива и больше всех в мире заслужила самое полное счастье! Матушка, скажите «да», я не поднимусь с колен, пока вы не скажете «да»!
— Я уже думала об этом, — ответила Агата, снова краснея. — Я полагаю, что это нужно ради тебя, ради достоинства нас всех.
— Не говорите так! — воскликнул Микеле, сжимая ее в своих объятиях. — Если вы хотите, чтобы мы были счастливы — и он и я, — скажите, что делаете это ради собственного счастья!
Агата протянула руку маркизу и спрятала голову сына на своей груди. Ее смущало, что сын видит радость ее жениха. Она сохранила стыдливость молодой девушки и с этого дня снова стала такой молодой и прекрасной, что злобные люди из тех, кому непременно хочется видеть повсюду ложь и преступление, утверждали, будто Микеле вовсе не сын ей, а любовник, под священным именем сына обманно введенный в дом. Однако всякая клевета и всякие насмешки отступили прочь, когда было объявлено о ее свадьбе с маркизом Ла-Серра, которая должна была состояться по окончании траура. Пробовали было очернить «донкихотскую» любовь маркиза, но здесь было больше зависти к нему, чем сожаления.
XLIX. ОПАСНОСТЬ
Новость произвела сильное впечатление на Маньяни. Она его и излечила и опечалила. Его восторженная душа требовала любви исключительной и всепоглощающей. Но, видимо, он сам ошибался, внушая себе, будто не испытывал надежды, ибо когда всякая надежда стала невозможной, образ Агаты перестал преследовать его. Теперь его раздумьями, его бессонными часами завладел образ Милы. Но эта страсть началась с мучений, горших, чем все былые. Агата представлялась ему недостижимым идеалом. На Милу он глядел такими же глазами, но вдобавок еще был уверен, что у нее есть любовник.
И вот в этом тесном кругу, между членами его, связанными родственными и дружескими отношениями, начали возникать еле заметные нелады, как будто по незначительным поводам, но становящиеся все тягостней для Милы и Маньяни. Пьетранджело видел, что дочь его грустит, и, ничего не понимая, решил откровенно объясниться с Маньяни и заставить его открыто и определенно просить руки Милы. Фра Анджело был не согласен с ним и удерживал его от такого шага. Спор этот был вынесен на снисходительный суд княгини, и хотя ее объяснение причин поездки Милы в Николози удовлетворило отца и дядю, оно оставило все же некоторые сомнения в прямой и гордой душе молодого влюбленного. Фра Анджело, учинивший эту беду, взялся ее поправить. Он пошел к Маньяни и, не раскрывая секрета великодушной неосмотрительности Милы, объявил ему, что она полностью оправдана в его глазах и что, как выяснилось, загадочное путешествие имело причиной лишь благородные и отважные цели.
Маньяни не задал ни единого вопроса. Случись иначе, монах, не умевший приукрашивать правду, рассказал бы ему все. Но прямодушный Маньяни откинул все свои подозрения, раз фра Анджело поручился ему за Милу. Он наконец поверил своему счастью и пошел к Пьетранджело, чтобы тот подтвердил их помолвку.
Но счастье не было суждено ему. В день, когда он явился, чтобы признаться в любви и просить ее руки, Мила не захотела его видеть, ушла в сердцах из мастерской отца и закрылась у себя в комнате. Ее гордость была уязвлена тем, что Маньяни целых пять дней находился в нерешительности и унынии. Она думала, что победа достанется ей быстрей и легче. Ей уже было стыдно, что этой победы приходится добиваться так долго.
И, кроме того, ей было известно все, что произошло за эти тоскливые дни. Она знала, что Микеле не по душе, чтобы Маньяни так торопили с предложением, Микеле же один знал тайну своего друга и боялся за названную сестру; он боялся, как бы внезапный переход Маньяни к ней не оказался актом отчаяния. А Мила решила, что Микеле знает о стойкой любви Маньяни к другой женщине, хотя тот и отказался взять кольцо Агаты и просил Милу оставить его у себя в залог его преданности и уважения. В тот самый вечер, когда Микеле остался у матери и Маньяни провожал ее домой из дворца Ла-Серра, молодой человек, опьяненный красотой, умом и успехом Милы, говорил с нею так пылко, что это было почти объяснение в любви. У девушки достало силы не идти открыто ему навстречу, но она уже считала себя победительницей и думала, что завтра, то есть в тот день, когда Агата публично делала свои признания, она снова увидит Маньяни у своих ног и откроет тогда ему свою любовь.
Однако в тот день он вовсе не появился и в следующие дни не сказал ей ни слова, а когда не мог избежать ее взгляда, ограничивался почтительным ледяным приветствием. Смертельно обиженная и опечаленная, Мила отказалась открыть правду, хотя добряк отец, встревоженный ее бледностью, чуть ли не на коленях умолял ее признаться. Она упорно отрицала, что любит молодого соседа. Пьетранджело не придумал ничего лучшего, как сказать ей с обычной своей прямотой и простотой:
— Не горюй, дочка, мы отлично знаем, что вы любите друг друга. Его беспокоит только твоя поездка в Николози. Он тебя ревнует, но если ты постараешься оправдаться перед ним, он будет опять у твоих ног. Завтра так и случится, я уверен в этом.
— Ах, так господин Маньяни позволяет себе ревновать и подозревать меня! — с сердцем возразила Мила. — Давно ли он меня любит, не знает даже, люблю ли я его, а когда ему в голову приходят подозрения, так вместо того, чтобы смиренно изложить их мне и постараться вытеснить беспокоящего его соперника, он разыгрывает обманутого мужа, дуется, забывает, что меня нужно завоевывать, что мне нужно нравиться, и думает будто доставит мне великое удовольствие и окажет великую честь, если явится с заявлением, что изволил простить меня! Так вот, теперь я его не прощаю. Вот, батюшка, это вы ему и передайте от меня.
Раздосадованная, она так упорствовала, что отцу пришлось привести Маньяни к ее двери; она заставила его долго стучать и, открыв наконец, стала сердито жаловаться, что вот-де как ее мало жалеют и не дают отдохнуть в час сьесты.
— Поверь, — сказал ее отец Маньяни, — эта обманщица и не думала спать, ведь она только-только вышла от меня, когда ты пришел. Ну, дети, бросьте ваши дурацкие ссоры. Подайте друг другу руки — ведь вы оба любите, и поцелуйтесь с моего позволения. Не хотите? У Милы самолюбия не меньше, вижу я, чем было у ее бедной матери! Ах, друг Антонио, с тобой будут обращаться, как со мной когда-то, и от этого тебе будет не хуже, так-то! Ну, тогда на колени, и проси прощения. Синьора Мила, может быть, и вашему отцу стать рядом?
— Отец, — отвечала Мила, вся пунцовая от радости, гордости и огорчения сразу, — выслушайте меня, вместе того чтобы смеяться надо мной. Ведь надо же мне беречь и защищать мое достоинство. У женщин нет ничего драгоценней, и мужчине — даже отцу — не понять, до какой степени мы имеем право на щепетильность. Я не хочу, чтобы меня любили наполовину, не хочу быть средством и лекарством от незалеченной страсти. Я знаю, господин Маньяни был долго влюблен и, боюсь, еще и сейчас влюблен немножко в некую прекрасную незнакомку. Ну, что ж! Я, ему предлагаю подождать, пока он не забудет ее совсем, а мне пусть даст время, чтобы разобраться, люблю ли я его. Все это еще слишком незрело, чтобы мне соглашаться сразу. Я знаю, уж если дам слово, так не стану брать его обратно, даже если придется пожалеть об обещании. Так я узнаю, какова любовь Маньяни, — прибавила она, с упреком взглянув на него, — узнаю, равны ли наши чувства и достаточно ли он тверд в своей привязанности ко мне. Ему надо кое-что загладить, а мне — кое-что простить.
— Принимаю это испытание, — отвечал Маньяни, — но не в наказание; я не чувствую за собой вины оттого, что предавался печали и унынию. Я не думал, что Мила любит меня, и отлично понимал, что не имею никакого права на ее любовь. Я и сейчас думаю, что недостоин ее, и хоть немного и надеюсь, но все же боюсь…
— Ах, сколько красивых и пустых слов! — воскликнул Пьетранджело. — В наше время мы были не так красноречивы, зато были искренней. Мы говорили: «Ты меня любишь?»— «Да, а ты?»— «Безумно». — «И я тоже, до самой смерти». Это стоило побольше ваших разговоров, похожих на какую-то игру, да еще на такую, где каждый хочет наскучить и насолить другому. Но, может быть, я вас стесняю. Я ухожу. Наедине вы договоритесь скорее.
— Нет, отец, — сказала девушка, опасаясь, как бы ей не смягчиться и не позволить слишком быстро уговорить себя. — Даже если сегодня у него достанет любви и ума, чтобы заставить себя слушать, завтра я непременно пожалею, что была чересчур доверчива. Кроме того, я вижу, вы не все ему сказали. Я знаю, он позволяет себе ревновать меня из-за той странной поездки. Вижу и другое. Убеждая Маньяни, что я не совершила тогда ничего дурного, чему Антонио соизволил поверить, дядя счел своим долгом умолчать о цели моего путешествия. А мне только неприятно и стыдно от таких уверток, которые будто бы ему необходимы: я не хочу из жалости к нему утаивать ни капельки правды.
— Как хочешь, дочка, — ответил Пьетранджело. — Я думаю так же, как ты. Не стоит, пожалуй, скрывать то, что ты считаешь своим долгом сказать. Поэтому поступай как знаешь. Только не забывай: это тайна не только твоя, но и человека, которому ты обещала никогда его не называть.
— Я могу его назвать — ведь его имя у всех на устах, особенно в последние дни. Да если и опасно говорить, что знаешь человека, носящего это имя, так ведь это опасно лишь для тех, кто похваляется его дружбой. А я не собираюсь ничего открывать из того, что мне о нем известно. Поэтому я могу сообщить господину Маньяни, что по своей воле провела два часа наедине с Пиччинино, но не скажу где и не скажу зачем.
— Видно, все женщины заразились лихорадкой делать признания! — со смехом воскликнул Пьетранджело. — С тех пор как княгиня Агата сделала те признания, о которых столько говорят, все женщины хотят исповедаться на народе!
Пьетранджело сам не знал, насколько был прав. Пример мужества заразителен для женщин, а восторженная Мила так страстно обожала Агату, что жалела, зачем она не может сию же минуту объявить о своем тайном браке с Пиччинино, впрочем, разумеется, при условии, чтобы она сразу осталась вдовой и могла бы выйти замуж за Маньяни.
Но это смелое признание произвело совсем другое действие, чем она ожидала. На лице Маньяни не выразилось никакого волнения, и ей не пришлось внутренне порадоваться, что ей удалось уколом ревности разбудить и подстрекнуть его любовь. Он стал еще грустней, чем обычно, поцеловал Миле руку и мягко сказал:
И вот в этом тесном кругу, между членами его, связанными родственными и дружескими отношениями, начали возникать еле заметные нелады, как будто по незначительным поводам, но становящиеся все тягостней для Милы и Маньяни. Пьетранджело видел, что дочь его грустит, и, ничего не понимая, решил откровенно объясниться с Маньяни и заставить его открыто и определенно просить руки Милы. Фра Анджело был не согласен с ним и удерживал его от такого шага. Спор этот был вынесен на снисходительный суд княгини, и хотя ее объяснение причин поездки Милы в Николози удовлетворило отца и дядю, оно оставило все же некоторые сомнения в прямой и гордой душе молодого влюбленного. Фра Анджело, учинивший эту беду, взялся ее поправить. Он пошел к Маньяни и, не раскрывая секрета великодушной неосмотрительности Милы, объявил ему, что она полностью оправдана в его глазах и что, как выяснилось, загадочное путешествие имело причиной лишь благородные и отважные цели.
Маньяни не задал ни единого вопроса. Случись иначе, монах, не умевший приукрашивать правду, рассказал бы ему все. Но прямодушный Маньяни откинул все свои подозрения, раз фра Анджело поручился ему за Милу. Он наконец поверил своему счастью и пошел к Пьетранджело, чтобы тот подтвердил их помолвку.
Но счастье не было суждено ему. В день, когда он явился, чтобы признаться в любви и просить ее руки, Мила не захотела его видеть, ушла в сердцах из мастерской отца и закрылась у себя в комнате. Ее гордость была уязвлена тем, что Маньяни целых пять дней находился в нерешительности и унынии. Она думала, что победа достанется ей быстрей и легче. Ей уже было стыдно, что этой победы приходится добиваться так долго.
И, кроме того, ей было известно все, что произошло за эти тоскливые дни. Она знала, что Микеле не по душе, чтобы Маньяни так торопили с предложением, Микеле же один знал тайну своего друга и боялся за названную сестру; он боялся, как бы внезапный переход Маньяни к ней не оказался актом отчаяния. А Мила решила, что Микеле знает о стойкой любви Маньяни к другой женщине, хотя тот и отказался взять кольцо Агаты и просил Милу оставить его у себя в залог его преданности и уважения. В тот самый вечер, когда Микеле остался у матери и Маньяни провожал ее домой из дворца Ла-Серра, молодой человек, опьяненный красотой, умом и успехом Милы, говорил с нею так пылко, что это было почти объяснение в любви. У девушки достало силы не идти открыто ему навстречу, но она уже считала себя победительницей и думала, что завтра, то есть в тот день, когда Агата публично делала свои признания, она снова увидит Маньяни у своих ног и откроет тогда ему свою любовь.
Однако в тот день он вовсе не появился и в следующие дни не сказал ей ни слова, а когда не мог избежать ее взгляда, ограничивался почтительным ледяным приветствием. Смертельно обиженная и опечаленная, Мила отказалась открыть правду, хотя добряк отец, встревоженный ее бледностью, чуть ли не на коленях умолял ее признаться. Она упорно отрицала, что любит молодого соседа. Пьетранджело не придумал ничего лучшего, как сказать ей с обычной своей прямотой и простотой:
— Не горюй, дочка, мы отлично знаем, что вы любите друг друга. Его беспокоит только твоя поездка в Николози. Он тебя ревнует, но если ты постараешься оправдаться перед ним, он будет опять у твоих ног. Завтра так и случится, я уверен в этом.
— Ах, так господин Маньяни позволяет себе ревновать и подозревать меня! — с сердцем возразила Мила. — Давно ли он меня любит, не знает даже, люблю ли я его, а когда ему в голову приходят подозрения, так вместо того, чтобы смиренно изложить их мне и постараться вытеснить беспокоящего его соперника, он разыгрывает обманутого мужа, дуется, забывает, что меня нужно завоевывать, что мне нужно нравиться, и думает будто доставит мне великое удовольствие и окажет великую честь, если явится с заявлением, что изволил простить меня! Так вот, теперь я его не прощаю. Вот, батюшка, это вы ему и передайте от меня.
Раздосадованная, она так упорствовала, что отцу пришлось привести Маньяни к ее двери; она заставила его долго стучать и, открыв наконец, стала сердито жаловаться, что вот-де как ее мало жалеют и не дают отдохнуть в час сьесты.
— Поверь, — сказал ее отец Маньяни, — эта обманщица и не думала спать, ведь она только-только вышла от меня, когда ты пришел. Ну, дети, бросьте ваши дурацкие ссоры. Подайте друг другу руки — ведь вы оба любите, и поцелуйтесь с моего позволения. Не хотите? У Милы самолюбия не меньше, вижу я, чем было у ее бедной матери! Ах, друг Антонио, с тобой будут обращаться, как со мной когда-то, и от этого тебе будет не хуже, так-то! Ну, тогда на колени, и проси прощения. Синьора Мила, может быть, и вашему отцу стать рядом?
— Отец, — отвечала Мила, вся пунцовая от радости, гордости и огорчения сразу, — выслушайте меня, вместе того чтобы смеяться надо мной. Ведь надо же мне беречь и защищать мое достоинство. У женщин нет ничего драгоценней, и мужчине — даже отцу — не понять, до какой степени мы имеем право на щепетильность. Я не хочу, чтобы меня любили наполовину, не хочу быть средством и лекарством от незалеченной страсти. Я знаю, господин Маньяни был долго влюблен и, боюсь, еще и сейчас влюблен немножко в некую прекрасную незнакомку. Ну, что ж! Я, ему предлагаю подождать, пока он не забудет ее совсем, а мне пусть даст время, чтобы разобраться, люблю ли я его. Все это еще слишком незрело, чтобы мне соглашаться сразу. Я знаю, уж если дам слово, так не стану брать его обратно, даже если придется пожалеть об обещании. Так я узнаю, какова любовь Маньяни, — прибавила она, с упреком взглянув на него, — узнаю, равны ли наши чувства и достаточно ли он тверд в своей привязанности ко мне. Ему надо кое-что загладить, а мне — кое-что простить.
— Принимаю это испытание, — отвечал Маньяни, — но не в наказание; я не чувствую за собой вины оттого, что предавался печали и унынию. Я не думал, что Мила любит меня, и отлично понимал, что не имею никакого права на ее любовь. Я и сейчас думаю, что недостоин ее, и хоть немного и надеюсь, но все же боюсь…
— Ах, сколько красивых и пустых слов! — воскликнул Пьетранджело. — В наше время мы были не так красноречивы, зато были искренней. Мы говорили: «Ты меня любишь?»— «Да, а ты?»— «Безумно». — «И я тоже, до самой смерти». Это стоило побольше ваших разговоров, похожих на какую-то игру, да еще на такую, где каждый хочет наскучить и насолить другому. Но, может быть, я вас стесняю. Я ухожу. Наедине вы договоритесь скорее.
— Нет, отец, — сказала девушка, опасаясь, как бы ей не смягчиться и не позволить слишком быстро уговорить себя. — Даже если сегодня у него достанет любви и ума, чтобы заставить себя слушать, завтра я непременно пожалею, что была чересчур доверчива. Кроме того, я вижу, вы не все ему сказали. Я знаю, он позволяет себе ревновать меня из-за той странной поездки. Вижу и другое. Убеждая Маньяни, что я не совершила тогда ничего дурного, чему Антонио соизволил поверить, дядя счел своим долгом умолчать о цели моего путешествия. А мне только неприятно и стыдно от таких уверток, которые будто бы ему необходимы: я не хочу из жалости к нему утаивать ни капельки правды.
— Как хочешь, дочка, — ответил Пьетранджело. — Я думаю так же, как ты. Не стоит, пожалуй, скрывать то, что ты считаешь своим долгом сказать. Поэтому поступай как знаешь. Только не забывай: это тайна не только твоя, но и человека, которому ты обещала никогда его не называть.
— Я могу его назвать — ведь его имя у всех на устах, особенно в последние дни. Да если и опасно говорить, что знаешь человека, носящего это имя, так ведь это опасно лишь для тех, кто похваляется его дружбой. А я не собираюсь ничего открывать из того, что мне о нем известно. Поэтому я могу сообщить господину Маньяни, что по своей воле провела два часа наедине с Пиччинино, но не скажу где и не скажу зачем.
— Видно, все женщины заразились лихорадкой делать признания! — со смехом воскликнул Пьетранджело. — С тех пор как княгиня Агата сделала те признания, о которых столько говорят, все женщины хотят исповедаться на народе!
Пьетранджело сам не знал, насколько был прав. Пример мужества заразителен для женщин, а восторженная Мила так страстно обожала Агату, что жалела, зачем она не может сию же минуту объявить о своем тайном браке с Пиччинино, впрочем, разумеется, при условии, чтобы она сразу осталась вдовой и могла бы выйти замуж за Маньяни.
Но это смелое признание произвело совсем другое действие, чем она ожидала. На лице Маньяни не выразилось никакого волнения, и ей не пришлось внутренне порадоваться, что ей удалось уколом ревности разбудить и подстрекнуть его любовь. Он стал еще грустней, чем обычно, поцеловал Миле руку и мягко сказал: