Страница:
— Так я и это должен взять на себя? Да что вы, сударыня! — сказал Пиччинино, который тем временем поднялся и нетерпеливо ожидал, что ему предложат сесть.
Но Агата говорила с ним стоя, словно рассчитывая на скорый уход своего собеседника. Он же хотел любой ценой продолжить беседу и ухватился за возможные трудности дела.
— Это невозможно, — заявил он, — кардинал обычно взглядом требует, чтобы ему показали завещание — и это повторяется каждый день. Правда, — прибавил он, желая выгадать время и словно в страшной усталости опираясь на спинку стула, — правда, теперь кардинал лишился своего толмача — аббата Нинфо, а доктор легко может притвориться, что не понимает красноречивого взгляда его преосвященства… Тем более, — продолжал Пиччинино, пригибая стул к себе и опираясь на его спинку локтем, — что всегдашняя тупость доктора сделает это весьма правдоподобным… Но, — продолжал он, почтительно подвигая стул княжне, чтобы она подала ему пример и села сама, — кардинала может понять кто-нибудь другой из доверенных лиц, и тот поставит доброго доктора в тупик, если заявит: «Вы сами видите, что его преосвященство хочет посмотреть завещание!»
Тут Пиччинино сделал рукой изящный жест, чтобы показать княжне, как он страдает, видя ее стоящей перед ним.
Но Агата не желала понимать его, а главное, не желала оставлять у себя завещание, чтобы в такой момент не быть вынужденной благодарить Пиччинино, причем любые выражения признательности могли оскорбить его своей чрезмерной сдержанностью либо поощрить излишней горячностью. Облекая его безграничным доверием по части своих имущественных интересов, она предпочитала держаться надменно.
— Нет, капитан, — ответила она с полным самообладанием и по-прежнему стоя, — кардинал не пожелает больше видеть свое завещание, так как за последние сутки его здоровье сильно ухудшилось. Этот негодяй Нинфо, видимо, умел держать его в постоянном возбуждении, помогавшем продлевать его жизнь, потому что с того момента, как он исчез, дядя погрузился в умственный покой, несомненно, близкий к покою могилы. Глаза погасли, ничто окружающее не заботит его, он не замечает отсутствия своего приближенного, и доктор вынужден применять искусственные средства, чтобы побороть сонливость, от которой — как опасается доктор — кардиналу уже не очнуться.
— Доктор Рекуперати всегда был простоват, — возразил Пиччинино, присаживаясь на край столика и как бы нечаянно спуская плащ к своим ногам. — Не находите ли вы, ваша светлость, — прибавил он, скрещивая руки на груди, — что так называемые законы человечности в подобном случае бессмысленны и ложны, как почти все правила людских благоприличий и ханжеской условности? Какой прок умирающему от того, что его пытаются вызвать к жизни при полной уверенности в неудаче и что тем самым только продлеваются его мучения на этом свете? Будь я на месте доктора Рекуперати, я бы признал, что его преосвященство пожил довольно, и, по мнению порядочных людей и вашей светлости тоже, этот человек даже слишком долго жил. Давно пора дать ему отдохнуть после утомительного жизненного пути, раз он этого, кажется, сам хочет, и пусть он поудобней устраивается на подушке для своего последнего сна. Прошу прощения у вашей светлости, что оперся на этот столик. Ноги подо мной подгибаются, столько мне пришлось бегать по делам вашей светлости, и если я не передохну минутку, мне не под силу будет добраться сегодня до Николози.
Агата сделала разбойнику знак присесть на стул, стоявший между ними. Сама она осталась стоять, желая дать ему почувствовать, что не потерпит, чтобы он долго злоупотреблял ее любезностью.
XLIII. ОПАСНЫЙ МИГ
XLIV. ОБЪЯСНЕНИЕ
Но Агата говорила с ним стоя, словно рассчитывая на скорый уход своего собеседника. Он же хотел любой ценой продолжить беседу и ухватился за возможные трудности дела.
— Это невозможно, — заявил он, — кардинал обычно взглядом требует, чтобы ему показали завещание — и это повторяется каждый день. Правда, — прибавил он, желая выгадать время и словно в страшной усталости опираясь на спинку стула, — правда, теперь кардинал лишился своего толмача — аббата Нинфо, а доктор легко может притвориться, что не понимает красноречивого взгляда его преосвященства… Тем более, — продолжал Пиччинино, пригибая стул к себе и опираясь на его спинку локтем, — что всегдашняя тупость доктора сделает это весьма правдоподобным… Но, — продолжал он, почтительно подвигая стул княжне, чтобы она подала ему пример и села сама, — кардинала может понять кто-нибудь другой из доверенных лиц, и тот поставит доброго доктора в тупик, если заявит: «Вы сами видите, что его преосвященство хочет посмотреть завещание!»
Тут Пиччинино сделал рукой изящный жест, чтобы показать княжне, как он страдает, видя ее стоящей перед ним.
Но Агата не желала понимать его, а главное, не желала оставлять у себя завещание, чтобы в такой момент не быть вынужденной благодарить Пиччинино, причем любые выражения признательности могли оскорбить его своей чрезмерной сдержанностью либо поощрить излишней горячностью. Облекая его безграничным доверием по части своих имущественных интересов, она предпочитала держаться надменно.
— Нет, капитан, — ответила она с полным самообладанием и по-прежнему стоя, — кардинал не пожелает больше видеть свое завещание, так как за последние сутки его здоровье сильно ухудшилось. Этот негодяй Нинфо, видимо, умел держать его в постоянном возбуждении, помогавшем продлевать его жизнь, потому что с того момента, как он исчез, дядя погрузился в умственный покой, несомненно, близкий к покою могилы. Глаза погасли, ничто окружающее не заботит его, он не замечает отсутствия своего приближенного, и доктор вынужден применять искусственные средства, чтобы побороть сонливость, от которой — как опасается доктор — кардиналу уже не очнуться.
— Доктор Рекуперати всегда был простоват, — возразил Пиччинино, присаживаясь на край столика и как бы нечаянно спуская плащ к своим ногам. — Не находите ли вы, ваша светлость, — прибавил он, скрещивая руки на груди, — что так называемые законы человечности в подобном случае бессмысленны и ложны, как почти все правила людских благоприличий и ханжеской условности? Какой прок умирающему от того, что его пытаются вызвать к жизни при полной уверенности в неудаче и что тем самым только продлеваются его мучения на этом свете? Будь я на месте доктора Рекуперати, я бы признал, что его преосвященство пожил довольно, и, по мнению порядочных людей и вашей светлости тоже, этот человек даже слишком долго жил. Давно пора дать ему отдохнуть после утомительного жизненного пути, раз он этого, кажется, сам хочет, и пусть он поудобней устраивается на подушке для своего последнего сна. Прошу прощения у вашей светлости, что оперся на этот столик. Ноги подо мной подгибаются, столько мне пришлось бегать по делам вашей светлости, и если я не передохну минутку, мне не под силу будет добраться сегодня до Николози.
Агата сделала разбойнику знак присесть на стул, стоявший между ними. Сама она осталась стоять, желая дать ему почувствовать, что не потерпит, чтобы он долго злоупотреблял ее любезностью.
XLIII. ОПАСНЫЙ МИГ
— Мне кажется, — сказала княжна, кладя пергамент на столик рядом с разбойником, — мы уклонились в сторону. Вот, синьор Пиччинино, каковы факты. Моему дяде жить осталось считанные часы, и он больше не вспомнит о своем завещании. Так что близок срок, когда этот документ будет предан гласности. Но я предпочла бы, чтобы к этому времени он находился в руках доктора, а не в моих.
— Весьма благородная щепетильность, — сказал Пиччинино, маскируя досаду твердостью тона, — но я тоже щепетилен, и так как все странное и таинственное, что происходит в наших краях, всегда приписывают отчаянному разбойнику Пиччинино, я, со своей стороны, предпочел бы совсем не впутываться в это дело с возвратом завещания. Поэтому вы, ваша светлость, можете поступать с ним как вам заблагорассудится. Я завещание не выкрадывал. Я его нашел в кармане у вора, принес вам и, полагаю, сделал достаточно, чтобы меня не упрекали в недостатке рвения. Нечего сомневаться, что исчезновение аббата Нинфо будет сразу замечено и имя Пиччинино возникнет и в фантазии простонародья и в мозгах угрюмой полиции. Пойдут новые розыски в придачу к тем, целью которых является моя подлинная личность и от которых я до сих пор ускользал лишь чудом. Я взялся за это опасное дело; я держу это чудище у себя взаперти. Вы, ваша светлость, успокоились теперь за судьбу своих друзей и можете действовать по своему усмотрению. Вы можете распоряжаться своим титулом и состоянием — вам нужна также и моя жизнь? Я готов сто раз отдать ее за вас, но скажите это открыто и не толкайте меня к гибели разными увертками, не оставляя мне утешения знать, что я умираю ради вас.
Пиччинино нарочно подчеркнул свои последние слова, чтобы Агата не могла опять ускользнуть от щекотливого объяснения.
— Синьор, — сказала она с принужденной улыбкой, — вы плохо думаете обо мне, если считаете, что я боюсь обременять себя благодарностью к вам. Мое нежелание взять этот документ, который несет мне обладание большими богатствами, должно только доказать мое доверие к вам, и я твердо намерена предоставить вам право распоряжаться всем, что мне принадлежит.
— Я не понимаю, сударыня, — отвечал Пиччинино, резко поворачиваясь на стуле. — Вы, значит, думали, что я взялся помогать вам ради своей выгоды? Только ради этого?
— Синьор, — возразила Агата, не давая себя растрогать подлинным или притворным негодованием Пиччинино, — вы сами и справедливо называете себя свободным мстителем, то есть вы ведете суд и расправу, как велят вам сердце и совесть, не заботясь об официальных законах, которые довольно часто противоречат законам естественной и божеской справедливости. Вы помогаете слабым, вы спасаете обреченных, защищаете тех, чьи чувства и образ мыслей вам кажутся достойными уважения, от тех, кого вы считаете врагами вашей родины и человечества. Вы караете негодяев и препятствуете им выполнять свои коварные замыслы. В этом ваше призвание, которого не понять законопослушному обществу, но я-то вижу всю его глубокую важность и героизм. Неужели мне надо доказывать уважение, которое я питаю к вам, неужели вы находите, что я не выражаю его вам достаточно? Но так как официальный мир не признает вашей независимой деятельности и так как ради нее вы вынуждены сами добывать значительные суммы, было бы нелепым, было бы нескромным прибегать к вашему покровительству, не рассчитывая предложить вам средства для того, чтобы вы могли продолжать и еще расширять эту деятельность. Я об этом подумала, я должна была подумать об этом и решила обходиться с вами не так, как обходятся с обыкновенным ходатаем по делам. Я предоставляю вам самому назначить плату за ваши великодушные и честные услуги. Определить самой их цену — значило бы, по-моему, оскорбить вас. В моих глазах они неоценимы. Вот почему, предлагая вам по вашему усмотрению черпать из этого огромного состояния для того, чтобы считать себя полностью расквитавшейся с вами, мне приходится еще положиться на вашу скромность и бескорыстие.
— Все эти очень лестные слова и ласковые речи вашей светлости были бы мне очень приятны, думай я так, как вы полагаете. Но если вы, ваша светлость, соизволите присесть на минутку и выслушать меня, я постараюсь высказать свои взгляды на этот счет, не опасаясь злоупотребить вашим терпением.
«Ну, — подумала Агата, садясь подальше от Пиччинино, — упорство этого человека непреодолимо, как судьба!»
Увидев, что она наконец села, Пиччинино лукаво улыбнулся и сказал:
— Я буду говорить недолго. Да, занимаясь чужими делами, я обделываю свои. Но каждый толкует свою выгоду смотря по обстоятельствам. Иные люди лишь на то и годны, чтобы тянуть с них деньги. Это случай простой, вульгарный, как, кажется, говорится. Но от некоторых других, кто прелестью и достоинствами богаче, чем дукатами, умный человек ждет более тонкой награды. Все материальные богатства такой особы, как княжна Агата, — ничто в сравнении с сокровищами ее щедрого и нежного сердца… И решительный человек, давший клятву служить ей, если он служит ей с известной готовностью и рвением, не вправе ли он надеяться на награду более высокую, чем дозволение черпать из ее кошелька? Ведь есть же духовные радости более возвышенные, рядом с которыми предложение разделить ваши богатства не только не может удовлетворить меня, ко даже оскорбляет мою душу и чувства.
Тут Пиччинино поднялся и подошел к ней, и Агата почувствовала, что ее охватывает страх. Она не осмеливалась перейти на другое место, опасаясь, что побледнеет или задрожит; она была достаточно смела, но лицо и речь молодого человека причиняли ей ужасную муку. Одежда, черты лица, движения, голос пробуждали в ней целый мир воспоминаний, и как она ни старалась считать его достойным своего уважения и благодарности, непобедимое отвращение замыкало для этих чувств ее душу. Несмотря на настояния фра Анджело, она часто отказывалась обратиться к помощи разбойника, и, вероятно, никогда и не прибегла бы к ней, если бы не узнала наверняка, что аббат Нинфо уговаривал Пиччинино убить или похитить Микеле и показывал ему завещание, которым собирался оплатить его услуги.
Но было слишком поздно. Прямой и наивный капуцин из Бель-Пассо не предвидел, что его ученик, которого он привык считать мальчиком, влюбится в женщину на несколько лет старше себя. А ведь это не трудно было предвидеть! У тех, к кому испытываешь уважение, нет возраста! Для фра Анджело княжна Пальмароза, святая Агата Катанийская и мадонна — все они даже не были женщинами. Если бы кто-нибудь потревожил его сон и сказал ему, какой опасности подвергается в эту самую минуту Агата со стороны его ученика, он воскликнул бы:
— Ну, этот скверный мальчишка, вероятно, загляделся на ее брильянты.
И, пускаясь в дорогу, чтобы броситься на помощь Агате, он подумал бы еще, что она сама одним словом могла удержать разбойника на расстоянии. Но Агата как раз испытывала непреодолимое нежелание произнести это слово и все надеялась, что так и не будет вынуждена прибегнуть к этому.
— Я отлично понимаю, сударь, — заговорила она с растущей холодностью, — что в награду вы просите моей дружбы. Но повторяю, я ее уже доказала в этом самом случае и думаю, что ваша гордость должна быть удовлетворена.
— Да, сударыня, моя гордость. Но речь идет не только о моей гордости. Да вы и не знаете моей гордости достаточно, чтобы судить о ее пределах и о том, не окажется ли она выше всех денежных жертв, которые вы могли бы принести ради меня. Мне не нужно ваше завещание, мне оно вовсе и никак не нужно, — вы понимаете меня?
И он опустился перед ней на колени и жадно схватил ее руку.
Агата поднялась и, поддаваясь, быть может, необдуманному порыву негодования, схватила со столика завещание.
— Раз так, — сказала она, делая попытку разорвать его, — пусть лучше это богатство не достанется ни вам, ни мне; это ведь меньшая из услуг, оказанных мне вами, капитан, и не будь она связана с другой, более важной, я бы вас никогда о ней не просила. Лучше мне уничтожить этот документ, и тогда вы будете вправе требовать законную долю моей признательности, а мне не придется краснеть, слушая вас.
Но пергамент не поддавался усилиям ее слабых рук, и Пиччинино успел отнять его у нее и положить под большую доску римской мозаики, украшавшую столик, поднять которую ей было еще трудней.
— Оставим это, — сказал он улыбаясь, — и больше не будем об этом думать. Будем считать, что этого завещания даже никогда и не было. Решим раз навсегда, что оно никак не связывает нас и что вы ничего не должны мне за ваше состояние. Я знаю, вы достаточно богаты и можете обойтись без этих миллионов, знаю также, что не владей вы ничем, вы не отдали бы своей дружбы за денежную услугу, которую вы рассчитывали оплатить деньгами. Ваша гордость вызывает восхищение, сударыня, я ее понимаю и горжусь тем, что понимаю. Теперь же, когда такие прозаические соображения устранены, я чувствую себя гораздо счастливей, ибо надеюсь! Я чувствую себя также гораздо смелее, потому что дружба такой женщины, как вы, мне представляется столь желанной, что я готов на все, чтоб ее добиться.
— Не говорите пока о дружбе, — сказала Агата, отталкивая его, так как он уже касался ее длинных кос и пытался обвивать их вокруг своей руки, словно желая привязать себя к ней. — Говорите о благодарности, которой я обязана вам, — она велика, я никогда не отрекусь от нее и при случае докажу вам это, наперекор вам, если понадобится. Услуга, оказанная вами, ждет услуг с моей стороны, и придет день, когда мы будем квиты. Но дружба предполагает взаимную симпатию, и, чтобы добиться моей, нужно ее снискать и заслужить.
— Что же надо сделать? — пылко вскричал Пиччинино. — Скажите только! О, я умоляю вас, скажите мне, что надо сделать, чтобы вы меня полюбили!
— Надо уважать меня в глубине своего сердца, — отвечала она, — и не приближаться ко мне с такими смелыми взглядами, с такой самодовольной улыбкой, — это оскорбляет меня.
Увидев, как она надменна и холодна, Пиччинино почувствовал досаду. Но он знал, что досада — плохой советчик; ему хотелось понравиться, и он преодолел себя.
— Вы не понимаете меня, — сказал он, подводя ее к ее месту и садясь рядом. — О нет, в такой душе, как моя, вы ничего не понимаете! Вы слишком светская женщина, вы слишком дипломатичны, а я слишком прост, слишком груб, я слишком дикарь! Вы боитесь, что я могу забыться, так как видите, что я без памяти люблю вас, но не боитесь заставить меня страдать, потому что не представляете, какую боль может мне причинить ваше равнодушие. Вы думаете, что горцу со склонов Этны, авантюристу и разбойнику, ведома лишь чувственная страсть, и когда я прошу вашей любви, вы думаете, будто вам надо обороняться. Будь я герцог или маркиз, вы слушали бы меня без боязни и утешали бы меня в моей горести; и, объяснив, что вашей любви невозможно добиться, предложили бы мне свою дружбу. А я был бы смирен, терпелив, покорен и исполнен печали и нежной благодарности. Мне же вы отказываете даже в слове участия, только потому, что я простой крестьянин. Ваша гордость встревожена, вы думаете, будто я требую, чтобы вы пожертвовали ею в благодарность за мою службу. Вы попрекаете меня этими услугами, словно на этом основании я требую себе места рядом с вами, как будто я помню о своих услугах, когда гляжу на вас и говорю с вами! Увы! Беда в том, что я не умею хорошо выразиться, говорю, что думаю, и не изыскиваю способов, как бы дать вам понять это без слов. Искусство ваших льстецов мне неизвестно, я не угодничаю ни перед красотой, ни перед властью, и моя проклятая жизнь не позволяет мне стать вашим верным поклонником, как маркиз Ла-Серра. Мне дан один час — всего один час на то, чтобы с опасностью для жизни прийти среди ночи и сказать, что я ваш раб, а вы мне отвечаете, что не желаете быть моей владычицей, и хотите быть только должницей, моей клиенткой и что вы хорошо мне заплатите! Ах, стыдно, сударыня, такой холодной рукой касаться пылающего сердца!
— Если бы вы говорили только о дружбе, — сказала Агата, — если бы вы на самом деле желали стать только одним из моих друзей, я бы ответила, что, быть может, со временем…
— Дайте же мне говорить! — горячо перебил ее Пиччинино, и лицо его вдруг засияло чудесным обаянием, присущим ему в минуты, когда он действительно был глубоко взволнован. — Сначала я не осмеливался просить вас ни о чем, кроме дружбы, и только ваш ребяческий страх заставил слететь слово «любовь»с моего языка. Но что же другое может сказать мужчина женщине, чтобы ее успокоить? Я вас люблю настоящей любовью, и потому вам нечего опасаться, если я беру вас за руку. Я высоко чту вас, вы сами видите, ведь мы с вами одни здесь, а я владею собой; но управлять своими мыслями и порывами не в моей власти. Если бы у меня была целая жизнь, чтобы доказывать вам свою любовь! Но у меня есть лишь этот миг, чтобы сказать о ней, поймите же это. Если бы я мог каждый день проводить по шесть часов кряду у ваших ног, как маркиз, я, возможно, был бы счастлив тем подобием чувства, что вы соглашаетесь дарить ему. Но когда у меня только этот час, который, словно видение, тает на глазах, мне нужна вся ваша любовь, либо пусть меня постигнет отчаяние, всей глубины которого я не смею себе представить. Разрешите же мне говорить о любви, слушайте меня я не бойтесь ничего. Если вы скажете «нет»— это будет «нет». Но если вы выслушаете меня без опаски, если вы искренно захотите меня понять, если согласитесь забыть и ваш свет и вашу надменность, которые здесь неуместны и которые совсем не существуют в том мире, где существую я, вы смягчитесь, потому что вы поймете меня. О да, да! Если бы вы были простодушны, если бы не подменяли предрассудками чистых побуждений, исходящих из человеческой природы и правды, вы бы поняли, что в этой груди бьется сердце, которое моложе и горячее, чем у всех тех, кого вы оттолкнули, что с людьми это сердце льва, сердце тигра, но с женщинами — сердце мужчины, и с вами — сердце ребенка. Вы бы хоть пожалели меня. Вы бы увидели какова моя жизнь — жизнь, постоянно грозящая гибелью, ставшая пыткой, неотвязным мучением. И одинокая… Душевное одиночество — о, вот что меня убивает, потому что душа моя еще требовательней, чем мои чувства. Постойте, вы ведь знаете, как я обошелся сегодня утром с Милой! Она, конечно, красива, да и по характеру и уму существо незаурядное. Я рад был бы полюбить ее, и если бы хоть на одно мгновение почувствовал любовь к ней, она полюбила бы меня и была бы моей на всю свою жизнь. Но рядом с нею я думал лишь о вас. Это вас я люблю, и вы единственная женщина, какую я любил когда-либо, хоть и был любовником очень многих! Так полюбите же меня хоть на один миг, лишь бы вы успели сказать мне это, иначе сегодня, проходя у того креста, что зовут крестом Дестаторе, я сойду с ума! Я буду скрести ногтями землю, чтобы надругаться над останками человека, давшего мне жизнь, чтобы пустить по ветру его прах!
При этих словах Агата вдруг совершенно обессилела. Она побледнела, дрожь пробежала по ее телу, и она откинулась на спинку кресла, словно некая окровавленная тень прошла перед ее глазами.
— Ах замолчите, замолчите, — вскричала она, — вы не знаете, как вы меня мучите!
Разбойнику не понять было причины ее внезапного ужасного волнения. Он совсем иначе понял ее. Пока он говорил, такая сила была в его голосе, такая сила была в его взгляде, что они убедили бы любую женщину, кроме княжны. Он подумал, что очаровал ее своими горящими глазами, опьянил своей речью, — по крайней мере он верил в это. И он так часто имел основания убеждаться в этом, даже когда и вполовину не испытывал влечения, какое внушала ему эта женщина! Он счел ее побежденной и, схватив в объятия, искал ее уст, полагая, что растерянность довершит дело. Но Агата с неожиданной силой вырвалась из его рук, бросилась к колокольчику, и тут между нею и Пиччинино встал Микеле с пылающими глазами и со стилетом в руке.
— Весьма благородная щепетильность, — сказал Пиччинино, маскируя досаду твердостью тона, — но я тоже щепетилен, и так как все странное и таинственное, что происходит в наших краях, всегда приписывают отчаянному разбойнику Пиччинино, я, со своей стороны, предпочел бы совсем не впутываться в это дело с возвратом завещания. Поэтому вы, ваша светлость, можете поступать с ним как вам заблагорассудится. Я завещание не выкрадывал. Я его нашел в кармане у вора, принес вам и, полагаю, сделал достаточно, чтобы меня не упрекали в недостатке рвения. Нечего сомневаться, что исчезновение аббата Нинфо будет сразу замечено и имя Пиччинино возникнет и в фантазии простонародья и в мозгах угрюмой полиции. Пойдут новые розыски в придачу к тем, целью которых является моя подлинная личность и от которых я до сих пор ускользал лишь чудом. Я взялся за это опасное дело; я держу это чудище у себя взаперти. Вы, ваша светлость, успокоились теперь за судьбу своих друзей и можете действовать по своему усмотрению. Вы можете распоряжаться своим титулом и состоянием — вам нужна также и моя жизнь? Я готов сто раз отдать ее за вас, но скажите это открыто и не толкайте меня к гибели разными увертками, не оставляя мне утешения знать, что я умираю ради вас.
Пиччинино нарочно подчеркнул свои последние слова, чтобы Агата не могла опять ускользнуть от щекотливого объяснения.
— Синьор, — сказала она с принужденной улыбкой, — вы плохо думаете обо мне, если считаете, что я боюсь обременять себя благодарностью к вам. Мое нежелание взять этот документ, который несет мне обладание большими богатствами, должно только доказать мое доверие к вам, и я твердо намерена предоставить вам право распоряжаться всем, что мне принадлежит.
— Я не понимаю, сударыня, — отвечал Пиччинино, резко поворачиваясь на стуле. — Вы, значит, думали, что я взялся помогать вам ради своей выгоды? Только ради этого?
— Синьор, — возразила Агата, не давая себя растрогать подлинным или притворным негодованием Пиччинино, — вы сами и справедливо называете себя свободным мстителем, то есть вы ведете суд и расправу, как велят вам сердце и совесть, не заботясь об официальных законах, которые довольно часто противоречат законам естественной и божеской справедливости. Вы помогаете слабым, вы спасаете обреченных, защищаете тех, чьи чувства и образ мыслей вам кажутся достойными уважения, от тех, кого вы считаете врагами вашей родины и человечества. Вы караете негодяев и препятствуете им выполнять свои коварные замыслы. В этом ваше призвание, которого не понять законопослушному обществу, но я-то вижу всю его глубокую важность и героизм. Неужели мне надо доказывать уважение, которое я питаю к вам, неужели вы находите, что я не выражаю его вам достаточно? Но так как официальный мир не признает вашей независимой деятельности и так как ради нее вы вынуждены сами добывать значительные суммы, было бы нелепым, было бы нескромным прибегать к вашему покровительству, не рассчитывая предложить вам средства для того, чтобы вы могли продолжать и еще расширять эту деятельность. Я об этом подумала, я должна была подумать об этом и решила обходиться с вами не так, как обходятся с обыкновенным ходатаем по делам. Я предоставляю вам самому назначить плату за ваши великодушные и честные услуги. Определить самой их цену — значило бы, по-моему, оскорбить вас. В моих глазах они неоценимы. Вот почему, предлагая вам по вашему усмотрению черпать из этого огромного состояния для того, чтобы считать себя полностью расквитавшейся с вами, мне приходится еще положиться на вашу скромность и бескорыстие.
— Все эти очень лестные слова и ласковые речи вашей светлости были бы мне очень приятны, думай я так, как вы полагаете. Но если вы, ваша светлость, соизволите присесть на минутку и выслушать меня, я постараюсь высказать свои взгляды на этот счет, не опасаясь злоупотребить вашим терпением.
«Ну, — подумала Агата, садясь подальше от Пиччинино, — упорство этого человека непреодолимо, как судьба!»
Увидев, что она наконец села, Пиччинино лукаво улыбнулся и сказал:
— Я буду говорить недолго. Да, занимаясь чужими делами, я обделываю свои. Но каждый толкует свою выгоду смотря по обстоятельствам. Иные люди лишь на то и годны, чтобы тянуть с них деньги. Это случай простой, вульгарный, как, кажется, говорится. Но от некоторых других, кто прелестью и достоинствами богаче, чем дукатами, умный человек ждет более тонкой награды. Все материальные богатства такой особы, как княжна Агата, — ничто в сравнении с сокровищами ее щедрого и нежного сердца… И решительный человек, давший клятву служить ей, если он служит ей с известной готовностью и рвением, не вправе ли он надеяться на награду более высокую, чем дозволение черпать из ее кошелька? Ведь есть же духовные радости более возвышенные, рядом с которыми предложение разделить ваши богатства не только не может удовлетворить меня, ко даже оскорбляет мою душу и чувства.
Тут Пиччинино поднялся и подошел к ней, и Агата почувствовала, что ее охватывает страх. Она не осмеливалась перейти на другое место, опасаясь, что побледнеет или задрожит; она была достаточно смела, но лицо и речь молодого человека причиняли ей ужасную муку. Одежда, черты лица, движения, голос пробуждали в ней целый мир воспоминаний, и как она ни старалась считать его достойным своего уважения и благодарности, непобедимое отвращение замыкало для этих чувств ее душу. Несмотря на настояния фра Анджело, она часто отказывалась обратиться к помощи разбойника, и, вероятно, никогда и не прибегла бы к ней, если бы не узнала наверняка, что аббат Нинфо уговаривал Пиччинино убить или похитить Микеле и показывал ему завещание, которым собирался оплатить его услуги.
Но было слишком поздно. Прямой и наивный капуцин из Бель-Пассо не предвидел, что его ученик, которого он привык считать мальчиком, влюбится в женщину на несколько лет старше себя. А ведь это не трудно было предвидеть! У тех, к кому испытываешь уважение, нет возраста! Для фра Анджело княжна Пальмароза, святая Агата Катанийская и мадонна — все они даже не были женщинами. Если бы кто-нибудь потревожил его сон и сказал ему, какой опасности подвергается в эту самую минуту Агата со стороны его ученика, он воскликнул бы:
— Ну, этот скверный мальчишка, вероятно, загляделся на ее брильянты.
И, пускаясь в дорогу, чтобы броситься на помощь Агате, он подумал бы еще, что она сама одним словом могла удержать разбойника на расстоянии. Но Агата как раз испытывала непреодолимое нежелание произнести это слово и все надеялась, что так и не будет вынуждена прибегнуть к этому.
— Я отлично понимаю, сударь, — заговорила она с растущей холодностью, — что в награду вы просите моей дружбы. Но повторяю, я ее уже доказала в этом самом случае и думаю, что ваша гордость должна быть удовлетворена.
— Да, сударыня, моя гордость. Но речь идет не только о моей гордости. Да вы и не знаете моей гордости достаточно, чтобы судить о ее пределах и о том, не окажется ли она выше всех денежных жертв, которые вы могли бы принести ради меня. Мне не нужно ваше завещание, мне оно вовсе и никак не нужно, — вы понимаете меня?
И он опустился перед ней на колени и жадно схватил ее руку.
Агата поднялась и, поддаваясь, быть может, необдуманному порыву негодования, схватила со столика завещание.
— Раз так, — сказала она, делая попытку разорвать его, — пусть лучше это богатство не достанется ни вам, ни мне; это ведь меньшая из услуг, оказанных мне вами, капитан, и не будь она связана с другой, более важной, я бы вас никогда о ней не просила. Лучше мне уничтожить этот документ, и тогда вы будете вправе требовать законную долю моей признательности, а мне не придется краснеть, слушая вас.
Но пергамент не поддавался усилиям ее слабых рук, и Пиччинино успел отнять его у нее и положить под большую доску римской мозаики, украшавшую столик, поднять которую ей было еще трудней.
— Оставим это, — сказал он улыбаясь, — и больше не будем об этом думать. Будем считать, что этого завещания даже никогда и не было. Решим раз навсегда, что оно никак не связывает нас и что вы ничего не должны мне за ваше состояние. Я знаю, вы достаточно богаты и можете обойтись без этих миллионов, знаю также, что не владей вы ничем, вы не отдали бы своей дружбы за денежную услугу, которую вы рассчитывали оплатить деньгами. Ваша гордость вызывает восхищение, сударыня, я ее понимаю и горжусь тем, что понимаю. Теперь же, когда такие прозаические соображения устранены, я чувствую себя гораздо счастливей, ибо надеюсь! Я чувствую себя также гораздо смелее, потому что дружба такой женщины, как вы, мне представляется столь желанной, что я готов на все, чтоб ее добиться.
— Не говорите пока о дружбе, — сказала Агата, отталкивая его, так как он уже касался ее длинных кос и пытался обвивать их вокруг своей руки, словно желая привязать себя к ней. — Говорите о благодарности, которой я обязана вам, — она велика, я никогда не отрекусь от нее и при случае докажу вам это, наперекор вам, если понадобится. Услуга, оказанная вами, ждет услуг с моей стороны, и придет день, когда мы будем квиты. Но дружба предполагает взаимную симпатию, и, чтобы добиться моей, нужно ее снискать и заслужить.
— Что же надо сделать? — пылко вскричал Пиччинино. — Скажите только! О, я умоляю вас, скажите мне, что надо сделать, чтобы вы меня полюбили!
— Надо уважать меня в глубине своего сердца, — отвечала она, — и не приближаться ко мне с такими смелыми взглядами, с такой самодовольной улыбкой, — это оскорбляет меня.
Увидев, как она надменна и холодна, Пиччинино почувствовал досаду. Но он знал, что досада — плохой советчик; ему хотелось понравиться, и он преодолел себя.
— Вы не понимаете меня, — сказал он, подводя ее к ее месту и садясь рядом. — О нет, в такой душе, как моя, вы ничего не понимаете! Вы слишком светская женщина, вы слишком дипломатичны, а я слишком прост, слишком груб, я слишком дикарь! Вы боитесь, что я могу забыться, так как видите, что я без памяти люблю вас, но не боитесь заставить меня страдать, потому что не представляете, какую боль может мне причинить ваше равнодушие. Вы думаете, что горцу со склонов Этны, авантюристу и разбойнику, ведома лишь чувственная страсть, и когда я прошу вашей любви, вы думаете, будто вам надо обороняться. Будь я герцог или маркиз, вы слушали бы меня без боязни и утешали бы меня в моей горести; и, объяснив, что вашей любви невозможно добиться, предложили бы мне свою дружбу. А я был бы смирен, терпелив, покорен и исполнен печали и нежной благодарности. Мне же вы отказываете даже в слове участия, только потому, что я простой крестьянин. Ваша гордость встревожена, вы думаете, будто я требую, чтобы вы пожертвовали ею в благодарность за мою службу. Вы попрекаете меня этими услугами, словно на этом основании я требую себе места рядом с вами, как будто я помню о своих услугах, когда гляжу на вас и говорю с вами! Увы! Беда в том, что я не умею хорошо выразиться, говорю, что думаю, и не изыскиваю способов, как бы дать вам понять это без слов. Искусство ваших льстецов мне неизвестно, я не угодничаю ни перед красотой, ни перед властью, и моя проклятая жизнь не позволяет мне стать вашим верным поклонником, как маркиз Ла-Серра. Мне дан один час — всего один час на то, чтобы с опасностью для жизни прийти среди ночи и сказать, что я ваш раб, а вы мне отвечаете, что не желаете быть моей владычицей, и хотите быть только должницей, моей клиенткой и что вы хорошо мне заплатите! Ах, стыдно, сударыня, такой холодной рукой касаться пылающего сердца!
— Если бы вы говорили только о дружбе, — сказала Агата, — если бы вы на самом деле желали стать только одним из моих друзей, я бы ответила, что, быть может, со временем…
— Дайте же мне говорить! — горячо перебил ее Пиччинино, и лицо его вдруг засияло чудесным обаянием, присущим ему в минуты, когда он действительно был глубоко взволнован. — Сначала я не осмеливался просить вас ни о чем, кроме дружбы, и только ваш ребяческий страх заставил слететь слово «любовь»с моего языка. Но что же другое может сказать мужчина женщине, чтобы ее успокоить? Я вас люблю настоящей любовью, и потому вам нечего опасаться, если я беру вас за руку. Я высоко чту вас, вы сами видите, ведь мы с вами одни здесь, а я владею собой; но управлять своими мыслями и порывами не в моей власти. Если бы у меня была целая жизнь, чтобы доказывать вам свою любовь! Но у меня есть лишь этот миг, чтобы сказать о ней, поймите же это. Если бы я мог каждый день проводить по шесть часов кряду у ваших ног, как маркиз, я, возможно, был бы счастлив тем подобием чувства, что вы соглашаетесь дарить ему. Но когда у меня только этот час, который, словно видение, тает на глазах, мне нужна вся ваша любовь, либо пусть меня постигнет отчаяние, всей глубины которого я не смею себе представить. Разрешите же мне говорить о любви, слушайте меня я не бойтесь ничего. Если вы скажете «нет»— это будет «нет». Но если вы выслушаете меня без опаски, если вы искренно захотите меня понять, если согласитесь забыть и ваш свет и вашу надменность, которые здесь неуместны и которые совсем не существуют в том мире, где существую я, вы смягчитесь, потому что вы поймете меня. О да, да! Если бы вы были простодушны, если бы не подменяли предрассудками чистых побуждений, исходящих из человеческой природы и правды, вы бы поняли, что в этой груди бьется сердце, которое моложе и горячее, чем у всех тех, кого вы оттолкнули, что с людьми это сердце льва, сердце тигра, но с женщинами — сердце мужчины, и с вами — сердце ребенка. Вы бы хоть пожалели меня. Вы бы увидели какова моя жизнь — жизнь, постоянно грозящая гибелью, ставшая пыткой, неотвязным мучением. И одинокая… Душевное одиночество — о, вот что меня убивает, потому что душа моя еще требовательней, чем мои чувства. Постойте, вы ведь знаете, как я обошелся сегодня утром с Милой! Она, конечно, красива, да и по характеру и уму существо незаурядное. Я рад был бы полюбить ее, и если бы хоть на одно мгновение почувствовал любовь к ней, она полюбила бы меня и была бы моей на всю свою жизнь. Но рядом с нею я думал лишь о вас. Это вас я люблю, и вы единственная женщина, какую я любил когда-либо, хоть и был любовником очень многих! Так полюбите же меня хоть на один миг, лишь бы вы успели сказать мне это, иначе сегодня, проходя у того креста, что зовут крестом Дестаторе, я сойду с ума! Я буду скрести ногтями землю, чтобы надругаться над останками человека, давшего мне жизнь, чтобы пустить по ветру его прах!
При этих словах Агата вдруг совершенно обессилела. Она побледнела, дрожь пробежала по ее телу, и она откинулась на спинку кресла, словно некая окровавленная тень прошла перед ее глазами.
— Ах замолчите, замолчите, — вскричала она, — вы не знаете, как вы меня мучите!
Разбойнику не понять было причины ее внезапного ужасного волнения. Он совсем иначе понял ее. Пока он говорил, такая сила была в его голосе, такая сила была в его взгляде, что они убедили бы любую женщину, кроме княжны. Он подумал, что очаровал ее своими горящими глазами, опьянил своей речью, — по крайней мере он верил в это. И он так часто имел основания убеждаться в этом, даже когда и вполовину не испытывал влечения, какое внушала ему эта женщина! Он счел ее побежденной и, схватив в объятия, искал ее уст, полагая, что растерянность довершит дело. Но Агата с неожиданной силой вырвалась из его рук, бросилась к колокольчику, и тут между нею и Пиччинино встал Микеле с пылающими глазами и со стилетом в руке.
XLIV. ОБЪЯСНЕНИЕ
Пиччинино оцепенел при этом внезапном появлении и стоял неподвижно, не нападая, не защищаясь. Микеле готов был уже нанести удар, ко тоже остановился, как бы смущенный собственной поспешностью. Тут Пиччинино сделал быстрое и ловкое, почти незаметное движение, и пока Микеле отводил свой стилет, в его руке уже оказалось оружие.
В глазах разбойника молнией сверкнула ярость, однако он, как всегда, заговорил холодно и презрительно:
— Прекрасно, теперь я все понимаю. Чем разыгрывать такую глупую сцену, княжна Пальмароза могла бы довериться мне и сказать попросту: «Оставьте меня в покое, я не могу слушать вас, у меня за кроватью спрятан любовник». И я бы скромно удалился; теперь же мне придется проучить синьора Лаворатори в наказание за то, что он видел меня в такой дурацкой роли. Тем хуже для вас, синьора, это будет кровавый урок!
И, как гибкий зверь, он легко прыгнул на Микеле. Но как бы ии был ловок и стремителен его прыжок, дивная сила любви помогла Агате оказаться еще проворней. Она кинулась наперерез, и удар пришелся бы ей в грудь, если бы Пиччинино не убрал кинжал в руках с такой быстротой, что могло показаться, будто его рука никогда и не держала оружия.
— Что вы делаете, сударыня? — сказал он. — Я вовсе не собираюсь убивать вашего любовника, я собираюсь драться с ним. Вы не хотите? Ладно. Вы решили грудью прикрыть его? Такого прикрытия я не коснусь, но я найду этого человека, поверьте моему слову!
— Остановитесь! — вскричала Агата, удерживая его за руку, так как он уже направился к двери. — Откажитесь от своего безумного мщения и подайте руку тому, кого вы считаете моим любовником. Он охотно подчинится тоже: ведь кто же из вас двоих захочет убить или проклясть своего брата?
— Брата?.. — сказал изумленный Микеле, роняя стилет.
— Это мой брат? — спросил Пиччинино, не выпуская своего оружия. — Такое наспех сочиненное родство кажется довольно неправдоподобным, сударыня. Я слышал не раз, что жена Пьетранджело была нехороша собой, и сомневаюсь, чтобы мой отец играл такие злые шутки с мужьями, у которых не было бы оснований для ревности. Не хитро вы придумали! До свидания, Микеланджело Лаворатори.
— Говорю вам, он брат ваш! — твердо повторила Агата. — Он сын вашего отца, а вовсе не Пьетранджело, и сын женщины, которую ваше презрение не в силах оскорбить и для которой слушать вас было преступлением и безумием. Вы не понимаете?
— Нет, сударыня, — сказал Пиччинино, пожимая плечами. — Я не понимаю бредней, которые вы сейчас придумываете для того, чтобы спасти жизнь своего любовника. Если этот мальчишка — сын моего отца, тем хуже для него: у меня ведь немало других братьев, которые немногого стоят и которых я, ничуть не стесняясь, могу хватить по голове рукояткой пистолета, если не вижу надлежащего послушания или уважения ко мне. И этот новый член семьи, самый младший, сдается мне, тоже будет наказан по заслугам моей рукой. Не на ваших глазах — я не люблю, чтобы женщины падали при мне в судорогах, но не всегда же этому красавчику прятаться у вас на груди, сударыня, и уж я узнаю, где мне его найти!
— Прекратите эти оскорбления, — решительно сказала Агата, — вам не задеть меня, и если вы не подлец, то не должны говорить подобным образом с женою вашего отца.
— С женою моего отца? — переспросил разбойник, понемногу начиная прислушиваться к ее словам. — Мой отец никогда не был женат, синьора! Нечего меня обманывать.
— Ваш отец был женат, Кармело! Он женился на мне! И если вы сомневаетесь, можете найти подлинное брачное свидетельство в архивах монастыря Маль-Пассо, спросите его у фра Анджело. Имя этого юноши вовсе не Лаворатори — его имя Кастро-Реале. Он сын, единственный законный сын князя Чезаре де Кастро-Реале.
— Значит, вы моя мать? — воскликнул Микеле, падая на колени и со смешанным чувством ужаса, угрызений совести и обожания целуя платье Агаты.
— Ты же знаешь сам, — сказала она, прижимая голову сына к своей взволнованной груди. — Теперь, Кармело, попробуй, убей его в моих объятиях — мы умрем вместе. И после попытки совершить кровосмешение ты совершишь матереубийство.
Пиччинино, раздираемый множеством различных чувств, скрестил на груди руки и, прислонившись к стене, молча разглядывал брата и мачеху, как будто все еще не желая верить правде. Микеле поднялся, подошел к нему и сказал, протягивая руку:
— Твоя вина только в твоей ошибке, и эту ошибку я должен простить тебе: ведь я сам любил ее, не зная, что имею счастье быть ее сыном. Ах, не омрачай злопамятством моей радости! Будь моим братом, как я желаю быть твоим! Ради господа бога, который повелел нам любить друг друга, вложи свою руку в мою и склонись перед моей матерью, чтобы она тебя простила и благословила вместе со мной.
Услышав эти великодушные и искренние слова, произнесенные от всего сердца, Пиччинино едва не растрогался: грудь его стеснилась, слезы готовы были брызнуть. Но гордость оказалась сильнее зова природы, и он устыдился чуть было не одолевшего его чувства.
— Прочь от меня, — сказал он юноше, — я тебя не знаю. Мне чужды все эти семейные нежности. Я тоже любил свою мать. Но с нею умерли все мои привязанности. У меня не было никакого чувства к отцу, которого я едва знал и который очень мало любил меня. Я, пожалуй, лишь тщеславился тем, что я единственный признанный сын князя и героя. Я считал свою мать единственной женщиной, которую он любил. И вдруг мне сообщают, что он обманул мою мать, что он был мужем другой, — мне нечего радоваться такому открытию. Ты законный сын, а я незаконнорожденный. Я привык считать, что я один, если захочу, имею право похваляться именем, которое ты будешь носить в свете и которого у тебя никто не станет оспаривать. И ты хочешь, чтобы я любил тебя — тебя, кто знатен вдвойне, и по отцу и по матери? Тебя — кто так богат? Тебя — кто будет властвовать в краях, где я скитаюсь, где меня преследуют? Тебя — кого все равно, хороший ты сицилиец или дурной, будет холить и ласкать неаполитанский двор и кому иногда не под силу будет отказаться от почестей и должностей! Тебя — кто, быть может, станет командовать вражеским войском, чтобы разорять очаги твоих соотечественников! Тебя — кто, став генералом, министром или судьей, велит отрубить мне голову и приколотить позорный приговор к шесту, на котором она будет торчать ради примера и на страх всем нам, братьям-горцам? Ты хочешь, чтобы я любил тебя? Нет, я ненавижу тебя и проклинаю. А эта женщина, — желчно и горько продолжал Пиччинино, — эта лживая, холодная женщина, которая с таким дьявольским искусством играла мной, — ты хочешь, чтобы я стал перед ней на колени и просил благословить меня рукою, быть может, замаранной кровью моего отца? Ведь теперь-то я понимаю больше, чем ей хотелось бы! Никогда не поверю, чтобы она добровольно пошла за разбойника, разоренного, опозоренного, загнанного, развращенного несчастьями, которого звали не иначе, как Дестаторе. Он, наверное, похитил ее и взял силою. Ах да, припоминаю теперь! Ходит такая история, обрывки ее я слышал от фра Анджело. Одну девочку на прогулке захватили разбойники, утащили вместе с гувернанткой в логово своего начальника, а через два часа привели обратно — полуживую, обесчещенную! Ах, отец, отец, вы были и героем и злодеем сразу! Я знаю это, но я-то получше вас, насилие мне отвратительно, и туманный рассказ фра Анджело навсегда отучил меня искать наслаждения в насилии… Так это вы, Агата, были жертвой Кастро-Реале! Теперь я понимаю, почему вы согласились тайно обвенчаться с ним в монастыре Маль-Пассо. Этот брак остался тайной, быть может единственной подобной тайной, которая не вышла наружу! Вы действовали хитро, но остальная ваша история теперь для меня проясняется. Теперь я понимаю, почему ваша родня держала вас под замком целый год, и так тщательно, что считалось, будто вы умерли либо ушли в монастырь. Теперь я понимаю, почему убили моего отца, и я не поручусь, что вы неповинны в его смерти!
В глазах разбойника молнией сверкнула ярость, однако он, как всегда, заговорил холодно и презрительно:
— Прекрасно, теперь я все понимаю. Чем разыгрывать такую глупую сцену, княжна Пальмароза могла бы довериться мне и сказать попросту: «Оставьте меня в покое, я не могу слушать вас, у меня за кроватью спрятан любовник». И я бы скромно удалился; теперь же мне придется проучить синьора Лаворатори в наказание за то, что он видел меня в такой дурацкой роли. Тем хуже для вас, синьора, это будет кровавый урок!
И, как гибкий зверь, он легко прыгнул на Микеле. Но как бы ии был ловок и стремителен его прыжок, дивная сила любви помогла Агате оказаться еще проворней. Она кинулась наперерез, и удар пришелся бы ей в грудь, если бы Пиччинино не убрал кинжал в руках с такой быстротой, что могло показаться, будто его рука никогда и не держала оружия.
— Что вы делаете, сударыня? — сказал он. — Я вовсе не собираюсь убивать вашего любовника, я собираюсь драться с ним. Вы не хотите? Ладно. Вы решили грудью прикрыть его? Такого прикрытия я не коснусь, но я найду этого человека, поверьте моему слову!
— Остановитесь! — вскричала Агата, удерживая его за руку, так как он уже направился к двери. — Откажитесь от своего безумного мщения и подайте руку тому, кого вы считаете моим любовником. Он охотно подчинится тоже: ведь кто же из вас двоих захочет убить или проклясть своего брата?
— Брата?.. — сказал изумленный Микеле, роняя стилет.
— Это мой брат? — спросил Пиччинино, не выпуская своего оружия. — Такое наспех сочиненное родство кажется довольно неправдоподобным, сударыня. Я слышал не раз, что жена Пьетранджело была нехороша собой, и сомневаюсь, чтобы мой отец играл такие злые шутки с мужьями, у которых не было бы оснований для ревности. Не хитро вы придумали! До свидания, Микеланджело Лаворатори.
— Говорю вам, он брат ваш! — твердо повторила Агата. — Он сын вашего отца, а вовсе не Пьетранджело, и сын женщины, которую ваше презрение не в силах оскорбить и для которой слушать вас было преступлением и безумием. Вы не понимаете?
— Нет, сударыня, — сказал Пиччинино, пожимая плечами. — Я не понимаю бредней, которые вы сейчас придумываете для того, чтобы спасти жизнь своего любовника. Если этот мальчишка — сын моего отца, тем хуже для него: у меня ведь немало других братьев, которые немногого стоят и которых я, ничуть не стесняясь, могу хватить по голове рукояткой пистолета, если не вижу надлежащего послушания или уважения ко мне. И этот новый член семьи, самый младший, сдается мне, тоже будет наказан по заслугам моей рукой. Не на ваших глазах — я не люблю, чтобы женщины падали при мне в судорогах, но не всегда же этому красавчику прятаться у вас на груди, сударыня, и уж я узнаю, где мне его найти!
— Прекратите эти оскорбления, — решительно сказала Агата, — вам не задеть меня, и если вы не подлец, то не должны говорить подобным образом с женою вашего отца.
— С женою моего отца? — переспросил разбойник, понемногу начиная прислушиваться к ее словам. — Мой отец никогда не был женат, синьора! Нечего меня обманывать.
— Ваш отец был женат, Кармело! Он женился на мне! И если вы сомневаетесь, можете найти подлинное брачное свидетельство в архивах монастыря Маль-Пассо, спросите его у фра Анджело. Имя этого юноши вовсе не Лаворатори — его имя Кастро-Реале. Он сын, единственный законный сын князя Чезаре де Кастро-Реале.
— Значит, вы моя мать? — воскликнул Микеле, падая на колени и со смешанным чувством ужаса, угрызений совести и обожания целуя платье Агаты.
— Ты же знаешь сам, — сказала она, прижимая голову сына к своей взволнованной груди. — Теперь, Кармело, попробуй, убей его в моих объятиях — мы умрем вместе. И после попытки совершить кровосмешение ты совершишь матереубийство.
Пиччинино, раздираемый множеством различных чувств, скрестил на груди руки и, прислонившись к стене, молча разглядывал брата и мачеху, как будто все еще не желая верить правде. Микеле поднялся, подошел к нему и сказал, протягивая руку:
— Твоя вина только в твоей ошибке, и эту ошибку я должен простить тебе: ведь я сам любил ее, не зная, что имею счастье быть ее сыном. Ах, не омрачай злопамятством моей радости! Будь моим братом, как я желаю быть твоим! Ради господа бога, который повелел нам любить друг друга, вложи свою руку в мою и склонись перед моей матерью, чтобы она тебя простила и благословила вместе со мной.
Услышав эти великодушные и искренние слова, произнесенные от всего сердца, Пиччинино едва не растрогался: грудь его стеснилась, слезы готовы были брызнуть. Но гордость оказалась сильнее зова природы, и он устыдился чуть было не одолевшего его чувства.
— Прочь от меня, — сказал он юноше, — я тебя не знаю. Мне чужды все эти семейные нежности. Я тоже любил свою мать. Но с нею умерли все мои привязанности. У меня не было никакого чувства к отцу, которого я едва знал и который очень мало любил меня. Я, пожалуй, лишь тщеславился тем, что я единственный признанный сын князя и героя. Я считал свою мать единственной женщиной, которую он любил. И вдруг мне сообщают, что он обманул мою мать, что он был мужем другой, — мне нечего радоваться такому открытию. Ты законный сын, а я незаконнорожденный. Я привык считать, что я один, если захочу, имею право похваляться именем, которое ты будешь носить в свете и которого у тебя никто не станет оспаривать. И ты хочешь, чтобы я любил тебя — тебя, кто знатен вдвойне, и по отцу и по матери? Тебя — кто так богат? Тебя — кто будет властвовать в краях, где я скитаюсь, где меня преследуют? Тебя — кого все равно, хороший ты сицилиец или дурной, будет холить и ласкать неаполитанский двор и кому иногда не под силу будет отказаться от почестей и должностей! Тебя — кто, быть может, станет командовать вражеским войском, чтобы разорять очаги твоих соотечественников! Тебя — кто, став генералом, министром или судьей, велит отрубить мне голову и приколотить позорный приговор к шесту, на котором она будет торчать ради примера и на страх всем нам, братьям-горцам? Ты хочешь, чтобы я любил тебя? Нет, я ненавижу тебя и проклинаю. А эта женщина, — желчно и горько продолжал Пиччинино, — эта лживая, холодная женщина, которая с таким дьявольским искусством играла мной, — ты хочешь, чтобы я стал перед ней на колени и просил благословить меня рукою, быть может, замаранной кровью моего отца? Ведь теперь-то я понимаю больше, чем ей хотелось бы! Никогда не поверю, чтобы она добровольно пошла за разбойника, разоренного, опозоренного, загнанного, развращенного несчастьями, которого звали не иначе, как Дестаторе. Он, наверное, похитил ее и взял силою. Ах да, припоминаю теперь! Ходит такая история, обрывки ее я слышал от фра Анджело. Одну девочку на прогулке захватили разбойники, утащили вместе с гувернанткой в логово своего начальника, а через два часа привели обратно — полуживую, обесчещенную! Ах, отец, отец, вы были и героем и злодеем сразу! Я знаю это, но я-то получше вас, насилие мне отвратительно, и туманный рассказ фра Анджело навсегда отучил меня искать наслаждения в насилии… Так это вы, Агата, были жертвой Кастро-Реале! Теперь я понимаю, почему вы согласились тайно обвенчаться с ним в монастыре Маль-Пассо. Этот брак остался тайной, быть может единственной подобной тайной, которая не вышла наружу! Вы действовали хитро, но остальная ваша история теперь для меня проясняется. Теперь я понимаю, почему ваша родня держала вас под замком целый год, и так тщательно, что считалось, будто вы умерли либо ушли в монастырь. Теперь я понимаю, почему убили моего отца, и я не поручусь, что вы неповинны в его смерти!