Мы сердечно поблагодарили Сергея Тимофеевича и проводили его до штаба.
   И тут, как назло, нам повстречался лейтенант Кулебяко. Уже потом мы узнали, что над ним смеялся весь медсанбат — получив чернобурку, Танюша вспомнила, что ей пора на дежурство, и бежала, не оставив несчастному влюблённому ни малейшей надежды. Кулебяко шёл злой как черт. Увидев на Сергее Тимофеевиче знакомые сапоги, он остановился:
   — Так вот кто твоя «невеста»! — прорычал он.
   — Здравия желаем, товарищ гвардии лейтенант! — не скрывая насмешки, отчеканил Володя.
   Я не удержался и прыснул. Кулебяко бросил на меня многообещающий взгляд и яростно зашагал, шаркая по асфальту разбитыми подмётками.
   Но на этом злоключения Кулебяко не кончились.
   У самого штаба прогуливался вместе с приятелем сержантом Юра Беленький. Сапоги Сергея Тимофеевича произвели на него большое впечатление.
   — Хороши! — Юра поцокал языком. — Где добыли, если не секрет?
   Не успел Сергей Тимофеевич раскрыть рта, как я торопливо проговорил:
   — Лейтенант Кулебяко достал несколько пар, можешь выменять.
   — Ч-черт, — разочарованно почесал в затылке Юра. — Нет у меня никакого барахла…
   — Ладно, будут у тебя сапоги, — включаясь в игру, сердечно сказал Володя. — Для Друга делаю, учти. Только сорок второй размер.
   — Как раз мой! — заволновался Юра.
   — Тогда пойди к лейтенанту и скажи, что Татьяна, мол, из медсанбата велела кланяться и забрать сапоги, которые Кулебяко обещал подарить её мужу на свадьбу.
   — Ас чего это Таня будет мне подарки дарить?
   — Все дело в чернобурке, которую Кулебяко взял у Тани для своей жены, — вмешался я. — А чернобурка была моя. А сапоги мне велики.
   Юра добросовестно все повторил и помчался к лейтенанту за сапогами. Мы, разумеется, тут же отправились за ним, спрятались за угол дома и затаив дыхание ждали развития событий.
   Прошло с полминуты, и на крыльцо вылетел взъерошенный и ничего не понимающий Юра. Вслед ему громыхало:
   — Я тебе покажу такую чернобурку, что на том свете будет сниться! Смир-рна! Кругом! Шагом марш к чёртовой матери!
   Откровенно признаюсь: я сделал все возможное, чтобы об этой истории узнало максимальное число людей.


У БЕЗВЕСТНОГО ОЗЕРА, В ПРЕДПОСЛЕДНИЕ ДНИ


   По понтонному мосту мы переправились через Шпрее — холодную речку со свинцовой водой.
   Но мы уже знали, что Берлина нам, увы, не видать, что брать его будут другие. Спустя много лет я прочитал в военной литературе, почему так получилось. Оказывается, Гитлер до конца мечтал столкнуть лбами союзников, чтобы из высеченных искр вспыхнул новый пожар. Гитлер оголил свой западный фронт и бросил армию генерала Венка на помощь осаждённому Берлину. Тем самым американцам и англичанам было дано понять: наши главные враги — русские, с вами мы готовы договориться.
   Поэтому мы спешили. Мы верили союзникам, но — верь и оглядывайся! — хотели как можно быстрее взять Берлин, чтобы лишить Гитлера всяких иллюзий.
   Армия Венка была одной из этих иллюзий. Она рвалась к Берлину, и её нужно было уничтожить. И эту задачу маршал Конев возложил, в частности, на наш взвод.
   Вот почему я так и не увидел Берлина, хотя прошёл всего в сорока километрах от его пригородов.

 
   Джек Лондон рассказал про зеркало, глядя в которое человек видит свою судьбу.
   Мы даже не в состоянии себе представить чудовищные последствия такого изобретения — будь оно в действительности. Оно привело бы, наверное, к полному потрясению человеческой психики, ибо вся прелесть жизни — в ожидании и надежде, в глубоко запрятанной в каждом из нас — даём мы себе в этом отчёт или нет — вере в бессмертие души.
   А стоит ли жить, если ты в зеркале видишь свою разорванную плоть или агонию на госпитальной койке? Стоит ли шагать по этой дороге, есть, пить и болтать с друзьями, если ты точно знаешь, что через два-три дня тебя не станет?
   Хорошо, что нет и не может быть зеркала судьбы.

 
   Стыдно признаться, но лишь в двадцатых числах апреля я впервые услышал стихи великого поэта Сергея Есенина. Их читал нам наизусть Вася Тихонов, солдат пополнения, бывший военнопленный. Когда, умываясь, он разделся до пояса, нас передёрнуло: его спина была покрыта глубокими шрамами. Товарищи по лагерю рассказали, что Вася бросил ломоть хлеба в камеру смертников, и эсэсовец, привязав преступника к столбу, убивал его тяжёлой плетью. Но Вася выжил, его молодой организм уже почти оправился от двух лет каторги, и лишь в чистых, как у Мити Коробова, глазах надолго сохранилась печаль.
   На привалах мы собирались вокруг него, и Вася медленно и глухо, нараспев читал:

 
…Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне…

 
   Ничего подобного мы раньше не слышали и были потрясены. Уже тогда, как теперь мне кажется, я понял, что только гении отличаются друг от друга, а посредственности все похожи, как подстриженные кусты; что гений бросает в почву семена, а сочинитель — простые камушки.

 
   Но сон забывается на следующий день, а ту неделю я запомнил на всю жизнь.
   Нам снова достались леса, да ещё озера и болота. Такой и осталась в памяти Германия — искажённое представление о стране, где из каждого квадратного метра земли извлекают выгоду. Но лесное междуречье Нейсе и Шпрее щетинилось дзотами и бронеколпаками, там была создана глубоко эшелонированная оборона. А в лесах южнее и западнее Берлина немцы не ожидали нас видеть, армия Венка создавалась наспех и для наступления, а не обороны. И поэтому война здесь была иной — наверное, похожей на ту, какую вели наши войска в тягостные месяцы отступления в глубь России. Лишь с той колоссальной разницей, что теперь горели не наши леса и деревни и речь шла не о жизни и смерти нашей страны, а только о неизбежном разгроме фашизма.

 
   Разведка донесла, что нам навстречу движутся крупные силы немцев. Мы обогнули большое лесное озеро и заняли оборону на его берегах. Занять оборону — значит окапываться, рыть траншеи и оборудовать командные пункты, огневые точки. К счастью, грунт был песчаный, а круто спускающиеся к воде холмистые берега были как будто созданы природой для того, чтобы облегчить нашу задачу.
   Между нами и лесом лежал широкий зеленеющий луг. В мирное время, наверное, отдыхающие гоняли здесь мячи, загорали и смеялись. А теперь, ломая деревья и осыпая траншеи снарядами, из лесу вышли штук сорок танков.
   То, что произошло в последующие минуты, нельзя назвать битвой — это было побоище.
   Второй и последний раз я увидел, как ИЛы уничтожают танки. Штурмовики слетелись, словно школьники на звонок. Они буквально заклевали танки, забросали их мелкими бомбами и уложили из пулемётов пехоту. Мы даже не стреляли, зарылись в землю и ждали, опасаясь не немецких танков, а своих бомб — такие случаи бывали. Но штурмовики сработали чисто, и, когда гул моторов отдалился, наступила мёртвая тишина, прерываемая стонами раненых. Командир полка послал одну роту прочесать близлежащий лес, а мы высыпали из окопов — смотреть и считать. Какая сила нужна была для того, чтобы согнуть, как еловую ветвь, длинноствольную пушку «тигра»! Ещё дымились обгоревшие тела танкистов, и сотни солдат раскинулись в неестественных позах. Все немцы были молодыми, крепкими ребятами — офицерская школа, как мы узнали. Я подобрал полевую сумку, заглянул в неё: «Майн кампф», эрзац-шоколад и письма. С обложки глазами шизофреника смотрел Гитлер. Его в эти минуты ищут в каждом берлинском доме наши ребята, чтобы посадить в железную клетку и возить по всему миру — так было решено в нашем взводе, когда мы ещё думали, что пойдём на Берлин.
   — Брось, — поморщился Володя. — Ого, как смотрит!
   Мы набрели на раненного в ногу немца и столкнулись с его взглядом. В нем была боль и ненависть. Володя вытащил кинжал, и немец, застонав, закрыл лицо руками.
   — Вот дурья голова, — возмутился Володя, разрезая на немце сапог. — Раненых мы, фриц, не кончаем, запиши и маленьким фрицам расскажи.
   И начал ловко бинтовать окровавленную ногу. Немец, приподнявшись и опершись на локти, молча смотрел, и взгляд его не смягчался.
   — Будь ты на его месте, пристрелил бы он тебя как собаку, — сказал я.
   — А я и не собираюсь с ним местами меняться, — беззаботно ухмыльнулся Володя. — Я теперь, брат Мишка, буду осторожный — я, может, профессором хочу стать, а то и доцентом!
   — Наоборот, профессор повыше доцента, — поправил я.
   — Ладно, сначала доцентом, мы люди не гордые, — согласился покладистый Володя и улыбнулся своей белозубой улыбкой.

 
   Немецкая авиация, по-видимому, перестала существовать — самолёты с чёрными крестами на крыльях в небе больше не появлялись. И наши истребители и штурмовики летали, как на воздушном параде в Тушине, — боясь только выговоров от начальства за лихость.
   Несколько дней наш полк держал оборону, не продвигаясь ни на шаг: немцы яростно атаковали по пять-шесть раз в сутки, не считаясь с ужасающими потерями. Корпус, частью которого мы были, закрывал Венку дорогу на город Белиц, которого, пропади он пропадом, никто из нас и в глаза не видел и о существовании которого не подозревал. Фашисты лезли вперёд, их штабелями укладывали с воздуха, и они бросались в другую щель, где их встречали тридцатьчетверки. Ряшенцев говорил, что даже в Сталинграде он не видел столько трупов. Я слышал, как Локтев сказал своему замполиту майору Кривцову: «Самые глупые немцы за всю войну! Лезут, как мотыльки на огонь».
   Несколько дней продолжалась эта бойня, и мы уже свыклись было с мыслью, что за нас будут воевать самолёты и танки, как вдруг все изменилось.
   В отчаянной ночной атаке немцы прорвали правый фланг корпуса и хлынули в наши тылы. Но это было их последним успехом: подоспевшие на помощь войска заткнули образовавшуюся брешь и погнали немцев обратно.
   В результате наш полк вторично за одну неделю попал в окружение — парадокс последних дней войны.
   Потом рассказывали, что большинство штабных офицеров стояли за круговую оборону. Но Локтев был против, и его решение спасло полк.

 
   С востока и севера, куда отступали прорвавшиеся немцы, деревья подходили чуть ли не вплотную к воде, и Локтев ограничился тем, что приказал заминировать берега. А с юга и запада озеро отделял от леса широкий луг, о котором я уже говорил. Нападения следовало ждать отсюда — вряд ли немцы рискнут форсировать озеро, когда один пулемётчик на берегу стоит целого взвода.
   Локтев оказался прав, хотя не учёл одного: что немцев могут в озеро сбросить. А случилось именно так.
   Когда наши танки прижали отступающих к восточному берегу, те ринулись в обход, но начали подрываться на минах. Положение у фашистов стало безвыходным, в неравном бою с нашей танковой бригадой их ждало неминуемое уничтожение. И тогда они полезли в воду.
   Озеро закишело лодками, плотиками, связанными стволами деревьев. Многие немцы плыли раздетыми, держа оружие в вытянутых над головами руках. Дул сырой, промозглый ветер, и небо, затянутое тёмными тучами, лишило нас поддержки авиации, к которой мы так привыкли.
   Полк оказался между молотом и наковальней.
   Мы не знали, что нам на помощь спешат танки, что, если бы было тихо, мы услышали рёв их моторов. Но все равно об этом некогда было думать.
   На луг в окружении сотен солдат выползло десятка полтора немецких танков. Они приближались, ведя шквальный огонь по траншеям, явно стремясь отвлечь наше внимание от озера, и это наполовину им удалось. По танкам била вся полковая артиллерия и даже трофейные фаустпатроны, которыми предусмотрительный Локтев вооружил один взвод, мины косами срезали пехоту — поле боя превратилось в кромешный ад.
   — Первый взвод — бить по озеру!
   С уцелевших лодок и плотов сыпались автоматные очереди, а из воды, покрасневшей от крови, слышались жуткие крики утопающих. Разорвался снаряд, и меня больно ударило в лоб комком земли, Я быстро протёр глаза и мгновенье, остолбенев, смотрел на Митрофанова. Согнувшись, он с бессмысленной улыбкой держался обеими руками за живот, а на его шинели расплывалось тёмное пятно.
   — Костя! — закричал я. — Костя!
   — Жжёт, сволочь… — падая, проговорил Митрофанов.
   — Стреляй! — срывая голос, закричал мне Володя.
   Несколько десятков немцев уже выбрались на берег и лежали, не в силах поднять головы, а ветер отгонял куда-то в сторону лодки и плотики, нагруженные мертвецами. За спиной послышался рёв танка, и я не успел испугаться, как Володя сдёрнул меня на дно траншеи. Через секунду стенки траншеи как будто стали сдвигаться. «Конец», — мелькнула мысль, и я потерял сознание.

 
   Ничего со мной не случилось — слегка контузило, помяло землёй, и день-другой звенело в ушах.
   Танк, что утюжил нашу траншею, поджёг Володя — взорвал гранатой закреплённые на задней броне канистры с горючим. Он бросал гранату в упор и не уберёгся: крохотный осколок пробил ему висок. Володя умер мгновенно и не видел, как подоспевшие тридцатьчетверки смяли вторую волну атакующих немцев.
   Не узнал Володя и того, что за несколько минут до него осколком разорвавшегося в траншее снаряда был наповал убит Сергей Тимофеевич.
   Они встретились и полюбили друг друга живыми, и смерть их не разлучила. Мы похоронили их рядом, в братской могиле, вместе с маленьким Митрофановым и многими другими нашими товарищами.
   У меня пропали слезы, и я не мог плакать. Но в ту минуту, когда мы стояли на краю могилы и отдавали последний долг погибшим, я впервые понял, что означают слова — сердце обливается кровью. Я смотрел на Володю и Сергея Тимофеевича и думал, что больше никогда в жизни не смогу улыбаться. Виктор Чайкин и Юра Беленький что-то говорили: видимо, что война есть война, но у меня звенело в ушах, и я ничего не слышал.
   Дав прощальный салют над братской могилой, мы покинули озеро, из которого ещё много лет, наверное, люди не будут пить воду, и луг, на который невозможно было ступить — его устилали трупы. Кто-то сказал, что «труп врага хорошо пахнет». Я сознаю, что буквально понимать этот афоризм нельзя, но всё равно он мне кажется циничным и бесчеловечным.
   И мы вновь пошли по лесным дорогам, вступая иногда в стычки с мелкими группами немцев, растерянных и подавленных, потерявших всякое представление о том, что происходит в мире и что творится на их земле.
   В эти дни я получил от мамы письмо. Она уже знала, что я на фронте, и умоляла меня беречь себя.
   И я сочинил ей ответ, который, будь он получен в мирное время, мог бы вызвать улыбку. Это было вольное изложение есенинского «Письма к матери», переписанного всей ротой под диктовку Васи Тихонова. Помню, что чуть ли не все солдаты бросились тогда писать домой, и многим мамам, наверное, почта доставила письма, кончающиеся немыслимо прекрасными строками:

 
Не такой уж горький я пропойца,
Чтоб, тебя не видя, умереть…

 



ОБМАНЧИВОЕ СОЛДАТСКОЕ СЧАСТЬЕ


   Если бы посторонний, равнодушный человек мог взглянуть на эту сцену, он бы решил, что мы перепились и сошли с ума.
   Мы палили в воздух из винтовок, автоматов и пистолетов, обнимались и целовались, орали и ударялись вприсядку, качали Локтева, офицеров и друг друга — никогда и нигде потом я не видел, как плещется через край море человеческого счастья: наши взяли Берлин.
   Второго мая мы праздновали День Победы. Мы были твёрдо уверены, что война окончена и никто больше не будет в нас стрелять. И все думали об одном: быстрее домой! Теперь всем очень хотелось жить — не в окопах, не в чужих лесах или домах с остроконечными крышами, а в своей — пусть голодной, опустошённой, вдовьей, сиротской, но бесконечно родной стране, среди мальчишек и девчонок, женщин и стариков, говорящих на русском языке.
   Мы были беспечны в своём неведении. В эти дни произошёл немыслимый ранее случай, в правдоподобность которого трудно было поверить. Несколько бойцов, находясь в боевом охранении, разделись и задремали на солнышке, намертво забыв про лес, немцев и войну. Их разбудило осторожное похлопыванье по плечам. Немцы! Они запрудили всю поляну, их было человек двести, каких-то странных и не похожих на немцев немцев. Пока ребята протирали глаза, к их ногам полетело оружие, и обер-лейтенант на ломаном русском языке доложил полураздетым растяпам, что вверенная ему рота добровольно сдаётся в плен.
   Подполковник Локтев хватался за голову, бил кулаком по столу и хохотал — явно не зная, что делать: награждать растяп или отдавать их под трибунал. В конце концов он решил провести среди личного состава полка беседы и дело замять.

 
   И весна пришла под настроение — чудесный солнечный май сорок пятого года. Словно учуяв конец войны, природа тоже вышла из окопов, осмотрелась и расцвела. В большой деревне, где мы стояли, зазеленели палисадники, заулыбались сады. Измочаленные апрельскими ветрами и дождями, рассыпались высушенные солнцем обрывки фашистских плакатов на стенах домов: «П-С-Т!», «Враг подслушивает!», «Берлин останется немецким!» Возвратившиеся в деревню немцы соскабливали со стен плакаты — с тем же усердием, с каким, наверное, наклеивали их месяц назад. Немцы были тихие и покорные, они привели домой своих кормленых черно-белых коров и предупредительно угощали нас парным молоком, а бургомистр, необыкновенно вежливый старичок, непрерывно кланялся и покрикивал на соотечественников сухим металлическим голосом.
   Наша хозяйка, долговязая фрау Кунце, была особенно услужлива, и не без оснований: на её доме стояла каинова печать. Когда мы первого мая вошли в деревню, из всех окон торчали белые флаги. Но Ряшенцев зря потирал руки, радуясь, что батальон обойдётся без потерь: в нескольких домах и в кирке, венчавшейся вместо креста каким-то петухом, за белыми флагами капитуляции скрылись эсэсовцы. Их огнём было ранено несколько солдат. Узнав об этом вероломстве, взбешённый Локтев вызвал самоходки, и немцы поспешили капитулировать — на этот раз по-настоящему. А с «нашим» домом получился конфуз: командир самоходки протаранил кирпичную стену и провалился в глубокий погреб. И вот уже несколько дней из проломанной стены нелепо торчал стальной зад огромной машины, которую нечем было вытаскивать — самоходки сразу же после боя умчались на другой участок.
   С этим «постояльцем» фрау Кунце никак не могла мириться: «русиш панцер» мешал ей войти в погреб, где хранились припасы. Сначала мы тоже огорчались и бегали одолжаться в другие дома, а потом — голь на выдумки хитра — нашли выход из положения: худой и вёрткий Юра Беленький залезал в башню самоходки через верхний люк и проникал в погреб через нижний, Так на нашем обеденном столе появился «зект» — отличный яблочный сидр, разные компоты, варенья и соленья, заготовленные хозяйственной фрау отнюдь не для поправки советских солдат. Но нам рассказали, что на герра Кунце, местного нацистского бонзу, удравшего за Эльбу несколько дней назад, гнули свои спины четверо украинских девушек, так что мы ели добытые из погреба продукты без всяких угрызений совести. Впрочем, фрау Кунце и её двух мальчишек никто не обижал. Младшего, общительного шестилетнего Карла, охотно ласкали соскучившиеся по детям солдаты, а старшего не любили: он держался насторожённо, исподлобья смотрел на нас белесыми глазами недозревшего гитлерюгенда, и при его появлении Юра немедленно цитировал маршаковские строки:

 
Юный Фриц, любимец мамин,
В класс пошёл сдавать экзамен…

 
   В лесах ещё вылавливали одичавших немецких солдат, до деревни время от времени доносились выстрелы, но война, по общему мнению, закончилась. Мы жадно ловили и передавали друг другу слухи о скорой демобилизации и в ожидании её, как говорил Юра, «разлагались на мелкобуржуазные элементы»: спали, ели, играли в шахматы, лениво чистили оружие, снова ели и спали. Иногда мы выходили в сад, расстилали на траве под яблоней шинели, загорали и мечтали о прекрасном будущем.
   — Вернусь в Саратов, — разглагольствовал Юра, нежась в солнечных лучах, — подам заявление в десятый класс и до сентября буду валяться на койке. Сестрёнка у меня библиотекарша, книжками обеспечит. Из комнаты не выйду! Почитал часок — и на боковую, минуток на шестьсот…
   — А горшок кто будет подавать, управдом? — поинтересовался Виктор. — Не для мужика занятие — три месяца бревном валяться. Эх, приеду домой — к ребятам пойду, на завод. У нас футбольная команда была первая в городе, левого инсайда играл. Постукаешь по воротам досыта, а вечером — в парк с девчонкой… Орден и медали нацеплю, пусть завидуют! Тебе одолжить одну, Мишка?
   — Не успел заработать, — сокрушённо вздохнул я. — Сам таскай.
   — Может, и успел, — обнадёжил Виктор. — Попрошу батю узнать, Ряшенцев после озера подписывал какой-то список.
   — Вряд ли, — усомнился я. — Даже точно не знаю, попал ли в кого-нибудь. А Володька бы вторую «Славу» получил за танк, не дожил…
   — Обидно, под самый конец погибли… — сказал Юра.
   — Сергей Тимофеевич мечтал, — вспомнил я, — что вернётся в Москву и возьмёт нас учиться к себе. Лучше бы Локтев отослал его в штаб корпуса, там ведь тоже нужны переводчики…
   — Сколько корешей у меня за войну убило, — расстроился Виктор. — У тебя потому глаза на мокром месте, что первых потерял. А годишко-другой повоевал бы — привык. Хотя нет, глупость я сказал, всё равно сердце щемит, как вспомнишь. Может, с годами это пройдёт, а может, нет.
   — Не пройдёт, — Юра покачал головой. — Это, брат Витюха, навсегда.
   Так мы лежали, говорили о погибших друзьях, мечтали о возвращении домой и думали про себя, что всё-таки это здорово получилось, что мы живые.

 
   А в эти минуты в штаб полка приехал на мотоцикле связной офицер из корпуса. Он вручил Локтеву пакет, и через несколько часов мы шли на юг спасать восставшую Прагу. Мы шли, не зная о том, что на этом пути расстанемся ещё со многими друзьями и последнего из них похороним пятнадцатого мая на площади застывшей в скорбном молчании чешской деревушки.


БАЛЛАДА О ПОВОЗКЕ


   Я не вёл записной книжки и многое забыл. За редким исключением, я не помню фамилий моих товарищей — они входили в мою жизнь чаще всего на несколько дней; я забыл названия деревень, которые мы брали, а впечатления, когда-то меня потрясавшие, словно потеряли свою реальность, и нужно иной раз себя убеждать, что это случилось именно со мной.
   Но главное осталось, как остаётся на пути вешних вод тяжёлый камень.
   На всю жизнь, наверное, запомню я урок, который мне преподал Виктор Чайкин, когда мы переваливали через Рудные горы.
   «Мы шли» — это было бы сказано неточно, мы рвались вперёд в марш-броске, делая по пятьдесят километров в сутки. Потом мы узнали, почему так спешили: в израненном теле Чехословакии засела миллионная армия фельдмаршала Шернера, и над страной Яна Гуса и бравого солдата Швейка нависла грозная опасность.
   Спустя много лет, плавая на рыболовном траулере, я видел, как билась на корме попавшая в трал огромная акула-пила. Жизни в ней оставалось на несколько минут, но — горе неосторожным! Акула и сейчас, умирая, могла нанести смертельный удар своей страшной полутораметровой пилой.
   Фашистская военная машина тоже содрогалась в последних конвульсиях, её нервная система погибла вместе с Берлином, но в этой агонии армия Шернера могла натворить много бед.
   Первыми рванулись из-под Берлина в Чехословакию танковые армии, и мы видели их работу. По обеим сторонам живописной, в цветущих яблонях и вишнях дороги грудой бесформенного лома валялись в кюветах разбитые немецкие танки, брошенные пушки, сгоревшие машины и тысячи винтовок — автоматы мы подбирали, их у нас не хватало. Это был манёвр, неслыханный в истории войн, — танки умчались далеко вперёд без поддержки пехоты. Теперь мы должны были их догнать. Слева от нас, километрах в тридцати, гремел бой — брали разрушенный несколько месяцев назад американскими самолётами Дрезден, и я вспомнил, как мечтал Сергей Тимофеевич увидеть знаменитую на весь мир картинную галерею. Но бой отдалялся — не останавливаясь, мы проскочили мимо Дрездена и вступили на асфальтированную дорогу, ведущую в горы.
   Танки прошли несколько часов назад — ещё дымились зияющие раны бетонных дотов и пустые глазницы амбразур. Немцев не было видно, но нас, утомлённых двухдневным броском, подстерегала другая беда — нестерпимая жара. От лесистых каменных гор, от раскалённой дороги несло как из пекла, и мы, обливаясь потом, проклинали безжалостное солнце. Повсюду, сколько хватало глаз, были только горы и скользящая между ними чёрная лента шоссе, заполненная людьми, повозками и машинами. Мы тяжело поднимались в горы, спускались и снова поднимались весь день восьмого мая, и именно здесь я впервые увидел, как падают люди, сражённые усталостью и солнцем. Их поднимали, отливали водой и клали на повозки — за каждой ротой тянулись повозки, нагруженные станковыми пулемётами и боеприпасами. Даже молодые здоровые солдаты брели стиснув зубы, а среди нас было много пожилых, и каждый из них нёс на себе скатку, карабин, гранаты и вещмешок. Бой в сыром, холодном лесу, рукопашная в траншеях, атака на деревню — все меркло перед этим маршем через Рудные горы.